Ориджиналы 3-15К;количество слов: 8107

Пустое чрево

саммари: Люди жаждут присвоить себе тех, кто берет в плен их души. Жаждут впитать, забрать, украсть. «Мой любовник. Моя подруга. Мой родной». Наконец, я получил истинную любовь, которую так ищут люди. Теперь ты всецело принадлежишь мне. Моему чреву, душе и разуму.
предупреждения: Каннибализм, нецензурная лексика, насилие, смерть основного персонажа
Однажды я создал монстра.

Прикрываю глаза и отрешаюсь от мира. Усталость стекает по рукам, щекоча кожу и разнося мурашки по рукам. Первый день отпуска. Даже непривычно, что одежда не висит на мне тяжелой формой, а под жилетом не греют сердце пистолетные магазины. Хренов босс выкинул меня за несколько дней до операции, к которой я готовился не меньше трех месяцев. Что он там вякнул? «Ты видел себя в зеркало, Найджел? С такой рожей отпевать пора, так что вали, пока я на тебя заявление для принудительной отставки не написал». Сучий потрох.

— Чтоб меня со счетов сбрасывали? Буду рад, если ты кони двинешь, когда я вернусь, ублюдок, — фыркаю, а сидящий по соседству мужик переводит на меня недоуменный взгляд. Да отвалите вы.

Горящая путевка в Венецию была идеей внезапной, до смешного глупой. Я не ценитель искусства, красоток и чумных плясок, но… уже поздно. Я здесь, сижу в плетеном кресле, разглядывая деревянные навесы, цветущий плющ, и вдыхаю ароматы вин, в которых никогда не разбирался. Вдобавок наслаждаюсь мороженым. Клубничным с шоколадной крошкой — так написано в меню. Вкус клубники в жизнь не вспомню.

Кафешка находится рядом с гранд-каналом, который — как заявил плешивый экскурсовод — главная артерия, ведущая к сердцу Венеции. По воде двигаются катеры, цветастые каноэ и гондолы. Ночь уже налегает, раскрашивает небо синими мазками. Фонари-лампады покачиваются на ветру. Вокруг царит безмятежность, легкость и изысканная красота. Без вульгарности. Без привычной вони дешёвых духов и паршивого рома. Душа отдыхает. Отдыхает ровно до того момента, пока не замечаю его.

Воспоминания взрываются водородной бомбой. Разум топят образы, и, несмотря на то, что все произошло давным-давно, они ослепляюще яркие. Вспышки. Зарева. Огни Ада. В голове потрескивает тлеющий фитилек.

Он, молодой мужчина, и навскидку ему лет двадцать пять. В расстегнутой атласной рубашке с длиннющими рукавами, которые он то и дело засучивает. А они, как назло, тут же разворачиваются. Черные бриджи держатся на бедрах лишь благодаря поясу-ленте.

Он шипит, цыкает, бросает взгляды-штыки на проходящих мимо гуляк, задевающих лежащее на краю брусчатки весло.

Все его движения выверенные, изящные, совсем не такие, какие должны быть у гондольера. Хотя откуда мне знать? Я, черт возьми, впервые их вижу.

Мужчина сдувает с лица волосы, ведет плечом, и черная растрепавшаяся коса падает на спину. Пальцы правой руки сплошь обклеены пластырями, некоторые уже пропитались кровью. Ее запах застревает у меня в ноздрях. Это как хроническая болезнь. Регулярно умываясь смертью, превращаешься в акулу. Чуешь этот яд за километр, чуешь и с удовольствием смакуешь. Вдыхаешь, будто парфюм, которым пользовалась твоя первая любовь. Жуткая привычка, но ее не вытравить. Облизываю губы, разглядывая жилистые руки гондольера — пусть у него личико аристократичного сынка, но тяжелая работа не чужда.

— Арсель! — окликает гондольера женщина и, хлопнув в ладоши, жестом подзывает к себе. Она задорно улыбается, поджимает губы и приглаживает волосы, а он смущенно покачивает головой. Мнется, как мальчишка-малолетка, и краснеет. Жесты у него мягкие, подчиняющиеся.

Ар-се-ль. Красивое имя. Звонкое. Мелодичное. Но чужое. Оно не твое. Твоего настоящего имени я толком и не знаю, помню лишь то, которым нарек тебя сам.

— Простите, синьора, — отвечает этот Арсель и делает три коротких вдоха. Слабых, едва заметных, но я-то вижу, как поднимается-опускается грудная клетка. Издержки профессии. Нужно не более десяти секунд, чтобы понять: кого спасать, а кого убивать. — Сегодня я не составлю вам компанию. Вы же знаете, у меня работа…

— Ах ты, душка, — разочарованно отмахивается женщина. — Все вы, творческие, непостоянные. Рассчитывать на вас — гиблое дело.

Смеются. Он прикрывает рот рукой, хоть и улыбку тянет. Царапает ногтями губы, кусает — злится. Не такой ты, видно, душка, Арсель? Лжец. Смех — ржавым лезвием по стеклу, и лезвие это ковыряется во мне, выкорчевывает давно забытое. С трудом похороненное. Ты так похож на него, мой идеальный солдат. Но не он. Почему я не куплюсь на фальшивку? Потому ты никогда не смеялся, не заливался хохотом, лишь улыбался проказливым зверьком, в глубине глаз которого читалось незамутненное желание рвать глотки.

Так и не доношу до рта ложку с мороженым. Два шарика превращаются в розовую жижу. Нужно было брать кофе. Через силу давлю улыбку, кладу голову на ладонь и переключаюсь на Арселя. Весь его образ причиняет тянущую боль, оставляет на языке горький привкус. Отвернуться бы, уйти, но сил не нахожу. Пусть будет искуплением. Я никогда не молился за тебя, никогда не просил прощения. Мне плевать на веру и слова, на заунывные псалмы, и только милые монашки вызывают замыленный интерес.

Он — не ты, но так похож, что тьма в душе рвется с цепи. Память о тебе, как тератома — отвратительна и прекрасна в своем ужасе. Оскал расплывается рваной раной. Дыхание спирает. Засаленные воспоминания преисполнены затхлости, горько-сладких токсинов, холода не льда, а компрессов от гематом.

Я встретил тебя давно, в одном из военных городков Пакистана. Мой отряд шел напролом. От нас несло порохом, кострищами и кровью. Жгли, убивали, раздирали жизни в клочки. Среди нашей чертовой дюжины я был самый-самый. Солнцем целованный. Варварством заклейменный. С улыбкой юного падре, как говорил Хаслер. Он был до жути религиозен, что не мешало ему учиться на моем примере.

«Не бойтесь смерти — и она сама отступит в страхе перед вами. Покажите ей, что вы не хуже, и ее костлявая рука не коснется вас до самой старости».

Те, кто в начале блевал от вида и запаха раскуроченных тел, привыкли. Хаслер рыдал всякий раз, когда брал в руки нож. Хаслер улыбался всякий раз, когда его забрызгивало чужой кровью. Мы были страхом. Мы жаждали быть еще страшней. В сотни раз.

Я помню тебя мальчишкой. Тебе было десять или около того, когда мой отряд ворвался в богатый дом. Помню, как кто-то мучил твою мать долго, методично, изощренно. Такая утонченная и нежная она не закричала до самой своей смерти. Сейчас я преисполнен восхищения, но тогда надо мной властвовала разродившаяся ярость.

«Бойся меня. Бойся!»

