РПС 3-15К;количество слов: 3456
автор: taka_bv

Правило семи вдохов

саммари: Зимой разговора не случилось, а теперь май догорал под палящим солнцем — и нужно было уже что-то решать
примечания: весная 1865, ну вдруг
Позднее утро сложно отличить от полудня. Весна выгорает палящим солнцем, что печёт с рассвета и до сумерек. Обжигающий воздух во рту комкается — ни проглотить, ни сплюнуть. Сухая земля обжигает ноги, только таби надеть никто не решится, — здесь всё-таки жареное любят больше варёного. В такие дни все ждут вечер, чтобы насладиться прохладным ветром с моря, и только Ямагата — чтобы нанести Такасуги на спину разогревающую мазь. Доктор Ишида доверяет это ему. Доктор Ишида понимает чуть больше, чем Ямагате бы хотелось.

Такасуги теперь предпочитает ложиться на живот, а Ямагата знает — это не про доверие. Впрочем, про доверие тоже, но разве сейчас бой, чтобы становиться спиной к спине? Ямагата задаёт себе этот вопрос часто, он перебирает слова как гладкие скользкие бусины каменных чёток — они почти успокаивают. Такасуги упирается лбом в локти и дышит расслабляется, когда чувствует прикосновения к обнажённой спине. «Почему ты боишься?» — спрашивает Ямагата, ведя ладонью по подрагивающим лопаткам.

— Сколько можно сопеть? — устало спрашивает Такасуги куда-то в циновку.

Ямагата хмыкает, сказать ему нечего. Они не вспоминали об этом и, Ямагата был уверен, если начнут, ничего хорошего не выйдет. В лучшем случае Такасуги разозлиться, как злиться, если кто-то осмеливается напоминать ему о болезни. В худшем всё-таки дотянется до подставки с катаной. Последнее время он то и дело порывается решать споры оружием. И Ямагата знает — не хватает воздуха; но дождаться, чтобы Такасуги признался в слабости — невозможно. Взмахнуть клинком для Такасуги теперь проще, чем ругаться до хрипоты. И пускай на это уходят все силы, трясущиеся руки — не разбитое кашлем слово. Вот и всё.

Ямагата поднимает ладонь к лицу и рассматривает свои отросшие ногти. «Или не всё», — думает он. Для детей время — медленный плавный поток впечатлений, в нём можно расписывать каждый удар сердца в мельчайших подробностях, а день прожить так, словно бы это был год. Взрослые живут иначе. Их время больше походит на горный ручей, — трогают только яркие блики, а спешкой пропитано всё кругом. Ямагата сжимает и разжимает пальцы. Взрослые тоже по-разному чувствуют этот необратимый полёт из рождения в смерть. Такасуги он не видел с зимы, а ведь с зимы — утомительно долго. Ямагата кривит уголки губ: нет в душной маленькой комнате никакой подставки с катаной. И всё, что тогда — настоящее, сейчас — не про них.

— Не помогает особо, — бурчит Такасуги и потягивается, по-кошачьи прогибаясь в спине.
— Наверное, — тянет Ямагата, — впрочем, я совсем в этом не разбираюсь. Как ты себя чувствуешь?
— Я? — Такасуги почти поворачивает к нему голову, но останавливает себя и обратно утыкается в скрещённые руки. — Прекрасно. Вчера ходил на тренировку.

Такасуги поводит лопатками, чуть приподнимается на локтях и снова укладывается. Ему неудобно и жарко, а мазь неприятно печёт кожу, хочется скорее её стереть. Лёгкое покрывало собирается складками на пояснице, и Ямагата осторожно расправляет его. Он чувствует — что-то изменилось. Когда они виделись в последний раз, Такасуги больше походил на снежного призрака — болезнь напирала: ночью топила в мучительной лихорадке, сбить которую не помогали ни уксус, ни спирт, днём наваливалось выматывающей усталостью, путая мысли, слепляя веки. Сейчас Такасуги даже дышал иначе — без хрипов и долгих пауз. Ямагата бездумно гладит мягкую ткань, касается покрывшейся мурашками влажной кожи.

