Аниме и манга 15К+;количество слов: 17253
автор: Mamoru Chiba

Это все в твоей голове

саммари: Джон влюблен в напарника и уверен, что раз тот ему снится - у него просто едет крыша. Напарник считает, что если Джон предпочитает заниматься любовью во сне, то почему бы нет.
Нет ничего чудовищнее того, что мы можем внушить сами себе © Джон Стейнбек



В номере придорожного мотеля было две кровати. Две. Или как безобидным предметом обстановки разбить чьи-то мечты, лайфхак.


Нет, не то чтобы он надеялся, что им соврали — ведь и просили для двоих — но могло же что-то произойти, чтобы… Ну… чтобы их оказалась одна? Он что, так много просит? Всего-то на одну кровать меньше заявленного, а! Такие вещи ведь происходят с людьми сплошь и рядом, почему ему одному так не везет?..


Джон вздохнул и ушел в душ. Он весь по уши был перемазан в саже — древесной, не угольной, а она смывалась куда как лучше — и планировал побыть там, за пластиковой переборкой, хотя бы в иллюзии уединения. Уединение — первый шаг, чтобы справиться с неприятностями.


Был в этой жизни некоторый список вещей, которых он очень не любил, и две из них произошли с ним сегодня. Первая — это слишком близкое знакомство его способности с чужим огнеметом. А вторая сейчас ждала его снаружи ванной комнаты.
Назад можно было особо не торопиться. К тому же, он отлично знал, какую картину увидит, когда вернется. Его напарник будет спать сном праведника, игнорируя такие человеческие условности как мытье, раздевание, разбирание кровати, и хорошо вообще если он хотя бы закроет глаза — потому что вполне в его духе спать и с открытыми. Зрелище, надо сказать, незабываемое. И оно не из приятных — во всяком случае для всякого нормального человека, к числу коих Джон Стейнбек себя давно не относил.


Ну как давно. Года пол. Пять месяцев и одиннадцать дней. Не то чтобы он считал (ладно, он считал) но Лавкрафт сам виноват. Возник в его и без того грешной жизни как Летучий Голландец на горизонте — и с теми же последствиями. На борту паника, внутренний голос бубнит, что добром это не кончится, кто-то всерьез прикидывает, не начинать ли молиться, и все как один столпились у борта, не отводя глаз от призрачной тени, бесшумно скользящей, не касаясь воды…


Говард Лавкрафт вошел в его жизни примерно так же: не касаясь ничего нормального и человеческого. Джон понятия не имел, где только босс его такого выкопал. Кстати, он бы не удивился, окажись это вовсе не фигурой речи — такого, как Лавкрафт, могли и откопать на отдаленном погосте. Каком-нибудь уединенном, похожем на заброшенный парк в старом колониальном стиле, с покосившимися каменными плитами и ангелами, лица которых от непогоды и коррозии давно стали скорее демоническими…


Но правды ради надо сказать, что не очень Джона это и волновало. Откуда босс достал в их и без того безумную компанию этот выдающийся экземпляр — его не касается. Достал — и ладно. Сказал только, что они прекрасно сработаются — что, с учетом специфики работы Джона, вряд ли было комплиментом. Не надо много ума, чтобы колесить по прериям, от городка к городку, от пролеска к пролеску, выслеживать каких-то насоливших боссу людей, допрашивать их и по-тихому прикапывать. Что для этого надо — так это терпение, внимательность, отсутствие брезгливости и запас сил достаточный, чтобы выдержать все фанаберии Френсиса Фицджеральда и не убить его в процессе. И как оказалось еще напарник — вот уж у кого с терпением все было в порядке. Джон в жизни не видел никого, кто умел бы так же сидеть в засаде, как Лавкрафт. Неподвижно, не моргая, даже, кажется, не дыша. Часами. Сутками. Неделями. То, что он при этом спал — дело десятое…
И с запасом сил у этого напарника тоже было все в порядке — какая бы тварь его не потрепала, в конце боя он вставал, отряхивался и неспешно уходил восвояси на своих двоих — что повергало противников в состояние глубокого немого возмущения.


Как спутник он Джона тоже устраивал полностью — молчал, как рыба, не переключал радиостанции, не ныл, не требовал остановок, не имел никаких проблем с вестибулярным аппаратом и вообще не отсвечивал. Спал и больше походил на груз, чем собственно на спутника. Для Джона этот набор качеств был вполне удовлетворительным. Меньше проблем.
Нет, не то чтобы с этим прекрасным, во всех смыслах удобным, неприхотливым союзником вообще были проблемы, ни-ни. Упаси боже. Не со стороны Лавкрафта, во всяком случае. Он-то уж никак не был виноват в происходящем. Проблема была только со стороны Джона.


Потому что Джон запал.


Ему никогда не нравилось это слово — было каким-то грубым, поверхностным — но сейчас он отчетливо понял весь его смысл. Запал, как западает курок у автоматического пистолета: тряси — не тряси, а никакого толку. Запал, и не мог двигаться дальше. Запал намертво.