Насыщение не пришло, но на десерт у меня остался ты. Мальчишка в дорогом костюмчике, которого я заставил смотреть на то, как насилуют его сестру. Не ради удовольствия засевшего в груди зверя. Я искал чего-то, вечно искал среди множества лиц-улыбок-выражений. Такое, чтоб заостренным крюком всадилось в душу. Всадилось твое безразличие. Ты не отводил взгляда, не морщился от визгов, не дрогнул и не переставал украдкой коситься на меня. В карих глазах не было ребенка. В них сверкала сталь, раскаленная геенной огненной. В них плескалось волнами озорство. В них жила такая пустота, что мое сердце на миг пропустило удар. Уже тогда ты был существом, не принадлежащим роду человеческому.

Я пощадил тебя.

«В старой подвальной комнате смрад. В захламленной подвальной комнате стены запачканы бурыми пятнами и потому завешаны полотняными покрывалами. Они уже отсырели, и гнилая вонь встает поперек горла. Высовываю язык, пробуя воздух на вкус, проверяя свою брезгливость. Плененные здесь мочились, блевали и дохли. Один за другим. Уже и лиц не вспомнить.


— Игры со мной плохо кончаются, Арсель.

Приподнимаюсь, и край черной футболки задирается, сползая с массивного ремня. Гондольер цепким взором оглядывает блестящую кожу, задумывается на секунду, и с поразительной ловкостью хватает со стола зажигалку. Любимую, мать его дери. Дешевую. Дракон с идиотскими глазами-стекляшками, но все же…

— Покажите, как плохо мне может быть, синьор.

Снова хохочет, а у меня горло саднит, словно вместо его дыхания глотнул табачного дыма.

Сиф был другим. Холодным, изо льда выкованным, и только глаза горящие, сверкающие голодом. Он был яростно-хищным. Скалящим зубы. Соблазнительно опасным даже для меня, командира отряда. Когда я решился взглянуть на него с другого ракурса? Когда маленькая машина убийств начала методично и медленно пожирать меня?

«Сиф завершил задание и даже не отчитался. В грош меня не ставит, сучонок. Злость змеится, щекочет горячим языком кожу. Сжать бы руку на его шее, свернуть бы, чтоб насытиться утекающей жизнью. Его смерть частенько встает у меня перед глазами в моменты полусна. Цепкий злой взгляд, целующий мое лицо. Влажные синеющие губы, на которые шепотом ложится мое имя.

Жажда метоморфизируется, обрастает шипами. Они впиваются в меня, но вместо боли по нервам скачет исступление.

Шагаю по лагерному медцентру. Убогому, на деле, самому дерьмовому, который в жизни видел. Половина палат закрыта, а ключи наверняка у дьявола в загашнике лежат. Лампы трещат, мигают и обдают стерильно-белое помещение каким-то синевато-зеленым светом. Знаю, он здесь. Сифу пришлось не сладко, но он выстоял. Меня рядом не было — сучонок смылся куда-то в самом начале, как обычно, предпочтя разбираться в одиночку.

Иду навестить его, пока не решив: похвалить или наказать. Иду, и с каждым шагом руки все сильней охватывает тремор. Дверь одной из общих палат открыта — единственная, которую нам позволяют использовать. Шесть коек, даже не отделенных друг от друга ширмами, шкаф с медикаментами да вечно пустующий стол с журналом посещений. Останавливаюсь, боясь, что Сиф услышал стук каблуков о плитку. Но он, расположившись на самой дальней койке, даже не поворачивается. Чуть отодвинув штору, ковыряется в своем бедре.

Тихо-тихо выдохнув, остаюсь стоять, опершись о стену плечом. Наблюдаю, как наблюдает за расслабленным хищником фотоанималист. Сиф один, полностью нагой, лязгает скальпелями и щипцами. Искаженный свет придает его коже мертвенную белизну, и черные волосы завораживающе контрастируют с ней. Стрелка настенных часов тикает, отсчитывает время, и приглушенные щелчки пробуждает во мне нечто. Незнакомое, инородное, экзотическое.

На тонких предплечьях борозды. Вздувшиеся, сочащиеся сукровицей, алеющие. Лопатки в мелких царапинах — свалился с каменистого пригорка, — и в кровоподтеках. Плечами передергивает, и выступающие позвонки становятся видны отчетливей, а лопатки выпирают, будто пробивающиеся крылья.

Поворачивает голову — и замечает меня. Щурится, стреляет колким взглядом и, кажется, реагирует только потому что надо среагировать. Потому что у людей так положено. Сиф частенько так делает. За пару лет для всех он стал образчиком услужливой покорности и поразительной башковитости. Но не для меня. Мне он не улыбается, только скалит клыки, бросается взглядами-кольями и молчит. Первый урок он так и не усвоил. Я не выполнил обещания. Скажешь мне, почему, Сиф?

Прохожу в палату, а он следит, не моргая. Без стыда оглядываю угловатое обнаженное тело, острое и худое. Смотрю сверху вниз, упираясь коленом в металлическую царгу, почти нависаю. Сиф не поднимает головы, и вообще замирает весь. Ногти его белеют, когда он с силой сжимает рукоять скальпеля и хирургический пинцет.

Я вынесу тебе приговор за то, что ты позволил себе такую вольность. За то, что заразой проскользнул в мою тьму. Касаюсь пальцем шейной мышцы как бы невзначай, провоцируя. Холодный, гладкий, только шрамы и ссадины шершавые, приятно бугристые. Тонкие волоски встают дыбом, а мышцы рук очерчиваются. Он восхитительно злой, до дрожи очаровательный с презрительной гримасой, выдающей с головой его чувства. Наконец-то. Все, от пакостливой ухмылки до искаженных в ярости губ, отпечатывается в моем сознании.

Пинцетом вытаскивает из раны пулю, и та падает на мятую простыню. Бордовые капельки скользят по бедру, капают на белую ткань. А Сиф утомленно выдыхает, отклоняется и отводит руки назад. Паучьи пальцы сейчас похожи на орлиные лапы.

— Ты, думаешь, первый? — спрашивает, разделяя каждое слово по слогам. Слова жалят, разъедают, растворяются в глубине утробы.

Открыто смотрит мне в лицо, вперивается так, что по щекам вот-вот трещины пойдут. Теперь уже не щерится. Выжидает чего-то, и в его глазах пузырится предвкушение. А мое сердце готово пробить брешь в ребрах. Живот скручивает, как от удара под дых.

Нет-нет-нет. Какая мразь посмела…? Шарю глазами по бокам, бедрам, едва проступающим мышцам, паху и погружаюсь куда-то. В холод засасывает, в илистую темноту, в которой пульсирует что-то, горит. Рев-но-сть. Саднящая. Нечеловеческая.

Мое. Мое. С самого начало было моим.

Прожигает кислотой от кривой похабной насмешки. До мышц, жил, до изъеденных костей.

— Имя, — только и могу процедить.

Ответом молчание. Опять. Но вдруг Сиф вздрагивает всем телом, и чудится, что с него иней слетает. Хватается за рукав моей камуфляжной куртки. Держит крепко, уверенно, не дыша почти.

— Я сам.

— Что?!

— Надо подождать, пока блюдо остынет. И тогда. Уже. Есть».

Плюю на кофе. Плюю на официантку, кричащую мне вслед. Затормозив, вкладываю ей в руку пару купюр и, отмахнувшись, выхожу с веранды. Теплый воздух, пресыщенный ароматами, жжет ранки-цапки там, в чреве.

Арсель ступает на брусчатую дорогу. Худой, босой, высокий. Кидает быстрый взгляд в мою сторону и с видом откровенной незаинтересованности убирает черную прядку за ухо. Поворачивается спиной и в мгновение ока теряется в толпе. Успеваю заметить только полы рубашки, развевающиеся на ветру.

Закусив губу, иду у края забора, чтобы ненароком не свалиться в воду. Шарю глазами по лицам, одеждам, но все не то. Ищу, наслаждаясь игрой, не торопясь. Не на того хищника ты напал, Арсель. Не с тем вознамерился развлечься в хитроумной забаве. Но, кажется, тебе не впервой быть добычей, а?