— Зря ты боишься, — говорит, проводя ладонью вверх.
— Не тебе решать, что зря.
— Значит, всё-таки боишься, — спина под ладонью каменеет, мышцы напрягаются, и Ямагата делает длинный выдох через нос — сейчас главное во время остановиться.
— Вот умрёшь от чахотки, поговорим, — голос у Такасуги обманчиво-умиротворённый.

Ямагата садится рядом. Самурай должен принять решение за семь вдохов и семь выдохов. Ямагата всегда нарушал это правило. Чаще всего он думал долго, а решался ещё дольше. Тонул в сомнениях, путался в мыслях. Такасуги научил его отбрасывать лишнее, но наедине с собой Ямагата оставался той же неповоротливой каракатицей — варианты и вероятности кружили голову. Такасуги был его противоположностью — слишком резкий, слишком стремительный. Это не могло не нравится. Ямагата разрешает себе не думать.

— Семь вдохов, Кёскэ.
— Конечно.

Ямагата подхватывает Такасуги под руки и тянет вверх. Осторожно усаживает на свои вытянутые ноги. «Хорошо, не хочешь смотреть на меня, тогда говори со мной», — злится он, чувствуя неуверенное сопротивление. Такасуги не брыкается, но и не помогает. Выскальзывает из рук непокорной рыбой и затихает, когда мозоль широкой ладони царапает живот. Ямагата прижимается грудью к липкой от пота и мази спине, одной рукой аккуратно придерживает Такасуги, прижимая к себе ровно на столько, чтобы это не казалось наглостью. И всё словно становится на свои места.

— Вдох, — говорит Ямагата, касаясь носом взъерошенного затылка.
— Не так уж я и боюсь, — тянет Такасуги почти лениво.
— Выдох, — свободной рукой Ямагата мягко проходится по ключицам, поднимаясь вверх до выпирающего кадыка.
— Но согласись, жалко, если я заберу с собой ещё десяток рядовых и парочку заместителей, хотя… — запрокидывает голову, упирается в плечо Ямагате, позволяя тому касаться прохладной щекой чувствительной шеи.
— Вдох, — пальцы касаются неровной кожи и проходятся по острому подбородку. Отметины оспы — почти карта города, Ямагата помнит каждый, и мурашки бегут по коже — как давно они не спешили?
— Иногда я думаю, что без войны нас попросту нет, — Такасуги касается языком верхней губы, Ямагате эта привычка всегда казалась забавной.
— Выдох, — рука побаливает, держать её на весу становится тяжело; Такасуги прижимается виском к виску — щекотно.
— Без сражений все они снова станут обычными земледельцами: рис, куры и десяток детей, из которых выживет один.
— Нет
— Ты должен был сказать «вдох», — голос становится тише, а интонации мягче, — ужасная невнимательность.
— Выдох, — Ямагата выдыхает прямо в ухо и, отзываясь на лёгкую дрожь, успокаивающе разглаживает морщинки недовольства в уголке губ.
— Ладно, ты прав. Я сам не представляю жизни без войны.
— Да.
— Это восстание кое-чему и меня научило. Без наших мудрых людей, — Такасуги неопределённо шевелит пальцами в воздухе, — которые умеют садиться и часами говорить, а главное —договариваться, я бы долго не продержался.
— Да. — тёплый воздух чужого дыхания скатывается по шее с каплей пота.
— С другой стороны, — Такасуги подаётся вперёд плавно, почти незаметно, ладонь Ямагаты соскальзывает вниз к бёдрам, — разве война может закончиться?
— Смотря какая. — Ямагата осторожно выпутывает Такасуги из покрывала, он внимателен и каждое мгновение готов остановиться — но тот больше не сопротивляется.
— С кораблями и пушками, — невесёлый смешок теряется в длинном выдохе, и Такасуги чуть не сбивается на кашель.
— Сложный вопрос.
— Мне жаль, что даже сейчас, — снова прогибает спину, помогая подхватить себя под колени, — я не смог… — он подбирает слово и кивает, находя верное, — отдохнуть.
— Жить.