Вообще знакомство с Лавкрафтм привнесло помимо прочего в его жизнь некоторое количество слов, которые Джону не нравились. Все они были как на его вкус обесценивающими, как будто самим своим звучанием низводили человека до объекта. Прежде он неодобрительно относился и к ним, и к тем, кто их, эти слова, использует. Но, как говорят мудрые люди, никогда не зарекайся — вот он встретился с Говардом Лавкрафтом, и имеет теперь сомнительное счастье на себе ощутить не только что такое «запасть» но и другие, далеко не такие безобидные вещи. Такие как «стояк» и «обкончаться», например. Никакими другими словами Джон бы не смог описать то, что с ним происходит.


Он ничего не знал о Лавкрафте. Они даже толком не разговаривали. За день тот мог не сказать Джону и одного слова. И за два дня, и за три. Но Джону этого было и не надо. Ему нравилось, что Лавкрафт тут, с ним. Что Джон может его в любой момент видеть. Что может его потрогать (и он часто это проделывал, особенно когда напарник спал — оправдывая это своеволие тем, что нужно же проверить как там эта сомнамбула, не склеила ли ласты). Что может наблюдать как Лавкрафт двигается, как медленно (и редко) ест, как спит, как входит в воду придорожного озерца, чтобы смыть с рук чужую кровь. Джон глаз от этого всего отвести не мог. Не потому что у него был красивый напарник, нет. Вообще нет. Тот не был. Лавкрафт — какое-то анатомическое недоразумение. Весь состоящий из сплошных локтей и коленей (а те, в свою очередь, состоят из сплошных острых углов), как будто созданный кем-то, кто никогда живых людей не видел, а только слышал, что такие на свете бывают. Но в этой ходячей оде геометрии было что-то, что Джону очень нравилось. Привлекало его, вынуждая поворачивать голову вслед. Манило, заставляя забыть обо всем остальном. И он понятия не имел, что.


Видимо, такое просто иногда происходит с людьми. Они встречают кого-то и все случается. Это слишком сложная штука, чтобы Джон мог с ней разобраться — да и куда ему, он и в школу-то ходил через раз, в основном зимой: ведь ни во время посевной, ни во время уборки урожая его семья не могла себе позволить лишиться одного работника. Джон привык ощущать эту пропасть из недополученных воспитания и образования между собой и большинством людей, готов был к ней и когда в его жизни появился Говард Лавкрафт. Но, как неожиданно бывает не найти ступеньку там, где та должна бы быть (секундный страх неизвестности, сердце, подскакивающее в горло) так же неожиданно было и обнаружить ее в месте, где оную не ждали. Лавкрафт никогда не заставлял Джона ощутить их различность. Даже когда использовал свою способность (или что это у него такое) и полностью терял человеческий облик. Говард Лавкрафт, монстр со щупальцами, никогда не заставлял Джона почувствовать себя невеждой или неучем. Все знания и все правила были для него категориями очень условными. И это потрясающее ощущение равенства между ним и монстром со щупальцами безусловно делало свое дело, добавляя лепту к и без того непомерной симпатии Джона.


Ему было так комфортно рядом с этим молчаливым парнем! Он чувствовал себя уместным, словно в своей тарелке — в их общей тарелке, если уж на то пошло. Джону с этим спутником было… безопасно. И не потому безопасно, что тот смог бы защитить от любой неприятности (Джон вообще не представлял, кем или чем надо быть, чтобы создать его напарнику неприятности) а потому, что Джон мог быть в его обществе самим собой. Лавкрафт обладал потрясающим даром никак не выражать своего отношения ни к чему. Пока он был рядом, Джон без зазрения совести ловил волну кантри по радио, и не чувствовал, что спутник про себя бессловесно посмеивается над его простецкими предсказуемыми вкусами. Пока он был рядом, не было ничего неловкого в том, чтобы по вечерам при свете кенкета штопать одежду. Пока он был рядом, Джон мог выбросить из головы, в какой там руке правильно держать вилку, а в какой нож. А говоря уж совсем откровенно, Джон сомневался, был ли когда-нибудь Лавкрафт вообще в курсе об этих тонкостях, потому что с него сталось бы есть и просто руками. Сунуть живую рыбину в пасть и вытащить за хвост обглоданный скелет? Вообще никаких проблем — разве что с тем, что и скелет как правило Лавкрафт мог сожрать.


Даже его галстук Джона не раздражал. Он вообще галстуки не любил, и людям, их носящим, не доверял. Галстук — бесполезная с точки зрения утилитарности вещь, знак принадлежности к касте белых воротничков. Это не шарф и не шейный платок, не защищает ни от холода, ни от ветра, ни от пыли, и расквашенный нос им, если что, не вытрешь. Человек в галстуке — это, как Джон привык полагать, тот, кто может позволить себе что-то бесполезное, притом в большинстве случаев за чужой счет. Но его напарник не был таким — и носил галстук. Строгий черный узкий галстук, делавший его похожим на гробовщика. На двадцатом году жизни до Джона дошло, в чем смысл этого вот жеста, когда кого-то притягивают к себе за галстук, чтобы оказаться с ним лицом к лицу и тот никуда бы не смог деваться. И он бы очень, очень хотел это однажды сделать.


