Ориджиналы 3-15К;количество слов: 3073
автор: Zhaconda Crowling

Забава воеводы

саммари: ПВП о тёмной стороне Ренфильда.
примечания: Технически, это приквел к "Опереточному злодею", но тексты никак не связаны. По мотивам арта "Забавы воеводы" https://nebooker.net/works/1655 (Ёлгин - брюнет в центре).
предупреждения: нон-кон, групповое изнасилование, майндфак, психологическая травма, настоящее время, ё
Нестерпимо яркий свет бъёт по плотно сжатым векам, спутывает мысли, не даёт сосредоточиться.

Ёлгин гол. На столе его держат в четыре руки — всего-то! Маловато будет против матёрого упыря, Ёлгину и вдове больше людей раскидать — раз плюнуть. Но он не торопится сопротивляться, не желая выдать своё преимущество врагу раньше времени. Лежит послушно, дышит неровно, будто волнуется — а сам выжидает момент. Тот хищник, что не бросается в бой сразу, даже если противник заведомо слаб, а сперва оценивает обстановку — выживший хищник. Его незадачливые пленители не ждут от него подвоха, они хрипло перешучиваются, комментируя улов, их сальные остроты о трепетных птенчиках да крепких вертелах не пугают, а лишь раздражают своей банальностью. Но Ёлгин всё медлит: это проклятый свет виноват, мешает. Ёлгин не может открыть глаза и не видит напавших на него, а ведь вокруг их куда больше: он слышит их дыхание и смешки, чует их мягкие шаги по ковру. Кто-то наполняет бокалы и смеётся, проливая, кто-то громко спрашивает, где бы найти масло. Пусть себе веселятся в предвкушении, он затолкает насмешки обратно им в глотки вместе с выбитыми зубами.

Ёлгин всё-таки складывает в уме диспозицию, определяет очерёдность мишеней и, улыбаясь по себя, готовится к удару.

Тут кто-то подходит вплотную. Третья пара ладоней — гладеньких, изнеженных, к драке явно непривычных — пробегается по голой коже живота вниз, по-свойски грубо щупает его, как товар на прилавке.

Ёлгин не выдерживает, лягается, отбрасывая похабника...

(Почему не выходит вырваться?)

Его держат в четыре руки — внезапно этого достаточно, чтоб пришпилить Ёлгина к обитой сукном столешнице. Противники слишком сильны. Третий из них, легко увернувшись от удара, ловит Ёлгина за лодыжку, перехватывает тем же образом вторую ногу пленника и бесцеремонно разводит их, раскрывая Ёлгина на всеобщее обозрение. Ёлгин рвётся, брыкается, да без толку: его трепыхания вызывают лишь смех.

Впервые за многие годы Ёлгин вспоминает, что такое беспомощность.

К действу присоединяются новые участники. Ёлгина подтаскивают ближе к краю стола, чтоб развратникам было сподручнее, его ноги раздвигают на всю доступную ширину, вынуждая жертву прогнуться в пояснице. Жертва. Ёлгин мечется, упрямо, бестолково, не желая мириться с постыдным положением. Но сила нелюдя раз за разом подводит, скрутили его крепко.

Лопатки елозят по гладкой бумаге позабытой россыпи карт — только что ими играли на его тело...

(Разве это были не шахматы?)

Противники слишком сильны, потому что сами не люди. Ёлгин всё ещё не видит их, и пусть некоторые голоса кажутся смутно знакомыми, он не припоминает ни лиц, ни имён. Но откуда-то приходит уверенность: сегодня с ним вознамерились развлечься такие же, как он сам, немёртвые, причём отнюдь не глупый и слабый молодняк. Сытые, но ненасытные людоеды жаждут развеять скуку.

Осознав своё положение, он замирает, больше не тратит силы. Не разменивается и на слова — по себе знает, что бесполезно. Ни угрозы, ни мольбы, ни торг не помогут, только раззадорят их ещё сильней. Им не нужно ничего из того, что Ёлгин может предложить сам — они хотят взять против воли, утвердить свою власть над чужим телом. А любое проявление его слабости — главная приправа к этому блюду.

Ёлгин не намерен дарить им такое удовольствие и, стиснув зубы, молчит.

Он не издаёт ни звука, когда жёсткие пальцы бесцеремонно мнут его, размазывая прохладное масло. Но всё же невольно дёргается и напрягает мышцы, извивается бёдрами, когда в него вводят сразу три и растягивают его узость, не заботясь о благополучии игрушки. Он горит и рвётся...