Они нарушает правило семи вдохов и выдохов снова. Такасуги встаёт в одно длинное плавное движение. Острые лопатки тянутся друг к другу, и спина будто готова переломиться. Вторым движением он подхватывает с пола юкату и, не позволяя себе передумать, выходит на улицу.

— Черта, — вздыхает Ямагата и растягивается на полу.

***
Ночь над садом расползается влажным чернильным пятном, призрачными язычками полупрозрачного тумана она расчёсывает уставшую траву, бережно протирает от пыли листья деревьев, тревожит птиц. Ямагата просыпается от крика журавля. Он поднимается, разминает затёкшую шею, переступает с ноги на ногу и морщится от резкой боли в затылке. Ямагата смотрит на висящую над порогом луну, смотрит на россыпь мелких звёзд, будто изнутри горящие нежно-голубым огнём облака, и с невесомой печалью по невозвратному вспоминает вечера в горах — там было так же тихо, но здесь — ещё и спокойно. Он качает головой: умудрился заснуть в чужом доме без спроса, — прекрасный образчик воспитания, ничего не скажешь.

Ямагата осторожно шагает по белеющей в темноте дорожке. Под ногами по-зимнему хрустит крупный песок, а где-то за высокими разросшимися кустами шумит море. Такасуги перебрался сюда недавно, и Ямагате этот двор на несколько домиков нравился куда больше родового поместья его семьи. Из-за высокой поленницы рядом с конюшней выныривает маленькая аккуратная купальня, Ямагата щурится на свет висящего у входа фонаря. Он нарочно ломает ногой одну из сухих веток у дороги — не хочется случайно подслушать чужой разговор или кого-то напугать. На пороге купальни сидит Такасуги, девушка, омывающая ему ноги, Ямагате кажется смутно знакомой.

— Добрый вечер, — приветственно кланяется.
— Ямагата-сан? — девушка кланяется в ответ, уперев влажные ладони в колени, на светлом кимоно остаются тёмные пятна, и Ямагата почему-то не может отвести от них глаз. — Вы давно здесь?
— Кажется, — он задумывается на мгновение и растеряно улыбается, — только пришёл, но уже стемнело.
— Вам приготовить…
— Чего тебе? — недобро перебивает её Такасуги. Он болтает ногой в ведре с водой и покусывает нижнюю губу. Темнота скрадывает отпечатки времени, и сейчас Такасуги — совсем мальчишка из далёкого прошлого, когда все они только пришли учиться под крышу дома Ёшиды-сэнсэя.
— Если позволите, хозяйка, — имени её Ямагата не вспомнил, значит, и не нужно, — я помогу. У вас и так дел, наверное, полно.

Ямагата опускается в мелкую пыль у порога и зачёрпывает тёплую воду. Для начала стоит смыть остатки мази с рук. Его не удивляет, что девушка не спросила у Такасуги разрешения уйти, как не удивляет и повисшая тишина. Он трёт кисть, поднимается вверх к локтю. Ночная прохлада облизывает поблёскивающую в тусклом свете кожу, ветер спускается от предплечья к пульсирующей на тыльной стороне руки венке. По телу расходится отрезвляющий озноб, он выгоняет остатки боли из затылка, расслабляет мышцы. Становится до непривычного радостно.