Разумеется, говорить он этого Лавкрафту не стал. Еще чего. Нашли дурака. Джон мог себе представить, на что будет похожа реакция любого нормального человека, сообщи ему кто подобную новость. Даже такого человека, как его напарник. Да и что бы Джон мог ему сказать? Лавкрафт, я в тебя влюбился, но все нормально, спи дальше? Напарник, я запал на тебя, и считаю, что день прошел удачно, если смогу увидеть тебя без плаща, но ты не парься? Эй, приятель, я потерял сон, аппетит и вообще свою голову, но ты не обращай внимания на то, как я пожираю тебя глазами?.. Или того хуже — выразить все с ним происходящее вот теми самыми словами, которые Джону так не нравились, но которые так точно описывали его состояние?.. Нет уж, пусть все остается, как есть. Джона оно вполне устраивает. Ничего, перебесится. В конце концов, ему только в этом году стукнуло двадцать, мало ли, какие еще сюрпризы преподнесут ему бушующие гормоны. Хотя, как с его, Джона, точки зрения, они вполне могли бы удовлетвориться его ежедневной беготней по оврагам, и не донимать и без того замученного проблемами хозяина.


Когда в душ по утрам уходил Лавкрафт (он вообще любил воду) Джон воровато опускался на корточки у его кровати и утыкался лицом в подушку. Она хранила запах чужих невозможно длинных волос. Джон даже не мог толком сказать, что это за запах такой — от него самого, он знал, пахло, пробиваясь через солярку и оружейную смазку, скошенной травой, а от Лавкрафта… Морем, пожалуй. Но не солью, не йодом, не водорослями — чем-то таким неуловимым и необъяснимым, самой какой-то морской сутью, чем-то, что всегда наполняет душу ощущением покоя перед тишиной огромного сонно дышащего жидкого космоса.


Джон в эти минуты готов был на что угодно, чтобы вот так же уткнуться лицом в самого Лавкрафта. В его непомерно длинные волосы. На какую-то минуту только и думать, что об этом контакте, выбросив из головы все лишнее.


Сильнее он хотел Лавкрафта только перед сном. Подгребал к себе край одеяла, сворачивая его так, чтобы казалось: ему есть, что обнять и прижать к груди — и думал о том, как восхитительно было бы засыпать с напарником рядом. И просыпаться с ним рядом. Каждый день. Держать его длинное худое тело — вот так, как край одеяла в руках. Сама эта мысль казалась Джону диковатой — все равно, что хотеть обнимать океан. Лавкрафт выглядел слишком чуждым для таких вещей. Слишком отстраненным и погруженным в себя. Ему никто никогда не был нужен — ни другие люди, ни мир вокруг — вполне его устраивал его собственный, внутренний мир. Он не нуждался ни в разговорах, ни в музыке, ни в книгах. Как будто у него не было простых человеческих потребностей, не говоря уж о слабостях. Как такой человек мог бы хотеть объятий? Как он мог бы испытывать что-то такое же, как испытывал к нему Джон? Это было так же невозможно, как невозможно ожидать дипломатических шагов от кометы.


Но Джон — Джон-то был самым обычным. И он объятий хотел. Хотел заботиться о другом, и чтобы тот позаботился о Джоне. Хотел этого взаимного тепла, прикосновений, каких-то простых незамысловатых знаков внимания, переплетения рук.
Руки Лавкрафта его с ума сводили. Бледные, длиннопалые, такие неловкие и словно бы тоже сонные… Джону до одури хотелось взять их в свои, гладить и согревать, в надежде «разбудить». И может быть ему положат ладонь на щеку, и это будет так тепло, так замечательно, так близко… Так, чтобы он почувствовал себя принятым. И чтобы Джон мог прижать эту руку к лицу, а потом поцеловать ее — в ладонь, таким невообразимо интимным образом…


Ему очень хотелось коснуться кожи Лавкрафта губами. Она даже выглядела прохладной, и такой гладкой, словно на ней не было ни текстуры, ни капилляров — хотя они были, Джон точно знал, только такие бледные, что нужно было хорошенько поискать, чтобы обнаружить. Руки Лавкрафта выглядели так, словно он ими никогда в жизни не пользовался. Ни разу. А Джон знал, что и это не так. Человек, который на его глазах поднял танк (не спрашивайте) вряд ли может претендовать на гордое звание белоручки. А танк, ну… Танки вообще неповоротливые и неторопливые, точь-в-точь, как и его напарник. Как раз та добыча, которую тот способен поймать. Лавкрафт зацепил его за нос и оторвал от земли, заставив буксовать на задней части гусениц. Поднял, как некоторые люди поднимают диван, чтобы под ним протереть пол. И если это не оставило на белых руках Лавкрафта никаких следов, то Джон не знал, что бы вообще могло. Вряд ли поцелуй…