В полутьме, где ветвистые деревья скрывают прохожих от света фонарей, мелькает огонек. Щелк. Знакомый звук. Усмехаюсь. Тусклое пламя вырывает из мрака длинные пальцы, и тут же гаснет.

Механизм заводится, крутит шестеренки, но не от злости, а от густого возбуждения, и из-за него кровь бродить начинает. Не останавливаюсь, только вдохи считаю один за другим.

Первый. В висках гулко стучит.

Второй. Саркастический смешок громом звучит среди людского ропота.

Третий. Цепляю взглядом белую ткань, и почти давлюсь собственным рычанием.

Арсель заворачивает за угол, ныряет в подворотню, куда желтоватый свет не дотягивается. Догоняю тут же, не позволяя ему спрятаться за одной из дверей дома. Запястье с выступающими венами оказывается в моей руке, и я даже удивленно смаргиваю, почувствовав, как холодна его кожа. Или это моя настолько горячая?

— Сколько стоишь? — слетает с губ, и ехидство должно тугой петлей стянуть его шею.

Должно. Но Арсель опускает голову, прищуривается довольным котом. Не вырывается, но и покорность не изображает. Ногтями царапает мою руку и едва слышно фыркает.

— Волнует цена вопроса? Не надейся, я во всех смыслах дороже твоей безделушки. — Щелкает языком и подается вперед, чуть наклоняется и шепчет мне на ухо: — Le prix est ton coeur*. Деньги не нужны.

— Скорее волнует, когда шлюхи стали сами выбирать клиентов.

От него пахнет чем-то травяным, мягким, и резким мужским парфмом, который ему не подходит. Он не его.

Арсель не оскорбляется. Вскидывает брови и кривит гаденькую улыбку. Утыкает палец в щеку, изображая задумчивость, но отвечает почти сразу:

— Понравился. Видно, ты не из тех, кто сбегает из-под юбки женушки и ищет мальчика на ночь только чтобы самоутвердиться. Глаза у тебя такие, — задыхается на миг и ласково продолжает, — чужие. Заметил, когда ты безотрывно на меня пялился, и был таким… мечтательным. Красивым.

Наточенное копье застревает между пятым и шестым ребрами. Последняя надежда рушится песочным замком. Я и так знал, что это не ты. Знал, но нутро ныло, скреблось замученной одиночеством тварью. Ты ненавидел мои улыбки. «До омерзительного лживые, и счастья в них ни грамма», так ты всегда говорил.

«Я никому не рассказывал о том, почему задержался в богатеньком доме родителей Сифа. Все стены там были светлые, пастельные. Нежность до сих пор мне чужда, непонятна. Мелькает лишь на периферии сознания, как бестолковое словечко. Но возле вешалок я заметил календарь. Новенький, без заломанных уголков. Красным была обведена дата, и рядом надпись, сделанная аккуратным почерком. «День рождения сынишки». Не знаю почему запомнил, но въелось в подкорку.

Я никогда не поздравлял Сифа с Днем рождения, но каждый год, двадцать первого августа, как зарубку ставил в мозгу — итак, сегодня ему…

Сегодня Сифу девятнадцать. Сегодня последний день жизни нашего лагеря. Завтра утром приедут машины и заберут нас в порт, а после отправят по домам. Не у всех нас есть дом, и что делать никто не представляет. У меня ни семьи, ни хаты. Ни памяти, ни родного города. Ни черта. Даже приют, в котором я жил все шестнадцать лет, снесли после первого года службы. Ностальгия не душит. Душит другое, мне незнакомое.

Сифу девятнадцать, а я возвращаюсь с задания. В руке горит револьвер, пылает, жжет ладонь — пристрелил бешеную псину у ворот последней оставшейся пулей, прибереженной. Не будь там псины, у ворот лежал бы я.

Мой домик, — жалкая покосившаяся пародия, — впечатывается в память, как нечто единственное родное. Нет, самое-самое там, внутри. Открываю дверь, скрип петель привычно режет уши, а я улыбаюсь, как больной. Реально больной, потому что мне ни на миг не весело. Реально больной, потому что не могу иначе, увидев Сифа в моем кресле. Годы-месяцы-дни назад я понял, что создал своими руками. Создал, но не мог отказаться от чарующих глаз, животного нрава и завораживающего очарования. И все же порой кто-то внутри нашептывал мне: «Не был ли Сиф таким изначально, а ты всего лишь научил дьявола метко стрелять и четко бить?»

Сиф сидит, положив ноги на полупустой стол. В одной только черной футболке и белье. Услышав скрип, он дергает головой, вперивая в меня глаза. Как всегда, опаляюще. Как всегда, чуточку больно.

Вертит в руках нож с вороненой сталью и напевает себе под нос. Фальцетом. Нескладно. Тихонько.

— Наглеешь. — Сбрасываю с плеча сумку, отпинываю ногой от двери и, наконец, вдыхаю прохладный воздух.

— Беру свое. Всего лишь. Что не защищено запретом, то дозволено.

Когда Сиф начал говорить со мной, я стал одержим его голосом и тем, как он говорит. Легкий акцент придает низкому тембру звонких нот. Он тянет слова, лениво смакует и никогда не заговаривается. Ни заикается, ни путается. Его голос — колыбельная, гипнотичная и притягательная.

Так и стою посереди пустой комнаты, где только стол, кресло да высоченный шкаф. А Сиф, с выражением превосходства, опускает ноги и подходит. Медленно, все еще напевая. Вертит в пальцах нож, играется, и вдруг на порыве обнимает. Правой рукой обвивает мою шею, прижимается своей щекой к моей. Вот так теплом к теплу, нежностью гладит мое отчаяние.

А я столбенею, пугаюсь на долю секунды, пока сонной артерии не касается лезвие. Порядок, все как и прежде. Все по правилам. Негласным правилам, созданным кем-то из нас. Мы не перестаем им следовать, поэтому крепко сжимаю его запястье, отвожу руку с ножом в сторону и толкаю. Толкаю, выплескивая гнев — шипит водой на раскаленной стали. И прежде чем Сиф успевает прийти в себя, прижимаю его к стене, всем телом, чтоб не вздохнуть, не шелохнуться. А дуло револьвера приставляю к его подбородку, на котором остается розоватый след.
Чувствуешь?

— Кого ты убил? — тянет с волнительной дрожью, и она передается мне. — Аутодафе, mon amour?

Мурашки бегут по шее от приглушенно-мягкой «р». Вздохи плетьми выстегивают. Дышать тяжело, словно фимиам глотаю, от которого еще и голову ведет. Разглядываю его шею — чистую, без шрамов — и зависаю на дернувшемся кадыке. И по инерции, ведомый всеми «хочу-мечтаю», приподнимаю револьвер и тычу им Сифу в губы.

Смотрим глаза в глаза. Душа в душу. Тьма во тьму. Первый полустон, вырвавшийся у Сифа, сдирает заскорузлую кровь. Подаюсь вперед, целую грубовато, ударяясь о зубы, но боль смывается тягучей истомой. И плевать, что ствол револьвера теперь жжет и мою щеку. Плевать, потому что теплый язык щекочет небо и, провоцируя, убегает от моего.

Сиф недовольство порыкивает, точит когти, и злится, что не поддаюсь его напору. Игнорирую все его виртуозные поддразнивания и просто кусаюсь. А он ногтями впивается в мою шею, борется с собой. Прогоняет желание задушить меня.

Сиф борется с собой изо дня в день, каждое утро встречая меня ледяным взглядом и презрением. Встречая меня открытой душой и наточенным ножом.