— Ты ещё нырни в это ведро, — голос у Такасуги насмешливый и дразнящий, в нём искры облегчения и еле заметная хрипотца.
— Задумался, — поводит плечами Ямагата, он не поднимает голову, он мягко перехватывает холодную ногу, Такасуги из вредности брызжет на него остатками воды со ступней, — Ты лягушка.
— Сижу весь замёрзший и, — он делает вид, что закашливается, — ловлю простуду по твоей милости.
— Злая лягушка.
— Из тебя вышла бы отвратительная жена.
— Да? — Ямагата задумчиво несколько раз обводит торчащую у основания большого пальца косточку, массирует её и поглаживает. — Странно.
— Чему удивляться с таким-то характером? — Такасуги усаживается удобнее, ему нравится чувствовать лёгкие прикосновения шершавых ладоней, нравится смотреть на отросшие за весну волосы Ямагаты. Хочется поймать несколько закручивающихся на концах непослушных прядей, они, должно быть, очень мягкие, а от касаний рассыпаются или пушатся.
— Хм. — Ямагата ведёт кончиками пальцев верх до самого колена, так, конечно, ноги никто не омывает, но ради длинного прерывистого выдоха можно иногда делать что-то неправильно. — Наверное, меня бы казнили за убийство. Не смог бы терпеть твои гулянки. А уж любовницу, — он неопределённо кивает в сторону дома, где скрылась знакомая-незнакомая девушка, — точно бы не простил.
— А сейчас, — Такасуги облизывает пересохшие губы, ему почему-то очень важно спросить, даже важнее, чем получить ответ, — по-другому?
— Сейчас? — смотреть вверх неудобно, фонарь, хоть и тусклый, слепит, и вместо удивлённого взгляда получается что-то между издёвкой и подозрением, остаётся уповать лишь на то, что знают они друг друга достаточно хорошо. — Осмелюсь заметить, что это не моё дело.

Это действительно не его дело, Такасуги легко завоёвывал внимание и женщин, торгующих телом, и приличных гейш. Ему так было проще. Проще всё: пережидать ссоры, искать утешения, постыдного для самурая его положения, зацеловывать свою и чужую усталость. Никто лучше женщины не может читать стихи, готовить терпкий чай, набивать кисэру крепким табаком. Никто лучше женщины не утешит — с этим спорить глупо. Они любили его за щедрость, Такасуги не жалел денег на праздничный вечер, каждый из которых — как последний; за весёлые песни и меткие замечания, за обходительность — лишь Небо знает за что ещё. Они всегда его ждали. Это ведь важно, чтобы ждали. Это не военные советы, где какой-нибудь твой своенравный заместитель скажет твёрдое «нет». Не скучные переговоры, в которых сумма подкупа меняется быстрее, чем погода под осень. Ямагата знал, как важны женщины в их короткой жизни, порой обрывающейся шальной пулей.

—Ха-а… — произносит Такасуги на выдохе, он старается скрыть в возмущении пробегающее горячим от солнечного сплетения к лодыжкам удовольствие, когда огрубелые пальцы скользят по гладкой коже под коленями, и это — почти грань. Но удержаться становится вопросом принципа. — Я по-онял.
— Что? — касаться напряжённых сухожилий приятно, приятно разглаживать редкие длинные волоски по шрамам на голенях, не хватает только тишины.
— Ты бы умер в родах. — Такасуги торжествующе дёргает Ямагату за вихор, пряча в жесте невозможную, если быть честным с собой — непозволительную сейчас, нежность. — Мне на зло.
— Не такой уж я и безответственный, — смотреть на блики в воде становится больно, они слепят так, что слёзы наворачиваются. Всё-таки беседа возвращается к тому, что тревожит обоих. Выходит, Такасуги по-прежнему злится, нашёл же что сравнить: детей и армию. Вот уж где ему эти треклятые семь вдохов нужны, так это на разговорах. Ямагата чувствует тяжестью разливающуюся по предплечьям ярость, он жмурится до алых кругов перед глазами и прижимается щекой к худому колену.
— Да неужели?! — раздражение звенит на слишком высоких нотах, оно ледяной волной расходится под рёбрами и сдавливает так, что вдохнуть больно.
— Перестань, пожалуйста, — губы слегка касаются выпуклого неровного шрама, он длинный-длинный, он всегда бледно-розовый и горячий.