Джону хотелось знать, везде ли у напарника такая кожа как на этих девственных руках. Такая, как на гладком остром лице. Везде ли он такой потрясающий. На Лавкрафте невозможно было оставить ран — все затягивалось в считанные секунды — и Джон пытался вообразить, могут ли быть на этой коже хоть какие-то следы. Магические татуировки? Таинственные родимые пятна в форме осьминога? Хотя бы волоски, они же у всех есть… Хотя у Лавкрафта кажется отсутствуют. Джон ни разу не видел, чтобы тот брился. Может и на всем остальном теле их нет — ни на руках, ни на ногах, ни на груди, ни… ниже. Эта мысль заставляла Джона нервно сглатывать. Когда он думал о том, какой податливой и гладкой может оказаться кожа между чужих бледных бедер, любые другие действия становились невозможными: он просто замирал, пялясь в одну точку, весь уйдя в эту фантазию. А ведь и там тоже можно было бы прикоснуться губами… Провести ими, не отрываясь, от колена до самого сгиба бедра, лизнуть, вобрать в рот, чтобы остался засос — хотя бы ненадолго.


Он сам не знал, как относится к этим своим желаниям и этим своим мыслям. Не знал, как пояснить все то, что с ним происходило. Это не поддавалось правилам так же, как сам Лавкрафт им не поддавался. В человеческой жизни все просто и понятно: есть девочки и есть мальчики, и они вырастают в женщин и мужчин, и с ними принято вести себя определенным образом… А Лавкрафт как будто не был ни тем, ни другим. И вел себя, как хотел. Правила поведения к нему словно бы никакого отношения не имели. Если окружающие и полагали его чудаком, то Лавкрафт никак на это реагировать не собирался — чужое мнение его не касалось. И Джон чувствовал себя рядом с ним… свободным. Как будто и на него эти правила переставали распространяться — пусть хотя бы на время.


В конце концов он просто смирился. Тяжело бороться с тем, чего так на самом деле хочешь. Никто ведь не может запретить ему думать, верно? Никто не можешь укорить его за такие непристойные мысли, пристыдить, заставить прекратить. Хотя бы внутри своей головы он может быть честен — с самим собой и с Лавкрафтом, о котором думал.


А Джон о нем думал постоянно. Его тело отзывалось на эти мысли, и рот наполнялся слюной, когда он снова воображал чужую нечеловечески прохладную гладкую кожу под своими губами. И это не было похоже на все то, что он знал раньше — возбуждение было тягучим, ложилось сладкой тяжестью, отдавалось подрагиванием… Оно было приятным. Джон не думал о нем, как о раздражающем факторе, как о помехе, которая не к месту и не ко времени случается с ним, не поддаваясь контролю. Ему нравилось то, что он чувствовал. Ему нравилось думать о напарнике. Это не казалось чем-то низким и животным, как мысли о сексе вообще (пользуясь случаем, можно передать привет приходскому священнику, сельской учительнице и всем тем людям, которые, путаясь в словах, пытались в оклахомской глубинке рассказать детям, откуда они взялись). Это не казалось чем-то грязным и похабным, это вообще ничем не казалось. Оно просто происходило с Джоном, и это было… естественно. Его привлекал напарник, и у Джона были о нем фантазии. Восхитительные потрясающие сладкие фантазии, в которых он долго с упоением гладил чужое тело, приникая к нему губами, дышал чужим морским запахом, ловил чужое ответное дыхание. Он хотел бы поймать ответное дыхание. Ответное что угодно. Он хотел бы, чтобы Лавкрафт принял в этом всем участие.


Может, он был бы не против, если бы знал, что Джон хочет дать ему… Его напарник такой отстраненный и нездешний — быть может, он ничего не понимает в таких вещах и никогда не испытывал их. Может, Джон мог бы…


Глупые, наверно, мысли — Лавкрафт старше его лет на семь, что ли — но выбросить их из головы не выходило. К этому возрасту у людей какая-то практика да набирается, но обычно люди при этом не спят на ходу и не игнорируют окружающих — к слову сказать, потенциальных участников вышеупомянутой практики. Поэтому Джона не удивило бы, окажись его напарник даже более неискушённым чем он сам — а насчет себя он иллюзий не строил. Нет, правда, нельзя же считать за опыт подростковое тисканье на сеновале… И если Лавкрафта никто никогда не трогал, может, он не оттолкнул бы Джона, который… Который любит его, черт возьми. Вот именно. Хоть одно слово, которое он может использовать без того чтобы внутренне сжиматься от неловкости!


Джон хорошо понимал, что нормальной семьи у него никогда не будет — не с такой жизнью, не с такой работой. Если его не убьют раньше тридцати — это будет большим везением. Если он как-то дотянет до сорока — это можно будет считать чудом. И такое положение дел Джон готов был принять — он сам выбрал свой путь и согласился на такое существование, нечего теперь сопли на кулак наматывать — но хотел думать, что ему достанется хоть что-то. Что-то настоящее — не мимолетная встреча-однодневка с кем-то, кто выкинет его из головы, как только пыль от Росинанта уляжется на дороге, ведущей прочь от города.