— Терпение — основа всего, командир. — Отстраняет и царапает мои скулы. — Запомните сей постулат.

— Я командир, и я тут решаю, каким постулатам следовать.

Сиф подмигивает и, приподняв одну бровь, вдруг касается кончиком языка мушки. Облизывает сталь, медленно двигает головой, пока ствол не оказывается у него в горле. Слюна стекает с губ на подбородок. Мушка по небу скользит, задевает язычок и у Сифа сжимается глотка. С протяжным стоном-хрипом, с томной мольбой на выдохе он поднимает на меня глаза. Мой палец до сих пор на спусковом крючке.

— Могу предложить тебе кое-что менее травмоопасное. — И роняю револьвер на пол. Нахрен он мне не нужен.

Глядит на меня с лживой робостью, целует влажным взглядом.

— Ну, так предлагай, командир.

Дергает уголком губ и явно не ожидает подсечки. Валится на пол, прямо мне под ноги, и не сдерживает полубезумного рыка. Ну, а что? Провокация за провокацию, сучонок.

Но и в долгу не остается. Вцепляется мне в колено, нажимает на что-то, и я чувствую, как сквозь все тело проносится мощный импульс. Агонией. Паралитическим экстазом. Кричу до хрипоты. До треска в черепе.

Падаю, а Сиф наваливается сверху, и сил у него немерено. Злобы столько же. И только страсти чуть больше. Именно из-за нее ткань черных боксеров топорщится, из-за нее зрачки у него затмевают радужку. Скрюченными паучьими пальцами скользит по моим бокам и едва держится, чтобы не располосовать меня. Весь он, словно демон или дикий зверь, который не может выбрать между расправой и удовлетворением. Вскидывается, прижимается бедрами к моему паху и, наконец, чуть успокаивается. А у меня стоит, знатно стоит, что я, кажется, чувствую, как молния ширинки впивается в головку.

Ни заботы, ни ласки. В каждом действии, мимолетном взгляде только голод, эйфория и удары сердца, второго сердца, которое не принадлежит мне-человеку. А у Сифа никогда его и не было. Он даже не заминается, одним махом срывает с себя футболку и припадает к моей шее. К тому месту, где борозды от его ногтей щиплет сильнее прочих. А я пользуюсь моментом. Громко хохотнув, переворачиваюсь, и теперь уже Сиф лежит на лопатках. Да, борьба никогда не кончится. Ради нее мы и рождены.

Прогибается в спине, обхватывает ногами мою талию и скалится, словно взял меня в плен. Развязно, высокомерно, дерзко. А я носом веду по тонкой голени, стараясь создать хотя бы имитацию любви. Но пластмассовый привкус раздражает. Картонная хрупкость распаляет ярость.

Клыком цепляю тонкую кожу, и на ней остается бледно-сиреневый след. Икроножная мышца напрягается под моими пальцами. Внутренняя часть бедра в мурашках. Сиф открывает рот, со свистом выдыхая воздух. Коленом тыкается в пряжку ремня и напрочь забывает свои слова о терпении. Шаловливыми ручонками вырывает ремень из шлевок.

— Я. Тебя. Ждал, — остервенело шипит, не переставая сдавливать меня ногами.

Взрывом фейерверков, лопнувшей от напряжения лампочкой отражается в голове томный крик, когда через сырую ткань сжимаю его член. Вздрагивает, как током ударенный. А я, отравленный до последней клетки, веду рукой вверх, чувствуя под пальцами вздувшиеся вены. От грубого прикосновения к возбужденной головке снова дергается, захлебывается своей полуфранцузской руганью. Кулаком по полу бьет.

Ловким движением накидывает мне на шею ремень, тянет на себя, и я склоняюсь. Ловлю губами невесомый поцелуй вперемешку с горячими вздохами. Стоны вибрируют, щекочут кожу. И в глазах Сифа я вижу стенающего зверя, уже обезоруженного, неопасного и подчинившегося чужой воле. Моей.

Жажда все острее, она пульсирует в паху, как ожог. Опускаю ткань боксеров и кожей касаюсь горячего члена, влажного от вязкой смазки. С хитрым смешком сжимаю его у основания, пока Сиф не шикает на меня взбесившимся зверем. Второй рукой поглаживаю головку. Сначала мягко, едва касаясь, обводя кромкой ногтя уретру. Сиф глотает воздух, клацает зубами, выпускает из пальцев ремень и просто не знает, куда деться. Ноги не расслабляет, также сдавливает мои ребра. Вот-вот хрустнут, но страх смазывается исступлением. Гаснет.

Когда разжимаю руку, Сифа подбрасывает, будто взрывной волной. Пальцы обжигает сперма. Капли оседают на его животе, стекают по выпирающим ребрам. Сиф теряется, смотрит в никуда, точно завороженный. Но теперь моя очередь. Толкаю его в плечо, привожу в чувства, и тут же получаю игривую насмешку. Легонько, без капли врожденной злобы кусает меня за нос и сам ложится на пол. Не сдается на милость, не притворяется даже. Он мне по-зво-ля-ет водить. Специально подначивает. Специально поддевает пальцами струны души, играет на них свой извращенный блюз, который я слушаю. Слушаю с мрачным удовольствием, обещая себе в будущем припомнить ему эту манипуляцию. Снова.

Дрожащими пальцами растягиваю его подсохшей спермой и слюной, хоть и не нужно. Самому смешно от нелепой пародии на заботу. Самому смешно от чувства, которое из раза в раз заставляет меня поступать так. Аккуратно надавливать на мягкую плоть, расслаблять мышцы, разрабатывать и смотреть на то, как Сиф поджимает губы, стараясь не выругаться на меня. Готов поспорить, это желание пропадет. Прямо сейчас. Вцепившись в покрытые синяками бедра, приподнимаю его, утыкаясь головкой в анус. Не вхожу, только дразнящее толкаюсь вперед, трепеща от злобного довольства. Рычи-рычи, сучонок.

Проникаю резко, уже без налета заботы и неискреннего переживания. Судорога пронизывает от паха до атланта**. Жар обволакивает, а Сиф сжимается, и двигаться так чертовски трудно. Вцепляюсь в его тазовую кость, удерживаю, потому что он мечется, как гадюка, пораженная своим же ядом.

От каждого движения, каждого протяжного бархатистого стона схожу с ума. Буквально. Совершенно. В утробе, где огонь жарче всего, рвано скулит душа. Мышцы сковывает холодом. Болью. Замедляюсь, издеваюсь, пусть и самого меня рвет на микрочастицы. Приподнимаю Сифа за талию, и стоит мне войти до основания, как его косые мышцы напрягаются под пальцами.

Он кусает свои пальцы, давится воем, который становится все вязче, все выше. Раскрывает ноги шире, а я хочу распороть вздувшиеся вены у его паха. Хочу крика, даже если рожден он будет болью.

На ресницах Сифа блестят слезы. Обычно бледные щеки сейчас алые, как от пощечин. Кадык дергается, когда он пытается сглотнуть слюну, и я, нагнувшись, легко касаюсь влажной кожи. Веду ниже, сжимаю соски, скручиваю их, чтобы покраснели, а Сиф зашелся в своем излюбленном шипении. В полустоне слышится нотка колючей злости.

— Я тебя ненавижу, — хрипит Сиф, и стоит его словам просочиться в сознание, как я кончаю.

Виски стягивает. Довольством, экстазом и странным отчаянием. Вскрикиваю полушепотом и почти слепну. Не вижу ничего ровно до того момента, пока щеки не касается что-то влажно-прохладное.

Дыша тяжело, надсадно, Сиф ведет губами по моему виску, касается лба и, дотронувшись до изуродованной мочки уха, отстраняется. Непривычно мягко. Необычно ласково.