(Отчего тело стало вдруг таким уязвимым?)

Он не видит их лиц, не знает имён — но придёт время и он их вычислит, всех до единого. Он не может открыть глаза, он не хочет их открывать. Это происходит не с ним. Вот бы забыться здесь и сейчас, провалиться во тьму и вынырнуть, когда всё уже закончится. Боль не проходит. Его хотят напоить шампанским, Ёлгин стискивает зубы, и оно хлещет на лицо, попадает в ноздри, жжёт у глаз. Ёлгин сдаётся, покоряется, открывает рот, чтобы не пострадать ещё больше. С безвольно обмякшей, апатичной жертвой много не натешишься, вряд ли кто-то захочет пойти на второй круг. Сам бы он такую бросил, удовлетворив первый порыв похоти.

Но его надеждам не суждено сбыться. Ему не дают ни минуты покоя, поочерёдно заполняя его, перемазанного маслом и пролитым вином, пустым семенем несмертов и кровью из не успевающих затянуться царапин. Серьёзных ран ему не наносят — пока.

После четвёртого любовника Ёлгин бросает счёт.

Они любуются им и презирают его, их восхищённые скабрезности звучат жадно и голодно, и голод этот Ёлгину хорошо знаком. Ёлгин доступен и одновременно запретен для них — и это распаляет хищников не хуже настоящей погони. Им не позволено убить его или всерьёз поломать, но им позволено многое другое — и они намерены вдосталь насладиться всеми возможными способами, подходя к запретной грани так близко, как только смогут...

(Откуда он знает эти правила?)

Он не может открыть глаза, не хочет, чтоб память сохранила то, что происходит сейчас с его плотью. Руки его мучителей ласкают и глумятся над ним. Его удовольствие неинтересно никому, но порой его дразнят, тревожат особенно чувствительные места, чтобы добиться истомленного стона — и, к стыду Ёлгина, всё чаще у них это получается.

Однако им этого мало. Очередное животное забавы ради врывается не только в истерзанную плоть, но одновременно с этим в границы сознания Ёлгина, изливает в его разум собственные ощущения. Ёлгина всё-таки заставляют смотреть — но не в лицо врага, а на себя чужими глазами, распластанного, раскрытого, заезженного. Непрошенный вскрик жертвы подстёгивает охальную фантазию, и к новой жестокой игре подключаются остальные. Ёлгина затапливает яркими образами чужого удовольствия.

Ёлгин силится изгнать их из своей головы, но не может найти точку опоры.

Слишком. Много. Всего. Тело путается, не понимает, плохо ему или хорошо. Ёлгин не может больше держаться, он рыдает, остатками рассудка осознавая, как трещат последние рубежи между ним и не-им. Его собственные боль и унижение теряются под слоями наведённой похоти и весёлой злости, растворяются в желании присвоить, запачкать, пометить, затоптать красоту, такую слабую и вместе с тем живую, трепещущую в хватке когтей. Сдавить посильней, вбить поглубже, взять целиком, намотать на кулак эти чёрные кудри...

(Когда он успел отрастить их?)

Руки мучителей ласкают и глумятся, он чувствует их на себе, он чувствует их как свои. Холёные и крепкие, артистичные и широкие, с выпущенными когтями и без — разные. Он теперь соучастник собственного изнасилования, ему сладостно и стыдно от того, какие он сам на себе оставляет следы.

Он слеп и подавлен, он познаёт себя заново чужими глазами и руками, он видит ими не себя. Какая у него гладкая, чистая кожа! Он не помнит точно, когда успел добраться до бритвы и избавиться от грудных волос. Какие зовущие у него губы! У него не хватает смелости стиснуть челюсть покрепче, когда для его рта находят занятие, ведь орган, что туда заталкивают, он ощущает почти как свой. Он кажется себе непривычно смуглым, хотя это просто контраст с упыриной бледностью истязателей. Погодите-ка, он же и сам упырь… наверное. Или ему примерещилось? Может, это он и в этом путает себя с кем-то.

Он больше не Ёлгин, не драгунский штаб-ротмистр и не еретик, он всего лишь свежая податливая плоть для утех.