Он просил хоть что-то — а ему перепал Лавкрафт. И Лавкрафт был… Идеальным. Лучшим. Всем, что Джон мог бы желать. Всем, чего он когда-либо желал. Человеком рядом с ним. Тем, кому не все равно. Потому что как бы Лавкрафт не любил давить ухом подушку — но он ни разу не засыпал, пока напарник с ним говорит. Джон никогда не видел, чтобы хоть кому-то от него доставалось большее проявление внимания — даже боссу. Впрочем, Джон не был уверен, что тут годится слово «даже» — Фицджеральд его напарнику явно был не авторитет. С ним Лавкрафт, кажется, просто мирился, как люди мирятся с жужжанием мух. Ну что поделать, мухи существуют в этой жизни. В принципе, если приноровиться, то можно продолжать дремать и под их гудение над ухом…


Джон просил хоть чего-нибудь — а ему обломился кусок, который он совершенно очевидно не сможет не то что проглотить, но и прожевать. Но он все равно есть, этот кусок. В конце концов, если у Джона нет семьи — в нормальном смысле этого слова (родителей и братьев с сестрами он видел в лучшем случае пару раз в год и уже сам чувствовал себя дальним родственником, а не частью их круга) — нет друзей или коллег, то во всяком случае у него был напарник. Да, конечно, Джон наверняка привязался бы к любому, кто был бы с ним постоянно, даже если бы это оказался не Лавкрафт. Но Джон-то не просто привязался… Хотя, глядя правде в глаза, его поначалу подкупало то, что другой человек — старше него и сильнее — послушно следует за ним, делает, что ему скажут. Но потом все это ушло, оставив за собой только бесконечную бессильную нежность и желание позаботиться. Джон хорошо осознавал, что его странному спутнику очевидно не требуется ни то, ни другое, но ничего поделать с собой не мог.


Так что он думал о Лавкрафте — ограничиваясь одним этим, если уж все остальное ему недоступно. Думал в любой момент, прибегая к этому, как к убежищу от суровой реальности. Да, жизнь не пряник, но зато в ней есть Говард Лавкрафт, и это примиряет с действительностью. Джон дал себе волю хотя бы в мыслях — там никто его не подслушает, а от самого-то себя можно не прятаться. Можно самому себе признаться: он запал, вот это вот самое слово. Он совершенно безумно, эгоистично, животно хочет своего молчаливого напарника. Хочет сделать его своим и никогда не выпускать из рук. Хочет принадлежать ему сам.


Джон мог думать о своем спутнике каждый раз, когда выпадала свободная минутка. Когда бесконечная дорога, залитая предзакатным густо-золотым, непроницаемым солнцем, убегала за горизонт вперед, и на ней, ни впереди, ни сзади, не было ни единой машины кроме Росинанта, и можно было опереться о тяжелый руль семитонной фуры чуть ли не локтями и наслаждаться осознанием того что Лавкрафт вот он, сидит рядом. Длинный и нескладный, и такой потрясающий, явно насильно засунутый в эту реальность из какого-то другого места — потому что нигде в нормальном мире ничего такого не могло бы появиться.


Думать о нем, когда дождь барабанит по крыше, и так уютно прятаться в фургоне и на законных основаниях бить баклуши — пока сам Лавкрафт спит поблизости и можно безнаказанно рассматривать его, вглядываться в лицо, и иногда поправлять волосы, вроде как просто потому что они сильнее вьются от сырости и пришли в беспорядок.


Думать, когда выпадала возможность посидеть в ванной, в горячей воде — оттирая собственную кожу от дорожной пыли, Джон мечтал о том, как сделал бы это для того, другого. Пусть бы дремал, уронив голову ему на плечо — Джон о нем позаботиться.


И конечно, думать о Лавкрафте, когда уже погасив свет его напарник лежал в кровати.


Он знал, что большинство людей перед сном придумывают себе идеальную жизнь. Воображают то, что настроит их на благостный лад, чтобы сон был приятным. Раньше он поступал так же — размышлял о жизни, которой у него никогда не будет. О какой-нибудь небольшой уютной ферме где-то подальше от больших городов, о поле, о запруде на реке, о пчелах, уютно басовито гудящих в своих ульях, о том, как тепла нагретая солнцем земля… А теперь у Джона для этих целей был напарник. И он думал о Лавкрафте. О том, как обнял бы его и прижал к себе, и пообещал всегда быть рядом и никогда не оставлять. Принять его таким, каков тот есть, и не задавать лишних вопросов. О готовности сделать для него что он только захочет, дать ему что он только попросит. Согревать его. Расчесывать его волосы. Ловить для него рыбу. Подтыкать края пледа. Ласкать его.


Ласкать его…


Джон сильнее сжимал коленями одеяло, в очередной раз радуясь, что его мыслей никто не может услышать. Он хотел ласкать Лавкрафта. Он думал об этом перед сном. Он думал об этом во время привалов, когда они были одни на поросшей травой обочине трассы. Он думал об этом в ванной, когда пытался утолить собственный голод. Он думал об этом. Так часто думал, что стал видеть во сне, и просыпался от того что кончал. И это было очень стыдно.


Напарник доверял ему — ну, насколько Джон мог судить — и ему наверняка и в голову не приходило, что пока он мирно спит, его товарищ и коллега по этим гребаным наемным убийствам рядом грезит о его узких губах и воображает чужое тело — воображает, потому что никогда не видел Лавкрафта без одежды.