— В кровать, — с легким раздражением цедит, указав пальцем в сторону маленькой тесной спальни.

— Стой. — Вспоминаю вдруг одну странность, которая при виде этого сучонка сразу же вылетела из головы. — Ты видел остальных? Даже на посту никого не было.

Оглянувшись через плечо, Сиф окидывает взглядом комнату, остановив его на шкафу. Молчит с минуту, а после бросает:

— Нет».

Его квартира на втором этаже какого-то старого здания. Деревянные ступени скрипят. Пилят нервы. Синие обои в парадной напоминают о похоронном бюро, куда я ходил, чтобы… выбрать гроб. С тех пор ненавижу синий. Ненавижу картины в золоченых рамах. Ненавижу запах лака, дерева и цветов.

— Не думал, что проститутки водят клиентов к себе, — фыркаю, а Арсель поворачивает ключ в замке и довольно кивает, когда механизм щелкает.

— А кто тебе сказал, — одними губами проговаривает, — что я проститутка?

Переступаю порог комнаты, и в нос бьет аромат благовоний, смешанный с запахом чая и духов. Женских тоже. Кого ты пытаешься обмануть, Арсель? Или универсальных шлюх называют как-то иначе?

Обхожу комнату и понимаю — она не подходит ему. Не сочетаются точеные скулы, жалящий взгляд и королевская осанка с шатающимся замызганным столом, с полувыцветшими половицами и потолком в желто-коричневых пятнах. Даже круглая мишень для дартса смотрится нелепо.

— О, скажешь, ты носишь такие хреновины? — Поднимаю с пола пластмассовый ободок с бантиками и блестящими цветами. Где-то видел его уже, да не вспомнить. — Симпатичная, хороший вкус. Надень-ка.

Не злится, ни одной искренней эмоции не выказывает. Улыбка — сплошное притворство, явное и нескрываемое. Кошачьей поступью подходит, руки за спиной прячет.

— Я разочарую вас, синьор, но мой вкус стократ хуже вашего.

«Открываю глаза. Открываю глаза и, кажется, впервые вижу. Сон еще не сполз с меня, и я верю, отчаянно и дико верю, что передо мной не что иное, как иллюзия. Галлюцинации не очнувшегося разума. И все же, ноги слабеют.

Стол стоит посереди комнаты. По светлым ножкам ползут красные тропки. Кап. С края льется алое озеро. Таких озер целых одиннадцать штук — под каждой срубленной головой.

Я их узнаю. Узнаю лица тех, кто стал мне семьей за долгие годы. Лица, которые изуродованы предсмертной агонией, забрызганы кровью, искажены в страдании. На столе стоит голова Мэнди. Единственный, кому досталось больше остальных — на его лбу вырезана римская цифра. Единица.

У развернувшегося Ада есть король. Он восседает в кресле с блаженной улыбкой. Расслабленный. Светящийся от наслаждения. Мой солдат.

— Блюдо остыло, — произносит Сиф механическим голосом, восторженно оглядывая меня. — Пора есть.

Опускаю глаза и хочу блевать впервые за многие годы. До кровавой рвоты, до вылезших легких, до беспамятства. Перед Сифом на белой тарелке лежит сердце. Истерзанное ножом, вскрытое, сочащееся почти черным ядом.

С пустотой внутри, с оглушающим шоком смотрю, как зубья вилки вонзаются в багряный кусок плоти; как Сиф подносит ее ко рту и стягивает сырое мясо губами; как слизывает стекающую по пальцам кровь.

Смысл его слов врезается в голову стрелой. «Блюдо. Есть».

Оторвав от меня взгляд, Сиф переворачивает страницу потрепанной книжицы, медленно пережевывая сердце. Мясо человека.

— Коль отступишь от заповедей божьих, то будешь проклят и станешь есть плод чрева твоего, сынов и дочерей твоих, — зачитывает он, а я содрогаюсь от каждой буквы, звука, вздоха. Колени подгибаются, и инстинктивно хватаюсь рукой за косяк. — Мама всегда говорила, что чтение за столом — нарушение правил этикета. Чему тебя учила твоя мама, Найджел?

На его губах расцветает звериный оскал. Оскал насытившегося хищника. Спокойствие в словах Сифа отравляет, забирает последние силы. Падаю на колени, но не чувствую ни боли, ни самих колен, словно они ампутированы.

— Ты убил моих…

— Ты убил моих, — резко передразнивает меня, скорчив жуткую гримасу, — тоже. Принцип талиона, mon amour, являет собой один из древнейших правил морали. Тем более, я лишь подтвердил бравость нашего отряда***. Комплимент, честней которого не может быть ни одно слово.

Мое сердце, еще живое, еще в полном смысле мое, оголтело бьется. Только оно и трепыхается в межреберье, как птица в клетке. Тело немеет до кончиков пальцев. Мешком валюсь на пол, и передо мной появляется обезображенное лицо давнего друга. Радужки его глаз едва выглядывают из-под век.

Сиф аккуратным движением убирает волосы за уши, чтобы не замарать кровью из тарелки. Съедает последний кусочек, а у меня желудок спазмом сводит. Руки не слушаются, не могу даже приподняться. В глотке застревает горький ком. Желудочный сок льется изо рта, и от его вкуса на языке становится только хуже. Давлюсь слюной, страхом, адским ужасом, хоть видел вещи и пострашней. Хоть творил вещи куда ужасней. Превосходство и безжалостное равнодушие в глазах Сифа выворачивают меня наизнанку.

— Через пять минут наступит паралич дыхательного центра, — сухо проговаривает он. Ставит на стол рядом с головой Мэнди таймер. Кнопка щелкает, начинается отсчет. — Через шесть-восемь минут прибудет медпомощь. Постарайся дождаться, командир, а пока можешь полюбоваться моим подарком.

— Ты так долго мечтал отомстить? — Губы едва двигаются, а язык прилипает к пересохшему небу. Воздух тяжелый и жгучий.

Цвета плывут, смешиваются краски, но все же замечаю, что его щеки приобретают меловой оттенок. Обнажается монстр. Я вижу настоящего Сифа, не личину, и вздрагиваю всем телом от вспыхнувшей в нем ненависти.

— Помимо дурочки Девики, верящей в красоту вечной любви, у меня была младшая сестра. Падма.

Как молотом по наковальне.

— Нет. Детей, кроме тебя, — шепчу с трудом, и слюна пузырится на губах, — не было.

— Об этом не знаешь только ты! — Кричит. Впервые кричит, меча искры, полыхая яростью. — Брэнд! Когда я сидел в подвале, Брэнд принес ее платье. Сжег его при мне, — заикается, вцепляется в свое горло, словно пытаясь выдавить из себя слова. — Поэтому я дам тебе эти минуты, жалкие минуты, которые могут спасти тебе жизнь. Удачи, командир.

Тело парализовало, но все равно чувствую, как он касается пальцами моего затылка, прежде чем неспешно покинуть проклятый лагерь».

Прохладные руки ложатся на мои плечи. Ногти впиваются в кожу, оставляя ссадины-насечки. Полыхающие. Щекочущие. Добавляющие жара. Невольно тянусь к чертовой косе, но не могу схватить ее — Арсель скачет, приподнимает бедра и опускается. Сначала медленно, тягуче, так, что я сам ощущаю себя погрязшим в чем-то сладко-вязком. В голове атомные взрывы — один за другим. Только и могу, что поглаживать выступающие мышцы ног, впалый живот и царапать тянущиеся от паха вены.

Арсель округляет спину, наклоняется и утыкается носом в мою щеку. Слабо посмеивается, а я весь вздрагиваю от расслабляющего наслаждения. Кусает за подбородок и, откровенно провоцируя, облизывает мои пересохшие губы. Как клеймо. Саднящий ожог.