Но ведь его никогда не называли красивым. Мысль цепляется за этот обломок прошлого, и тем держится в оглушающем потоке подменных впечатлений и лживых образов. Он, Ёлгин, не урод, но и роковым красавцем никогда не числился. Здесь что-то не так. В памяти вспыхивает облик низкорослого, крепко сбитого мужчины за тридцать, привычное отражение в зеркале старой городской квартиры — он сильно расходится с тем вульгарно пригожим юношей, что дрожит и хнычет под очередным не-Ёлгиным...

(Что это за клеймо на его груди?)

Холёные и крепкие, артистичные и широкие — разные руки ходят по его телу, притворяются родными, но чужды все до одной. Почему он уверен в этом? Почему вновь борется, сопротивляется — нет, не самим касаниям, избежать которых не может, но обману осязания, почему с крепнущей уверенностью отметает одну за другой? Как отличить, не ошибиться?

Потому что у Ёлгина, у драгуна-еретика Ёлгина не хватает двух пальцев. Он лишился их совсем недавно, они ещё не восстановились. Он вынужден был их прятать... О, как он был неправ, когда старался выкинуть из головы мысль о собственном увечьи! Теперь это — путеводная ниточка, что поможет ему выползти из ада.

Ёлгин концентрирует на этом остатки внимания, ищет среди оглушающего шума наслаивающихся ощущений покалывание в отрастающих фалангах. А когда находит — сжимает покрепче кулак, впивается когтем большого в обрубки, чтобы теперь уж точно не потерять. Этот зуд — его, настоящий.

Капля за каплей он возвращает себе — нет, пока ещё не свободу, но хоть какой-то контроль. Теперь у него есть несколько пальцев, остаётся самая малость — выцарапать у мороков все прочие части себя и закрыться духовным щитом, как учила его когда-то одна столовращательница.

Он мыслит себе радужный, сияющий незримым светом кокон и стремится к нему, отстраняется от переживаний плоти — перво-наперво от удовольствия. Да, нужно отказаться от самого приятного, потому что оно примиряет с творимым паскудством. Как бы это ни было гадко, он должен остаться один на один с неприкрытой ничем более скверной. От неё отречься проще, когда она вызывает лишь отвращение.
Вместе с обретением руки — пусть одной из двух — возвращается и яркое воспоминание о том, кто же эти пальцы Ёлгину откусил.

Это сделал чёрт по имени Ференц — вот кто за всем стоит. И творимое зло — его забава.

Ёлгин шипит сквозь зубы, но не замыкает спасительный кокон. Нет, если он просто отключится — это будет побег, а не победа. Его тело по-прежнему во власти чёртовых прихвостней, и уж они постараются изгадить каждую его клеточку. Ёлгину нужно больше, чем просто передышка: он хочет смыть с себя бесчестье.

Он с сожалением отступает, позволяя радужным переливам погаснуть. Он снова ныряет в мутные воды соблазна, вслушивается в мнимые ласки, снова стонет под ними — так надо.

Изуверы пытаются было перевернуть свою игрушку, ставят на колени. Ему скользко, по бёдрам, груди, животу течёт, а в паху с новой силой колет чужое возбуждение — кому-то невтерпёж опробовать новую позицию. Ёлгин утыкается было лицом в столешницу, но его тут же хватают за волосы и насаживают ртом на очередной отросток. Хлещут по заднице, заставляя то ли двигаться, то ли опуститься ниже — он не понимает, чего от него хотят, только чувствует, что кому-то неудобно. Он не может сопротивляться, но и бездумно подмахивать он уже не в силах. Ноги — те, что стирают кожу о сукно, значит, это его собственные — отказываются держать, разъезжаются. Нет, мерзавцам так неинтересно — и его вновь опрокидывают на спину.

Ёлгин пытается думать. На мгновение он позволяет себе поверить, что вон так рука, а теперь вот эта, нет, следующая — что она и есть его вторая. Какая она? Он перебирает, ищет особенную. Но всё, что лапает его, естественного человечьего размера, нет среди тех, кто делится с Ёлгиным своими ощущениями обладателей длинных паукопалых ладоней. Нет того, кому Ёлгин себя проиграл.

Что ж, стоит хотя бы сосчитать их, соотнести, кому из бесовских холуев они могут принадлежать. Сношающих его нелюдей больше, чем он видел мужиков в чёртовом доме. Да и мужичьё то, вроде, было не упыриной породы. Впрочем, это ничего не значит, Ёлгин выучит, вычислит и достанет их всех.