Такасуги дёргается. Он неуклюже опирается на руки, подтягивает тело дальше от края, поджимает под себя мокрые ноги и резко встаёт, собираясь уйти.

— Ты, — говорит Ямагата обречёно-устало, — если уже точно решил, скажи прямо.

Он не уворачивается от пощёчины, не сопротивляется, когда сильные тонкие пальцы скручивают ворот у самого горла так, что натянутая ткань впивается сзади в шею. Не шевелится, когда Такасуги придвигается совсем уж близко; можно увидеть алые пятна ярости на щеках, короткие редкие ресницы — все до одной. Ямагата втягивает носом переплетение запахов: свежая соль весеннего моря, мучимые дневной жарой водоросли по линии берега, высокие сосны и кисло-сладкие цветы. Он чувствует невесомое касание и почти утыкается в губы напротив, их аромат немного маслянистый и мягкий, в нём ноты тепла прогретого солнцем пола, чистоты старого футона и горчащего добавкой лекарственного порошка чая.

— Может, ты скажешь прямо?

Ямагата помнит, тогда Такасуги говорил так же. И был близко-близко. И щека горела от удара. Остальное ему уже рассказывали потом — как сказку. О том, как Такасуги выскочил из госпиталя, задыхаясь то ли от кашля, то ли от злости; и только Ямагата сразу знал — от испуга. О том, как Такасуги ушёл к лесу, где стоял согнувшись у высокого старого кедра, уперев ладони в колени, потом — опустился в холодный от талого снега мох, моля о чём-то небеса. Ямагата помнит его перебинтованные руки, Такасуги разбил их о вековую кору подвернувшегося под руку дерева. На прощание Такасуги ничего не сказал, оставляя на совести Ямагаты и нарушенное обещание завершить их победоносное восстание, и сорванный стон клятвы — быть рядом во что бы то ни стало.

Потом была долгая дорога на горячие источники, армейский врач решил, что огнестрельное лучше всего лечить в южных горах. Письма были тоже потом. Много писем от сослуживцев: про дела, договоры и реформы, переговоры и закупку нового оружия через посредников из числа их заклятых врагов. Отчётность, отчётность, отчётность. Из дома писем не было. От Такасуги — тоже. Ямагата и сам не писал — боялся не подобрать правильных слов.

— Прости меня, — Ямагата берёт его лицо в ладони, привычно ведёт по нахмуренному лбу безымянным пальцем, касается уголков губ. Он наклоняется чуть вперёд: нос к носу, лоб ко лбу.
— Какой же ты, — Такасуги хватает ртом воздух — вдох-выдох, затем ещё, на седьмом роняет: — невыносимый.

Ямагате он напоминает бамбук: распрямляется вопреки всему и даже плечи как на выправку. Под босыми пятками тень истончается с каждым шагом, она липнет мокрыми следами к необработанной древесине настила, и кажется, будто уходя в темноту дверного проёма за грань бледного лунного света, Такасуги становится призраком, а белая юката мерцает завораживающе-похоронно.

Ямагата ждёт отведённые правилами хорошего тона шестьдесят ударов сердца и ступает следом.

***
В купальне душно. За стеной стрекочет сухими дровами жаровня, тепло её расползается по стенам и полу, не давая остывать воде, роняет тяжёлые капли с широких балок крыши. Кисельно-вязкий полумрак размывает тени, скрадывает очертания. Вощёная бумага двух фонарей рассеивает свет, и в мутных дорожках пара они походят на огромные глаза.