Он даже не мог сказать, когда это произошло впервые. Да что там впервые — хотя бы, когда это начало с ним происходить. Сны поначалу были обрывочными и несвязными, какими обычно и бывают сны, но с каждым разом все заходило только дальше и дальше.


Эти сны в конце концов полностью захватили Джона. Стали частью его жизни. Привычной, такой же, как натертые рулем мозоли, как денежные переводы домой, как чистка дробовика по субботам. Он гасил свет, вслух желал спокойной ночи — желал в пустоту, Лавкрафт всегда к тому времени уже отбывал в царство морфея — укладывался, закрывал глаза, и проваливался в свою вечную грезу. Всегда одну и ту же. Мозг, уставший от бесплодных поисков и терзаний, решил видимо создать себе реальность, раз уж непутевый хозяин не может ее обустроить. В своем сне Джон оказывался в том самом номере, где они остановились, только на этот раз кровать была одна. Большая. На двоих. Их общая с Говардом кровать, прости господи. И он туда забирался. И его там ждали.


Как это было в первый раз? Джон бы не поручился, что помнит достоверно. Он вышел из ванной в полотенце на бедрах — вот с этого, пожалуй. Вышел, и увидел эту двуспальную кровать. И напарника, который лежал на боку, подпирая острый подбородок рукой. От одного этого можно было умереть на месте от счастья. Просто от того что Лавкрафт на него смотрел. Просто от того что он видел на теле Джона все то, чего не было у него — старые шрамы, новые шрамы, родинки, едва заметную полоску светлых волос от пупка вниз…


Полотенце вообще никак не спасало. Лавкрафт просто смотрел на него, и этого было достаточно чтобы в глазах становлюсь темно от желания. И сон был на то и сон, чтобы оставаться нелогичным, непоследовательным и не поддающимся пояснению: Джон помнил, что его позвали, хотя никто не произнес ни слова. И что он пошел на зов. И что для него откинули край одеяла. И что он увидел под ним именно то, о чем мечтал. Именно таким, каким представлял себе. Ни больше ни меньше. Впрочем, нет. Больше. Намного больше.


Говард — во сне можно было звать его просто по имени, не боясь последствий — ждал его нагим и готовым. Джон знать не знал, был ли у него какой-то подобный опыт (у него самого не было) но во сне не возникало проблем.
Коснуться его нагого тела своим было невероятным переживанием. Если бы вода была материей — можно было бы прибегнуть к сравнению. Джон трогал напарника медленно, и тот не торопил, но и не тянул. Его ничего не смущало. Он не стыдился их обоюдной наготы или желания. Или того, что течет. А Джон видел, что он течет — медленной, вязкой, прозрачной струйкой смазки, которую ему хотелось лизнуть как ничего и никогда в жизни прежде. И он откуда-то знал, что ему это позволят. Не будут остужать, не будут посмеиваться, не будут даже удивляться. Это было так естественно: хотеть чего-то и получить это.


Джон попросил — он не помнил, использовал ли слова — позволить ему быть ближе, и Говард не был против. Откинулся на подушку, подставляясь Джону весь. И Джон опустился сверху, уткнулся в напарника лицом, наконец-то, о господи, ощущая морской запах почти физически — и потерся. Промежуточное звено между тем, когда между людьми еще ничего нет, и тем, когда они перешли грань. Трение. Гладкое, шелковистое, чуть влажное — как ничто иное на свете. Джон понятия не имел обо что в реальности можно вот так потрясающе потереться. Чтобы это не было слишком жестко и болезненно, и чтобы это было так же бесшумно и так же непередаваемо сладко. Говард сжал его бедрами, позволяя размазывать смазку по ним, и предоставил делать с собой что угодно. Он не произнес ни звука, ни разу не открыл рта, но Джон все равно знал, что тот не безответен. И речь шла совсем не об ответе на ласку.


А Говард ведь отвечал. Прогибался под Джоном, плавно, как ритм морского прибоя, давая тому скользить, ощущать его всем собой — потому что Джон далеко не такой высокий — опираясь на локти. Он открывался, позволяя Джону утолить свое желание контакта, и явно так же наслаждаясь им. И Джон как мог старался тянуть — но мог он с каждой секундой все меньше. Бесподобное скольжение подводило его к краю все ближе и ближе с каждым разом. Он весь вытянулся, желая быть поближе, и напарник понял его. Приподнялся на локтях, таких у него острых, что они должны были пробить кровать, не меньше — подался навстречу и Джон прижался щекой к его щеке, отчетливо ощущая, что его кожа — гладко выбритая — не идет ни в какое сравнение с чужой. Лицо его напарника если и знало бритву, то следов этого не носило. Ничего и никогда не оставляло на Лавкрафте следов.