Ёлгин отомстит им за своё истёртое распаханное нутро, за ручейки слёз на щеках, за вынужденный восторг одураченной плоти.
Не своими словами Ёлгин клянётся про себя, что выживет, что не пропадёт. И придёт час, когда он растопчет каждого, как они растоптали его.

А начнёт он, пожалуй, с дорогого бесовскому сердцу Назара.

Назар. Это имя не вяжется с тем, что неведомые скоты вытворяют с отупелым от усталости и переизбытка спутанных ощущений телом. Нет, Назар никак не может принимать участие в подобном, только не он.

Или может? Ёлгину не хочется в это верить. Он сам видел, как Назар добровольно отдаётся чёрту — сам чувствовал, каково это, — но насильником слепца представить не получается. Назар — единственный в этом проклятом месте, кто защищает Ёлгина и его людей.

Ёлгин должен знать наверняка. Он должен убедиться.

Нестерпимо яркий свет бъёт по плотно сжатым векам, спутывает мысли, обещает боль и неизбывный стыд. Но Ёлгин пересиливает себя.

Он открывает глаза — и не видит вообще никого.

Он всё ещё лежит на столе, нагой и постыдно расставивший ноги. Фантомы всё ещё прикасаются к измученной плоти, играют с ложными ощущениями. Тело болит, ноет, саднит, кое-где распухло — да только где же жар, в котором оно только что плавилось? Где влага и липкость, что недавно заливала бока, сочилась между бёдер, стекала в лужицы? Где терпкая горечь на языке?

Вместо толпы похотливых тварей вокруг Ёлгина пляшут неясные тени, пустые отголоски уходящего сна. Но он всё ещё в их власти, всё ещё не способен встать, свести, наконец, колени и прикрыться.

Со вздохом Ёлгин приподнимает голову, уже догадываясь, где искать настоящего виновника — там, откуда открывается самый развратный вид, конечно же. И встречается с насмешливым взглядом чёрта.

Тот сидит в отдалении как ни в чём ни бывало, издевательски прилично одетый во всё чёрное. Чистые руки покоятся на подлокотниках кресла, исключая всякую мысль о блуде, полосатый хвост чинно свёрнут в спираль. Ни Назара, ни кого бы то ни было ещё в комнате нет.
Выходит, Ференц — единственный зритель, что всё это время любовался тем, как разложенный на жёсткой поверхности Ёлгин грёзил, скулил и метался под властью морока.

Тело всё ещё подрагивает от пережитого, тени не отпускают, тащат назад, в безобразные сны. Ёлгин елозит на месте, пробует если не освободиться, то хотя бы устроиться поудобней. Кстати, столешница-то дубовая, никакого тебе сукна или хотя бы скатёрки. И карты под спиной тоже пригрезились. Вот же она, клятая шахматная доска — на краю справа, там где её и оставили. Всё верно, Ёлгин проиграл партию, и согласился развлекать чёрта собой до рассвета.

Что ж, развлекается бесовская морда на славу, в фантазии ему не откажешь. Только зачем было менять шахматы на колоду?

И тут Ёлгин заходится хохотом.

— Так это, выходит, твоя память была, бес? Знатно они тебя откатали, нечего сказать, — ядовитые слова срываются прежде, чем Ёлгин задумывается о последствиях. Чёрт макнул его в собственную душевную клоаку, пусть теперь держит удар. — На что ты тогда играл хоть? На что-то достойное, я надеюсь? Или... Неужели так денег не хватало?

Ференц молчит, с интересом наблюдая, как нервничает и истерически посмеивается пробудившийся от его чар упырь. А Ёлгин ничего не может с собой поделать, его трясёт.

Как же, оказывается, всё до обидного просто! Когда-то чёрт по имени Ференц был человеком — красивым, или по крайней мере смазливым, эк его после обращения перекроило-то, — затем куском живого стонущего мяса на игорном столе, а после восстал озлобившимся бесом. Наверняка между этими тремя точками случилось ещё немало всякого, но общая суть ясна: теперь это сломанный дух, навечно запертый в кошмарах прошлого, вынужденный переживать их снова и снова.

Церковь учит, что такова природа бесов — они суть вечные грешники, заложные покойники, вырванные из жизни и застывшие в погубивших их страстях как мухи в янтаре. А значит, проклятому не выйти из этого безумного хоровода. Он обречён вечно видеть мир через собственные порочные слабости.