Хватаюсь за его косу и, наконец, стягиваю с нее резинку. Пропахшие морем волосы жесткие, и на самых кончиках виден белесый налет соли. Сжимаю их в кулаке, и заставляю опуститься ниже, чтоб теплая шея оказалась у моих губ. Рвать. Рубить. Хочу кровь. Как давно это желание не приходило, как давно я давил его, забрасывал камнями, точно вшивую скулящую псину.

Десны ноют. Арсель вскрикивает, и вопль его обрывается на полустоне. Хриплом. Дрожащем. Таком аппетитном.

Не вырывается, только сильней сжимает меня. Но и в долгу не остается: слабо бьет в солнечное сплетение, чего достаточно, чтобы я зашелся в кашле.

— Не обижай меня, — шепчет на ухо, игриво щелкнув языком. — Я мстительный.

Слезает с меня, чуть не зарядив мне коленом в нос, и громко хохочет, обратив внимание на мое недовольное лицо. Слишком уж своевольный, ни черта не боится. Только подстрекает, дразнится, словно нарываясь.

— Кажется, ты не закончил свою работу.

Арсель стреляет глазами на мой стояк, закусывает губу и передергивает плечами. Издевательская ухмылка без ножа режет. Вспарывает старые швы, открывая раны. Волной захлестывает смесь отчаяния, и тут же хлопаю себя рукой по лбу. Забудь, идиот. Забудь. Ничего не вернуть. Все мертво. Сиф мертв.

— Я не про-сти-ту-тка, — по слогам протягивает Арсель. — Всего лишь скромный гондольер, которому не чужды позывы либидо.

Крутанувшись вокруг своей оси, он элегантно отставляет ногу в сторону, и в один прыжок оказывается рядом с дверью ванной комнаты. Отпирает ее и с любопытством поглядывает на меня. Едва заметным движением пальцев подзывает к себе. Внутри урчат жажда и нетерпение. Да и сопротивляться магнетизму «простого гондольера» невозможно.

Спускаю с постели ватные ноги и на первом шаге чуть не падаю, уцепившись за край тумбочки. Роняю на пол книгу с газетой. Арсель запрокидывает голову, смехом заливается, и, хлопнув в ладоши, заходит в ванную. А я пытаюсь из последних сил сбросить с себя оцепенение. Оно обнимает обжигающе холодной тьмой. Оно забирается под ребра и сжимает когтистой лапой сердце.

Мой скудный итальянский позволяет с поразительной скоростью прочесть название газетной статьи. «Мишель Марани пятнадцати лет найдена у палаццо Дуодо! Пятая жертва за третий месяц». Рядом фотографии улыбающейся девчушки с темными вьющимися волосами, в которых так красиво поблескивают цветы на черном ободке.

«Было время, когда я мечтал о камере смертников. Убивал, а после мне снился электрический стул, гильотина и виселица. Я видел освобождение от оков физического мира, который и делает меня несовершенным. И все же, когда на меня глядели глаза, полные первобытного ужаса, нож совершал росчерк легким движением. Без воя совести. Без ропота милосердия. Без плача сочувствия.

Сейчас в комнате с серыми стенами я стою, как герой. Чудом спасенный, не раз жертвовавший жизнью во имя «мира». Хаслер, прибывший с задания самым последним, заглянул ко мне, чтобы узнать, куда подевался весь отряд. И нашел, всех до единого. Обезглавленных, в кровавых лужах. И меня, захлебывающегося собственной рвотой. Герой. Ха.

Сейчас в комнате с серыми стенами находятся еще пятеро человек, исключая меня. Хаслер. Врач. Судья. Палач. И Сиф. Он сидит, прикованный к металлическому стулу. Он сидит и с безмятежностью просит Палача ослабить ремень на шее. С наслаждением напевает себе под нос «Дорогу в Ад».

Не могу. Просто не могу. Дышать, смотреть, стоять. Я бы сказал, что Сиф не при чем. Сказал бы, что головорез сбежал. Сказал бы, если не Хаслер, мигом доложивший высшим чинам о случившемся. А Сиф даже не пытался спастись. Он не сопротивлялся, только без конца спрашивал, в каком месяце в Канаде чаще идет дождь.

Не могу даже держаться за перила. До безумия, до истерических всхлипов раздражает толстое стекло, отделяющее смотрящих от поля смерти. Хаслер стоит сзади, не переставая похлопывать меня по плечу.

— Я тоже дорожил ими, братец, тоже. Мы были, как семья. Хреновая малость, но все же, — без остановки тараторит он, а мне плевать на отряд.

Стало плевать, когда узнал, что Сифа ждет казнь. Смертельная инъекция. Он отказался от обезболивающего и, кажется, совсем не боится. Только недавно до меня дошло — он никогда ничего не боялся. Ни меня, ни пуль, ни боли, ни смерти. Всегда шел напролом, поражая отряд своим безразличием. Все они сочли его безразличие за отвагу и смелость.

— Дружище, послушай, — интонации Хаслера меняются. Он наклоняется и сипло шепчет мне в ухо: — Я понимаю, тебе жаль парнишку. Он был твоим бойцом. Но у него мозги набекрень, тут уже ничего не сделаешь. Тебе повезло, что я пришел…

Не повезло. Никому никогда не скажу то, что точит меня, впивается в грудь не хуже осинового кола. Я был готов сдохнуть от его руки. Руки, мной натренированной. Когда ученик превосходит учителя, не каждый учитель заходится в восторге. Но я был бы рад сдохнуть от его точного удара.

Вытираю вспотевшие руки о ткань камуфляжных брюк. Делаю три длинных вдоха-выдоха и выпрямляю спину. Не свожу глаз с чернявой макушки, мечась между желанием увидеть лицо Сифа и желанием не видеть его больше никогда.

— Знаешь, — снова начинает Хаслер, а я едва сдерживаюсь, чтобы не отпихнуть его; чтобы не раскрошить ему голову прямо здесь, — ты единственный, кому он верил.

— Что? — вырывается у меня, и от первого слова за последние дни к горлу подкатывает тошнота.

— С тобой Сиф никогда не притворялся. Тебя он ненавидел открыто и честно, а к нам подбирался через ложь, науськивания, зарождая конфликты между лучшими друзьями. — Киваю на слова Хаслера. О да, когда Сифу исполнилось шестнадцать, отряд начал распадаться, все превратились в свору огрызающихся шавок. — Он подбирался к нам, как хищник. Отравлял словами. Порой меня пугала его доброжелательность. Знаешь чем? Когда Сиф пытался помочь, дать совет или еще чего, то меня поражало его непонимание самых банальных вещей. Доктор, который вел с ним разговор, сказал, что он психопат. Психопаты не больны, но они кардинально отличаются от нас. Они самый опасный тип людей, потому что их чувства отмершие. Выскобленные. У них там пустое чрево, лишенное того, что дано нам. Ни любви, ни жалости, ни совести.

Каждое слово — удар хлыстом. Его свист стоит в ушах. Оглушает на долю секунды, а дальше — боль. Понимание мерзко хихикает в мрачном углу подсознания. Сиф медленно поднимает голову, забавно щурится от света лампы и усмехается. Беззлобно. Простодушно.

Обнадеживающе. В карих глазах — пламя, не отнимающее жизнь, а дарующее. В карих глазах — соблазн и всепожирающая тьма.

«Я ненавижу тебя».