Джону очень хотелось поцеловать — хотя бы в самом общем, номинальном смысле — прикоснуться губами, потому что такое касание очень особенное, и потому то оно значит больше, чем все, что у них тут было, и потому еще, что хотя бы во сне он хотел надеяться на чудо. Но он медлил, не будучи уверен, что ему можно — и тогда Лавкрафт повернулся к нему сам. Губы у него были холодными, но это не было неприятно. Холодные, как холодно прикосновение атласной ткани, которая так быстро впитывает чужое тепло, скоро они стали лишь чуть-чуть менее тёплыми, чем кожа Джона. Говард коснулся его щеки губами, сомкнув их, как смыкают, намечая поцелуй, и Джон всем собой взмолился, чтобы так оно и оставалось — хотя бы ненадолго. Хотя бы несколько секунд, чтобы он успел кончить и оргазм не был бы пустым освобождением от напряжения.


Ему показалось что он падает — но в следующий момент он понял, что это Говард опускается на спину, вместе с Джоном, лежащим на его груди, и этим освобождает себе руки. Чтобы одну положить на чужую поясницу — Джон ощутил, как напарник вжимает ладонь в его кожу, по-змеиному вбирая ею чужую дрожь. Ему нравилось ощущать, как на нем работают бедрами. Ему нравилось чувствовать, что Джон не может остановиться. Что он бессильно и бесстыдно трется, что это движение, которое ни с чем другим не спутать, и оно выдает Джона с головой.


А вторую руку Говард просунул между ними и взял. Джон не сразу даже понял, что произошло — он только что проезжался чувствительной плотью по гладкости чужого живота, а в следующий момент тем же движением загнал себя в чужую же руку. Говард мягко сжал его — не двигаясь, только стискивая, и то едва-едва, словно боясь причинить боль. Держал, как держат в руке птицу, чутко ощущая пальцами пульсацию крови. Теперь потекло по его ладони, и это было еще более бесстыдным. Джон на мгновение замер, но рука на пояснице еле ощутимо нажала на него, и он послушно прогнулся, снова оказываясь в обхвате невозможно длинных пальцев. Говард касался губами его лица, держал его там, внизу, позволяя привыкнуть, а потом так же невообразимо медленно, мягко, провел подушечками пальцев по уздечке.


— Излейся.


Это не было ни приказом, ни соблазнением. Джон даже не был уверен, что это было словом. Но это «не слово» выбило у него последнюю опору: Говард хотел, чтобы он дошел до пика. И продолжал это потрясающее мягкое движение рукой все то время, пока Джон осатанело выплескивался — долго, господи, как же долго. Как никогда в жизни прежде. Как будто за все то время что он бесплодно желал этого невозможного человека. И это потрясающее легкое поглаживание продлило его мокрое блаженство — Джон понятия не имел на сколько.


Последнее, что он помнил — это впалый бледный живот с брызгами своего семени: почти белое на почти белом.


Утром он чувствовал себя… лучше. Одеяло между ног было сырым, его одежда нуждалась в стирке, кажется даже на кровати остались следы, но ему полегчало. Если немного напрячь фантазию — можно почти поверить, что все произошло не только во сне. Хотя достаточно одного взгляда на Лавкрафта (сидит, как манекен, с прямой спиной, на своей ровной, без морщинки, застеленной кровати, и деревянными пальцами завязывает галстук) чтобы разбить этот самообман.
В обед Джон наскоро подрочил в туалете заправки. Еще одно слово из тех, которые ему не нравились, и справедливость которых пришлось ощутить на своей шкуре. Он оперся локтем о кафель стены, уткнулся лбом в сгиб этого локтя, и попытался думать только о своем сне. Трение о собственную руку не было и вполовину так же хорошо, как о тело напарника. Было слишком резко и немного больно, и где-то внутри голодно тянуло, и у него получилось только когда он стал дразнить пальцами уздечку, вспоминая это короткое неземное «излейся».


Он очень боялся, что Г… Что Лавкрафт поймет. Ну, не проснутся конечно (он как обычно дремал на месте справа от водителя) но его тонкие ноздри вздрогнут, или он как-то еще обнаружит следы… Но напарник остался безучастным. К тому, что людям иногда нужно в туалет он тоже привык давно. Джон его за этой необходимостью не заставал так же, как и за бритьем или всей остальной человеческой возней.


До места они добрались к половине седьмого. С работой закончили часам к двум ночи. В три Джон провел карточкой по терминалу, взял со стойки ключи и увел сонного напарника вверх по лестнице в номер с двумя, черт их дери, кроватями. Ну хоть бы раз обманули…


Он быстро ополоснулся, в темноте прошлепал босыми ногами до своего места, забрался в одеяльный кокон и привычно произнес «спокойной ночи» не ожидая никакого ответа. Его конечно и не последовало.


Джон соорудил из одеяла что-то вроде норы. После душа кожа была еще влажной и холод ощущался острее. А если вот так закутаться, то можно представить, что его кто-то обнимает. Что напарник его обнимает. Что напарник рядом.