Видимо, слабость Ференца — мстительность. Слепая, бессмысленная, низменная жажда ответить злом на когда-то совершённое зло. Ёлгин глядит в спокойное длинноносое лицо и думает, что за этой карнавальной маской прячется давно уже не человек, а кривое отражение человека — поддавшегося, сломавшегося, лишившегося последних остатков достоинства. Это не он, Ёлгин, это его мучитель был затоптан в грязь — и, в отличие от Ёлгина, выбраться не смог.

И некому тут сочувствовать: перед ним сидит всего лишь чудовище, вылепленное дьяволами из искалеченной души.

— И чего ты добился, бес? — зло потешается над Ференцем Ёлгин. Пусть чёрт забирает обратно всё, что сейчас ему дал, Ёлгину это не нужно, это было не с ним. — Постыдился бы таким делиться. Чего ты хочешь, чтоб я тебя понял и пожалел? Или думаешь, от того, что ты это на чужую голову вывалил, тебе полегчает? Нет, ты лишь умножаешь мерзости и закрепляешь победу тех, кто тебя тогда поимел! Пока ты живёшь — живёт и содеянное ими, ты сам увековечиваешь их преступление, слышишь?! Тебе от них не отделаться!

Кем, интересно, были те недоумки, что оставили жертву после такого в живых? Что там за правила не разрешали им убрать за собой, чтоб не плодить потенциальных мстителей? Обещание найти их всех и поквитаться — оно ведь тоже принадлежало не Ёлгину, не одному только Ёлгину, но и томному юнцу с чёрными кудрями и клеймом на груди.

Может быть, Ференц даже нашёл их всех. А может, не сумел запомнить детали, оттого и бросается на всех встречных упырей. Как бы то ни было, Ёлгин к тому преступлению отношения не имеет — а всё равно под руку попал, просто за то, что у него тоже четыре лишних клыка.

Новая волна сонливости накатывает на Ёлгина, но тот вовремя закрывает разум. Второй раз этот фокус с ним не пройдёт. Борьба длится недолго, и Ёлгин выходит победителем.

— Врёшь, — говорит он в потолок, вновь уронив отяжелевший затылок на немилосердно твёрдую поверхность. — И это всё, на что ты способен, бес? Не густо, знаешь ли. Чем ещё займёмся? Нет, ты не запятнал меня, не надейся. Зато я теперь знаю, какая же ты внутри мелкая дрожащая дрянь… И как тебе тогда понравилось. Ну, чего молчишь?

Чёрт не снисходит до ответа, но всё-таки встаёт и подходит к обездвиженному упырю. Полнокровные губы чуть изгибаются в усмешке, а в глазах читается лишь невозмутимое любопытство со щепоткой веселья.

Колкости Ёлгина проходят мимо, не задевая за живое, ведь того живого-то и нет больше. Ни одно слово не достигает цели, не может Ференца пристыдить или унизить — потому как нельзя оскорбить того, у кого от чести ничего не осталось. Это существо давно уже смирилось с тем, во что превратилось, и научилось получать из этого удовольствие. Ференц целостен в своей порочности, его спокойствие — гротескная пародия на чистоту святого.

И вот это-то оскорбительное сходство раздражает Ёлгина неимоверно.

— Ты мстишь мне, да? Продолжаешь дело тех, кто тебя породил? Ты давно уже не жертва, ты — носитель. Ты...

Длинные пальцы касаются живота Ёлгина, опускаются в остывшую густую лужицу у пупка. Единственное семя, пролившееся на Ёлгина в эту ночь — его собственное. Ференц набирает его на два пальца и отправляет упырю в рот.

Ёлгин не уклоняется, о нет. Он тоже знает толк в мести.

Наоборот, он приглашающе слизывает готовую сорваться каплю, призывно выдыхает и прикрывает глаза, позволяет пальцам чёрта скользнуть глубже — и резко сжимает челюсти, впивается всеми четырьмя клыками в крепкую нелюдскую кожу.

Вот она — расплата за покалеченную руку. За эту ночь и за прошлые, за те, что ещё будут. И это только аванс.

Чёртову победную ухмылку Ёлгин замечает слишком поздно.

Навья кровь, полная силы и старой магии, наполняет рот, воскрешает притупившиеся было чувства упыря, растекается по телу мягкой негой, питает его, снимает усталость и притупленность чувств — и разносит по кровотоку бесовские чары. Проклятая кровь делает морок ярче, крепче, правдоподобней, она заражает Ёлгина болезненными воспоминаниями, как лихорадкой.