Брошенная в пылу фраза, которую я слышал не один раз. Сейчас она — открытие. Почему в голове прежде не возникало мысли, что Сиф говорит правду? Хотелось верить в «долго и счастливо»? Судорогой сводит мышцы ног, и я опираюсь грудью о перила. Нет, среди пыли, грязи и насилия не бывает «долго», а про счастье не стоит даже заикаться. Я и не рассчитывал на светлый исход, но когда смотрел на Сифа, во мне пробуждалась вера. Жалкая вера в то, что я пойму, как это — жить нормально; как это — беспокоиться о прожженном сигаретой диване, а не сохранности жизни; как это — копить на путевку с первой зарплаты.

— Он считал тебя равным, — загробным голосом заканчивает Хаслер.

Мурашки холодом стекают по хребту. Стискиваю пальцами круглые перила так, что те, кажется, гнутся и скрипят.

Сиф весь в шнурах, в трубках, заполненных желтыми, красными и синими жидкостями. Он расслабленно расправляет плечи и касается затылком спинки стула. Катетер торчит из выпуклой вены на запястье. Палач смотрит вверх и, получив знак головой, приподнимает шприц. Пальцем щелкает по нему, убирая шарики воздуха.

Надо что-то сделать. Рвануть. Сломать. Разбить чертово стекло, воткнуть отраву палачу в шею и, сорвав стягивающие Сифа ремни, сбежать. Быстро, как команда. Но последнее слово встает комом в горле. Комом из гвоздей, клея и затупленных лезвий.

Палач вставляет наконечник шприца в катетер и давит на упор. В голове таймер считает секунды, месяцы, года, века, черт возьми! Миг оборачивается бесконечностью, крадет оставшиеся силы. И когда Хаслер сжимает мое плечо, что-то в сознании щелкает.

Озверевшей псиной впиваюсь пальцами в его сильную руку. Рывок на себя, выпад, задняя подсечка, и меня оглушает приятным, ласкающим слух хрустом костей. Хаслер орет, визжит почти. Вопли его резонируют, разлетаются невидимыми осколками.

Дверь, ведущая к лестнице — справа, на другом конце коридора. Я бегу, а лица судьи и охранников размазываются, сливаются с серостью стен. Обострившийся разум жаждет одного. Жаждет Сифа рядом. Бесчеловечного, безжалостного, но моего.

Чужие руки хватают, тянут назад от двери, и коридор как-то предательски удлиняется. Крутится спиралью. Многоголосые выкрики доносятся и тают, превращаясь в неразборчивое роптание. Недовольное бурчание самой Смерти.

Прежде чем захлебнуться окатившим меня отчаянием, успеваю взглянуть вниз и запечатлеть страшную картину. Веревочка обрывается, последняя нить трескается, и остается только падать. Падать, потому что Сиф в остервенении царапает стальные подлокотники, напрягает мышцы, и конвульсивно подергивается, пока вдруг не перестает шевелиться совсем. Палач касается сонной артерии и удовлетворенно кивает судье».

Там, на дне, нет Ада, нет огня и идиотских котлов с кипятком. Там, на дне, холод, сковывающий тело, и колючие щупальца, утягивающие ниже, попутно высасывая жизнь. И пустота. Такая жуткая пустота, что страх поглощает сам себя.

Сейчас я на дне, но вдруг кто-то дергает меня. Хватает за одежду и тянет наверх, в попытках… спасти?

Перед глазами плывут цвета, но все они мрачные. Калейдоскоп серости. Опасения обеспокоенно порыкивают в утробе.

— Доброй ночи, — звучит нежный голос у меня над ухом, а чужое дыхание согревает замершую шею. — Кажется, я переборщил с дозой. Как ты себя чувствуешь? Голова не кружится?

Содрогаюсь будто от разряда тока. Именно сейчас понимаю, что передо мной не Арсель, не гондольер, не шлюха с нахрапистым норовом.

Содрогаюсь и понимаю, что не чувствую ничего. Ни рук, ни ног. Тело окутало тяжеловесное тепло, мерно проносящееся волнами от головы до пят. Чувствую лишь прикосновение к щеке — ласковое, осторожное. Изо всех сил стараюсь сфокусироваться, и пусть попытки отдаются писком в ушах, мне удается вернуть картинке четкость.

Сиф глядит сверху вниз, обнимая ладонями мое лицо. Шершавые пластыри царапают кожу. Кончики его волос щекочут плечи, но я даже дернуться не в состоянии. Только моргаю и всматриваюсь в давно знакомые черты. Черты, причиняющие щемящую боль. Стыд за то, что не признал тебя сразу, вырывает хохотки.

— У удачи, Найджел, два лица, — поучительно произносит Сиф, судорожно поглаживая мои волосы, — одно из которых упорство. Второе — терпение, умение смиренно ждать.

Дышать так трудно. Желудок будто забили землей по самую глотку. Во рту сухо, и язык прилипает к небу. Но все, что меня волнует — Сиф. Живой Сиф. Заглядываю ему в глаза, и там забота, чистота и свет. Пугающий до судорог. До разлетевшегося на куски разума. Я пленяюсь, как в первый раз. Пленяюсь созданным мной чудовищем с ликом праведника.

— Тебе больно? — проговаривает он одними губами.

Слезы стекают от мучительного чувства. Больше нет запаха пороха, пота, крови и жгучего солнца. Нет лагеря, нет скрипучей кровати с погнутой ножкой. Всего жалких пару часов назад не было и тебя. Я сам бросал горсти земли на могилу без памятника и цветов, расположенную на краю кладбища. Прошло шесть лет, но воспоминание не стерлось, не потускнело. И теперь оно перечеркнуто, разорвано на клочки, и сердце перестают сжимать тиски. Солдат, выращенный мной и собственной жестокостью, стоит рядом.

— Ты мстишь мне? — В вопросе звучит удивительное для меня самого облегчение. Давлюсь страхом и как мантру повторяю: — Сиф. Почему ты не пришел ко мне, Сиф? С-и-ф.

Безразличие нежно сдавливает плечи. Воля ломается, как старый проржавевший замок. Я знаю, что будет дальше. Знаю, потому что Сиф кладет в изножье черную сумку. С озадаченным выражением выкладывает на тумбочку скальпель, от которого бликами отскакивают солнечные зайчики. Топорик клацает лезвием об угол настольной лампы. Хирургическая пила цепляется за ручку верхнего ящика.

— Знаешь, люди живут чувствами. Завистью, гневом, похотью, но особое место в своей душе они оставляют любви. Самому страшному, что я в жизни видел. Самому страшному, что я в жизни чувствовал, — Сиф рыкает на последней фразе и берет скальпель.

А я давлю панику, как жука, как надоевшее, маячащее перед глазами ничтожество. Освобождение. Катарсис. Мука. Они стекают в один сосуд, смешиваются и дарят удовольствие. Пьянящее тепло, какой-то убаюкивающий покой.

— Я не мщу тебе, Найджел, — мягко шепчет он. — Я всего лишь люблю тебя.

— Все это время… о чем ты думал? — Захожусь в кашле, но дыхание спирает, стоит Сифу коснуться моей груди.

Рукоять скальпеля надавливает на яремную ямку и скользит ниже, словно расстегивая молнию на теле.

— Я всего лишь хотел забрать тебя себе, — задумчиво тянет, и в его глазах отражается надлом. Сиф дает трещину, нечто в нем расходится по швам. — Я сохраню в себе твои чувства, твою любовь. Кардинал Пьетро сказал мне, что она живет в каждом и дает жизнь… Он прав. Стоит мне забрать чужую любовь, как кровь вскипает, а руки согреваются.

Жуткий холод собирается под ребрами, словно меня начинили льдом. Судорожно выдыхаю воздух, когда Сиф надавливает лезвием на низ живота. Боли нет, лишь легкое покалывание, но все равно страшно.