Сначала Ямагата ослабляет ворот напитавшегося влагой кимоно. По-хорошему всё бы снять — одежда висит на плечах бесформенной тряпкой, но он позволяет себе только слегка оголить ключицы, так хотя бы не душит. Затем Ямагата всё-таки немного приоткрывает дверь, он замечает яркий цветной всполох в ночном полумраке — это знакомая-незнакомая девушка кладёт на порог две стопки чистой одежды. Ямагата не злится, почти не злится, он теперь умудрённый жизнью человек и не будет спрашивать, с какого именно момента отрежиссированно это замечательное представление. Или, тоже как умудрённый человек, не будет думать, что его командир настолько готов расстараться, чтобы проучить нерадивого подчинённого, который угодил под обстрел в последнее утро их маленького десятидневного восстания. Потому что умудрённый человек знает — это уже не так важно.

— Кто там? — спрашивает Такасуги.

Он стоит совсем рядом — руку протяни. Тусклый свет поднимается по ногам к худым запястьям, на линии ссутуленных плеч он впитывается в темноту без остатка, соскальзывая с выпирающих артерий у глубокой впадины под горлом.

— У тебя головы нет, — глупо говорит Ямагата, он заворожен игрой тени и света. В глаза особенно бросаются торчащие чуть ниже живота косточки, если смотреть сверху вниз, то мутновато-оранжевый блик будто стекает с них на пол.
— Невыносимый, — Такасуги наклоняется вперёд, и тёмные росчерки рёбер раскрываются причудливыми крыльями, свет фонарей робко поднимается по линии подбородка к впалым щекам.

Ямагате кажется, что это уже где-то было. Он сглатывает, но фантомная тягучая горечь на языке остаётся, что бы вспомнить не хватает маленького штриха. И в том, как Такасуги протягивает к нему ладонь, как приподнимается его член ещё не от касания — только мысли, Ямагата находит ответы. Вместо того чтобы потянуться навстречу, он сползает по стене на пол. Одежда липнет к спине и ногам, сковывает движения, выбраться бы из тяжёлого кокона, но ладони уже ложатся на плечи, вынуждая подчиниться, а следующим движением разводят полы кимоно в стороны. Такасуги переступает коленями по мокрой ткани, Ямагата вздрагивает от щекотки — отзывается на неосторожное прикосновение к рёбрам. Такасуги ниже на три головы, и грозно нависать у него совсем не получается, — плечи у Ямагаты слишком широкие, как по обе стороны руки не ставь — лопатки сводит.

— И зачем ты извинился?
— Думаешь, долго так лягушку изображать получится? — спрашивает Ямагата на шестом выдохе и чуть щурится, готовясь получить очередную пощёчину.
— А я смотрю, волшебство горячих источников наделяет не только здоровьем, но и излишней дерзостью?

Но Такасуги всё-таки отступает, позволяя усадить себя на бёдра. Ямагата несколько раз выжимает своё многострадальное кимоно и, скрутив, подкладывает под поясницу, теперь полулежать почти удобно, разве что уличный сквозняк иногда гладит прохладой по разогретой коже.

— Дважды подвёл своего командира, — Ямагата поглаживает предплечья Такасуги, — и попросить прощения — единственное, что я могу. Хотя… — он ловит стекающую по груди каплю. — Ещё я могу красиво покончить с собой в твою честь, хочешь?
— Прямо-таки в мою? — Такасуги подрагивает от прикосновений, после каждого подаваясь чуть вперёд; он чувствует, как вниз от солнечного сплетения расходится болезненное возбуждение — А кукольное представление будет?*
— Что-нибудь из бесславной жизни Ашия*? И чтобы кровища по стенам… — Ямагата пытается сосредоточиться на разговоре и не замечать, что сердце уже колотится в висках. Он рассматривает свежие царапины на коже: выпуклые и тонкие, точками и росчерками. Под каплями воды они кажутся больше, спрятавшиеся в глубоких тенях — белее. — Что пожелаешь?
— Слишком много чести для него. — Такасуги наклоняется вперёд, теперь они — живот к животу, пах к паху, и если со своим жаром бороться ещё получалось, то ответный — выгибает обоих друг другу навстречу. — Пожелаю, услышать ещё немного твоих лживых обещаний.
— Конечно.