Глаза слипаются сами собой, Ёлгин больше не властен над ними. Чёрт победил, умело подловил самого Ёлгина на жажде мести — одной из смертных страстей, убивающих душу.

Ёлгин снова растянут, снова чужие руки шарят по его телу — кошмар повторяется? Нет, это уже другой стол и другие руки.

В прошлом Ференца, оказывается, было немало таких ночей.

И Ёлгину предстоит пережить их все.
wicked_well2021.10.03 23:50
Ого-го. Так вот, значит, почему Ренфильд так трепетно относился к вопросу согласия со стороны Платонина. Да уж... Жутковатая картина, но и здесь Ференц вышел победителем в конечном счёте) Как и всегда! Это было интересное дополнение образа Ренфильда. Весьма любопытная он личность, неоднозначная и притягательная. Спасибо за историю!
Zhaconda Crowling2021.10.04 11:21
wicked_well да, Ференц (после того, как его в лечебнице завербовали) долго учился и оттачивал мастерство, его трудно переиграть на этом поле :). Правда, берега он не просто потерял: он вообще после всего пережитого очень смутно представляет себе, что это за штука такая -- "берега", и где они предположительно могли бы быть у нормального человека. Платонину (которого Ренфильд он встретит через полтора года после описанной сцены с Ёлгиным) невероятно повезло, а обычно Ренфильд с упырями себя ведёт вот примерно так, как тут.

Спасибо!
Лио Хантер2021.10.08 22:22
Люблю троп о том, что самое страшное, что может сделать герой, способный на управление разумом — это обрушить на противника собственные воспоминания и собственную боль, с которой он-то уже привык жить, приспособился как-то, а вот новый человек (или не человек), столкнувшись с богатым внутренним миром, может и кукухой поехать. И тут этот приём обыгран замечательно. Заодно можно посмотреть и на прошлое Ференца, и чуть лучше его понять. У меня обычно первый порыв — пожалеть героя, который через такое прошёл, но этого жалеть как-то... не получается. Всё, что с ним произошло, составило его личность; всё, через что он прошёл, он сумел обратить в оружие, как настоящий воевода, и жалость тут неуместна. Хотя того юношу, которым он когда-то был, всё же жалко. Осталось ли что-то от него?.. Ференца уже невозможно ранить, тыкая в воспоминания о том, что с ним когда-то произошло, так может, он уже себя — им — и не считает.
Платонина, думаю, спасла искренность и открытость. Задним числом аж страшно за него становится — вот с чем мог бы столкнуться...
Zhaconda Crowling2021.11.02 16:33
Лио Хантер спасибо!

читать дальшеЛюблю троп о том, что самое страшное, что может сделать герой, способный на управление разумом — это обрушить на противника собственные воспоминания и собственную боль, с которой он-то уже привык жить, приспособился как-то, а вот новый человек (или не человек), столкнувшись с богатым внутренним миром, может и кукухой поехать. И тут этот приём обыгран замечательно.

Да, особенно когда носитель воспоминаний сам переживал это в разные моменты, у него было время отдышаться и хоть как-то восстановиться, а противнику он отсыпает концентрат.

У меня обычно первый порыв — пожалеть героя, который через такое прошёл, но этого жалеть как-то... не получается.

Тут обоих жалеть не особо получится: одного поздно, второго в полной версии истории не захочется (в тексте я вставила тонкий намёк на то, что Ёлгин сам не чистая невинная душа).

Хотя того юношу, которым он когда-то был, всё же жалко. Осталось ли что-то от него?..

Кое-что осталось, но вот хорошо это или плохо -- другой вопрос.

Ференца уже невозможно ранить, тыкая в воспоминания о том, что с ним когда-то произошло, так может, он уже себя — им — и не считает.

Он очень старается себя не считать тем юношей и вообще человеком. И, как объяснял Хольтов, когда Ференц в приступе начинает монологи злодеев выдавать, он ими глушит в том числе эту часть себя.

Платонина, думаю, спасла искренность и открытость. Задним числом аж страшно за него становится — вот с чем мог бы столкнуться...

Да, Платонину очень повезло. Но и сам Ференц к моменту встречи с ним уже понял, что месть облегчения не приносит, надо бы сдерживаться хоть иногда. На мосту он был вполне искренен.
цитировать