— Я ненавижу тебя. — Сиф сжимает мое горло. Там, на дне зрачков, ревет злая сила, заточенная в клетку. — Ненавижу за то, что я себе не принадлежу. Из-за тебя. — И тут же его запальчивость сменяется робостью. — Но и ты — не ты из-за того, что я застрял. Здесь. Внутри твоих нейронных сетей-паутинок.

— Прости.

Мне никогда не понять теплых чувств. Никогда меня не любили так, как положено любить человеку человека. Когда мне в руки вложили оружие, я впервые почувствовал свою нужность. Я — инструмент. Разящее копье.

Но сейчас смысл жизни окрашивается, принимает форму. У него цунами во взгляде, окровавленный скальпель в руке и раскуроченная душа нараспашку.

Сиф склоняется, его рубашка впитывает капли крови с моей кожи. Меня ведет то ли от наркотика, то ли от какофонии ароматов. Легких, резких, воображаемых. Поцелуй в лоб кажется безумием, игрой расшалившегося рассудка, но улыбка все равно расползается кривой раной.

Два слова пульсируют на кончике языка. Они взрываются, разлетается искрами. Мне нужно перевести дыхание, чтобы решиться; чтобы вынести себе приговор; чтобы спасти и себя, и Сифа.

— Убей меня.

Впервые понимаю, как долго ждал этого момента. Ждал с того дня, как мой лагерь свернулся; с того дня, как выстрелил в голову псине, а не себе. Вся моя жизнь — целенаправленная дорога к смерти. Самоубийство — признание поражения, акт слабости, которой я страшусь по-настоящему. Но чем может пугать блаженное небытие? Пустота лишена жизни, она заберет все: от памяти до чувств. Единственное, последнее мое желание — уснуть на его руках.

Лезвие касается адамова яблока. Сиф чуть отодвигается, а я закрываю глаза, царапая сухим языком небо. Не хочу смотреть, но готов принять его волю. Умиротворение щекочет запястья, точно флер. Вздрагиваю от свиста рассекаемого воздуха, а после — от притупленной боли. Лезвие вспарывает горло.

Рот заполняет густая кровь. Горько-соленая. Вязкая. Склизкая. Противная. Но когда Сиф прижимает меня к груди, все уходит на задний план. Разбивается. Остается лишь трепещущая радость и разливающаяся по мышцам тяжесть. Сиф впивается пальцами в мой затылок, оттягивает отросшие волосы, а я через силу смеюсь. Кровь потоком льется изо рта, пузырится, а я жду последней ее капли, чтобы забыться и никогда больше не просыпаться.

***


На мое седьмое Рождество мама зажгла бенгальские огни и дала мне поддержать этот маленький фейерверк. Он сказала — так выглядит счастье. Оно искрится и взрывается, ослепляет и пахнет праздником. В тот день мое счастье пахло палеными волосами Девики.

Но то было мелочью. То было чушью. Счастье — оно и правда взрывается, только там, в груди, под самым сердцем. Оно лопается в легких воздушными шарами. Счастье — это атомная война за ребрами, а не огонь на Рождество.

Здорово, когда все вещи помещаются в походный рюкзак. Только старая шкатулка не влезла — антикварная, выкупленная за пару ножевых у одного бродяги. В ней тротил для моего счастья.

Усаживаюсь на подоконник, рядом с ласточкиными гнездами, и откидываю крышку, чтоб еще раз полюбоваться. Внутри сердце — крупное, с перерезанными артериями и бороздами-трещинками. Костяшками касаюсь крови на стенках — уже холодная, неприятная.

Меня переполняет радость — эфемерная, невесомая и волшебно-яркая. Боюсь, свет счастья привлечет внимание прохожих с улицы. Погладив ржавую крышку, отставляю шкатулку.

Отсюда — со второго этажа заброшенной церкви — отлично виден хостел. И окна моей комнаты тоже. Специально оставил их открытыми, вдобавок сорвав все шторы, чтоб обзор не закрывали. Скоро нагрянут карабинеры — будет весело посмотреть на это горланящее стадо баранов.

Я забрал себе его жетон. У меня такой же, но на нем нет ни имени, ни даты рождения, ни родного города. Ни первого, ни второго уже не помню. Порой они мне снятся, как отголоски прошлого; как посеревшие от старости кошмары.

На жетонах имя — Найджел Элманс. Теперь оно отдает горечью, затхлой ностальгией и жаром. Скоро его сердце станет моим раз и навсегда. Счастье бьется, как птичка, готовая выпорхнуть из клетки навстречу небу и ветрам. Бьется, как в первый раз. Бьется в предвкушении. Никто больше не тронет тебя, Найджел. Не увидит. Только господа карабинеры, которые — вот-вот, прямо сейчас — ворвутся в комнату. Ворвутся и найдут тебя с раскрытой грудью и душой. Но они — последние, обещаю.

Коленом упираюсь в подоконник, так чтоб гнезда не столкнуть, и снимаю с пояса фотоаппарат. Полароид — «подарок» Мишель. Заметил ее, когда пыталась заснять меня на пристани.

Наклоняюсь вперед, навожу фокус — и щелк. Снимок выползает с шипением. На память, для коллекции.

Набираю заученный назубок номер и откашливаюсь. Телефон тоже оставлю, он зарегистрирован на старый паспорт.

— Доброго вечера, — сразу же перебиваю диспетчера, потому что мой таймер установлен на двадцать секунд. — У меня есть любопытная новость. О ней пока никто-никто не знает. Хотите расскажу? Про каннибала, за которым карабинеры бегают уже не меньше полугода. Вот прямо сейчас, в доме напротив. Представьте, он убил сотрудника американского подразделения SWAT.

— Что? — раздается на другом конце провода. Недоверчиво раздается, с приятным раздражением. — Вы, что, псих? Вы хоть представляете сколько вас таких мне мозг трахают?

— Если ваши репортеры подоспеют к семнадцатому дому на третьей улице гранд-канала за полчаса, то смогут все увидеть своими глазами. А на втором этаже заброшенной церквушки найдут фотоаппарат последней жертвы. Только тсс, я вам ничего не говорил.

Тишина почти магическая, наполненная сомнениями и страхом. Зарождающимся. Я его чувствую. Мисс, вы там все, как прожорливые крысы, благосостояние которых держится на трагедиях. Не тушуйтесь, спрашивайте.

— Кто вы такой? — рублено шепчет диспетчер, и протяжный вздох выдает ее ужас.

— Хотите познакомиться?

Мой шепот закрадывается ей в душу. Прилипает к стенкам разума, присасывается к ним, пожирая все разумные и не очень доводы. И когда безмолвие сменяется короткими гудками, захожусь смехом.

Пора. Скоро крысы прибудут на своем тонущем корабле. Нагрудный карман греет поддельный паспорт. Один из множества. Снимаю с рук резиновые перчатки и прячу в рюкзак. Жетоны тоже надо убрать, но… Прижимаю теплый металл к щеке. Помню, как высеченные буквы отпечатывались на моем лице раньше. Помню былую ненависть, сейчас обращенную в пыль и пепел.

Люди жаждут присвоить себе тех, кто берет в плен их души. Жаждут впитать, забрать, украсть. «Мой любовник. Моя подруга. Мой родной». Наконец, я получил истинную любовь, которую так ищут люди. Теперь ты всецело принадлежишь мне. Моему чреву, душе и разуму.

Примечания:
* - Цена - твое сердце;
** - первый шейный позвонок.
*** - намек на то, что прежде в некоторых племенах победители пожирали павших врагов, дабы забрать их силу и храбрость.
reda_792020.10.11 14:02
Какая страшная любовь. Спасибо, было очень интересно.
Рогатый курильщик2020.10.11 16:10
reda_79, благодарю за отзыв! Рада, что вам понравилось!
цитировать