Ямагата проходится пальцами по его рёбрам, спускается к ягодицам, оглаживает исхудавшие бока. Чахотка высушивает свою жертву, словно та — цветок для праздничного веера; привычные линии тела искажаются, уступая место ломким контурам угольного наброска. Краски жизни блёкнут год от года, и только гулкое биение сердца, только сорванное дыхание как напоминание — ещё не конец.

Чуть ниже уха красным расцветает укус, второй — под челюстью, а на третьем Ямагата стонет, и в отместку сжимает бедро Такасуги до тех пор, пока пальцы не начинают болеть. Подчиняясь движению горячего языка скользящего по шее, Ямагата подаётся вперёд и вверх, сводит лопатки. Такасуги проезжается грудью вниз и стонет, когда его маленький острый сосок трётся о сосок Ямагаты.

Они — море перед штормом, рвущиеся к пустынному берегу волны, слипшиеся в бесформенную стихию облака. Каждое движение резче и сильнее предыдущего, в них на вдохи остаётся всё меньше времени, а на мысли не остаётся вовсе. Хочется получить сразу всё, одновременно с этим — как в смоле заморозить мгновения. Между морем и ветром только тонкая полоска горизонта, а между их разгорячёнными телами только влага: вода, пот и смазка.

Они находят общий ритм мучительно долго, пока приноравливаются, Ямагата успевает дважды оказаться почти на краю удовольствия, а Такасуги порывается всё решить руками, но просунуть ладонь под живот не может. Он бессильно упирается лбом Ямагате в плечо, и только тогда они оба начинают дышать в унисон. Ямагата опирается на стену и прижимает вздрагивающего Такасуги к себе изо всех сил, он успокаивающе гладит расцарапанную спину. Такасуги вжимается своими бёдрами в его. Теперь их члены, до этого скользящие рядом, прижимаются набухшими головками друг к другу. Голову кружит опьяняющая близость.

— Давай, — слова теряются в шумных вздохах, но Такасуги уверен — его услышат, — соври что-нибудь.
— Я, — слова превращаются в стоны, их собрать во что-то осмысленное неимоверно сложно, но ради этого человека Ямагата восстанавливает по крупицам самообладание, — и правда думал… умереть.

Такасуги выгибается в долгом сильном оргазме, вцепляется зубами в беззащитную кожу плеча до тех пор, пока первые капли крови не скатываются по груди. Боль прошивает Ямагату ярче удовольствия, он чувствует, как горячее выплёскивается на живот, как стекает по бокам.

— Только попробуй, — Такасуги лёгкими поцелуями спускается вслед за алыми потёками, проводит языком по впадине пупка, собирая пряно пахнущие вязкие капли, — ещё раз сдохнуть без моего разрешения.
— Больше — никогда, — Ямагата жмурится, разбирая вкус поцелуя Такасуги на оттенки, среди которых тягуче-горький — его собственный.


Примечания:
*история о Сагара Кюма из первой книги "Хагакурэ"
*знаменитый заклинатель Ашия Доман проиграл Абэ-но-Сэймэю и был сослан далеко-далеко
random main2021.11.13 15:53
Для начала пришлось погуглить, кто эти печальные персонажи. За это отдельное спасибо, очень интересная история. Прогрессисты на краю перемен, которых уже не застанут. И такой островной Ремарк выходит — война, чахотка, конец эпохи. смрт бзсхднст. И все это совершенно аутентично. Меня очень пробрало. Спасибо!
taka_bv2021.12.02 21:10
random main, очень рад, что вышло по-ремарковски, в какой-то мере, а где-то даже больше, чем планировалось.
спасибо за отзыв @[email protected]
цитировать