Джон понял, что спит, когда услышал над ухом вздох. Можно было чуть поерзать, ощутить спиной тело позади (а это очень приятно — чувствовать, что спина прикрыта), ощупать руки, обнимающие его… Но Джон вместо этого, перевернулся на другой бок и задрал голову. Он знал, чего хочет больше всего на свете. Поцелуя. Ему так хотелось, чтобы Говард поцеловал его. По-настоящему, губами к губам. Так хотелось этого чувства соединения с ним. Он готов был на что угодно, чтобы получить это. Что угодно, серьезно. Но Говард ничего не потребовал. И он, как и вчера, не нуждался в словах. Голод Джона, его потребность, его молчаливую мольбу он встретил своим касанием. Когда кто-то более высокий целует того, кто ростом пониже, он часто берет его за подбородок, но Говард не взял. Он держал руку у щеки напарника, готовый предложить опору, но ни к чему не принуждая. Джон узнал касание этих холодных, но быстро согревающихся губ — такое же, как вчера к щеке. Узнал, как что-то близкое и родное — ставшее ему близким и родным всего за один раз.


Он целует Говарда. Он целует Говарда, господи боже. Он целует Говарда Лавкрафта. Он сейчас умрет от счастья.


Говард откуда-то знал, чего он хочет. Хочет лежать, закрыв глаза и подставив лицо, чтобы чувствовать, как его — ну да, целуют. Прикосновение губами к любому месту на лице было как исполнение заветного желания — снова и снова. Еще и еще. Говард готов был целовать его сколько угодно. Никуда не торопясь. Просто потому что Джон этого очень хотел. И хотел, чтобы напарник дал ему потом ответить тем же.


Джон уловил чужое мимолетное изумление — то ли Говард не привык получать, то ли не понимал, чем привлекает другого, то ли что-то еще — но он удивился, поняв, что Джону хочется целовать его, и опустился чуть ниже, доверчиво подставляя лицо. Он даже не знал, что глаза можно закрыть. Кажется, никто раньше не целовал его — так. Джон подумал, что возможно так и было — возможно никто не давал этому существу ласки и его напарник знать не знает, что это. Или почему еще он подпускает Джона так близко? Позволяет ему трогать себя, как слепому — руками, так осторожно, как Джон мог — и губами? Джон понятия не имел как сказать, что напарник у него — совершенство, что он никогда не чувствовал себя лучше, чем в этот момент, держа его острое лицо в руках и касаясь губами виска, трепещущего века, переносицы и горбинки на длинном хрящеватом носу. Джон любил все это и никогда не был так счастлив как в эту минуту — в темноте стылого беленого недавно гостиничного номера, где Говард разрешил ему себя поцеловать.


Тело, кое-как удовлетворенное днем, не требовало внимания, но Говард льнул к нему, и Джон прижал его к себе, не прекращая целовать. Ему казалось это таким важным — целовать Говарда, пока он будет… пока все будет происходить. Пока Джон сделает все что надо. Он оторвался только на секунду — чтобы сбивчиво спросить:


— Как… Как ты хочешь?


Говард повернул его лицо обратно к себе, возвращая теплые губы к своим. Он хотел вот так. Он хотел, чтобы Джон целовал его. Он хотел, чтобы происходило что угодно, но только бы Джон продолжал целовать ему лицо. И Джон быстро нашел, где его поцелуи чувствительнее всего — он замирал губами у самого края глазницы, там, где нижнее веко было тяжелым и синеватым, и Говард вытягивался в струнку от этого касания. Джон бы решил, что его волнует близость к глазам — глаза у всех чувствительны — если бы не знал, что их себе напарник восстановит так же, как и что угодно иное. Нет. Говарду это нравилось, потому что эти провалы хронического недосыпа на его лице обогрели и приголубили. Потому что он получил нежность там, где никогда не рассчитывал ее получить. Потому что этим касанием Джон говорил «я люблю тебя всего» — а «всего» тут означало и «вместе с этими отечными синяками, которые делают твое лицо в два раза старше».


И они снова терлись, но на этот раз Джон опустил руку, обхватил их обоих, и чуть сжал, насторожено следя, чтобы не причинить боли — а он знал, что может. Руки у него жесткие, да он и сам этим днем мог оценить разницу между их хваткой… Но боли не было. Магия сна или сила желания повлияли на это — Джон никак сказать бы не мог. Он задвигался, заласкал, и Говард ответил ему, реагируя совершенно по-человечески, оживая от стороннего внимания. Но так сладко и плавно как в первый раз не вышло — Джон так не умел. Он мог лишь целовать охотно отвечающие губы, и двигать рукой, стараясь не сорваться раньше напарника — а это было трудно, потому что тыльной стороной руки он ощущал все ту же божественно гладкую кожу. Кажется, Говарду никто не сказал, что волосы бывают где-то на теле ниже затылка.


Джон хотел довести его, насладиться чужим удовольствием, но Говард его обнял, прижал теснее, и его близость свела Джона с ума. Он помнил только чувство обоюдной пульсации в руке и затапливающее его сытое блаженство.
Утром одеяло было знакомо-сырым. Джон даже думать не хотел, что придет в голову местному персоналу. Все, что ему было нужно — это убраться из этой дыры и никогда больше не переступать ее порога. Пусть считают, что он едва созрел и у него бывают мокрые сны. В конце концов, так ведь оно и есть.


Только происходят такие вещи обычно от случая к случаю, а не каждую ночь, как у него. Что-то явно не так было с Джоном Стейнбеком, но тому было на это откровенно наплевать.


Так же, как он не помнил о начале, он не мог отследить и когда произошло развитие событий. Все, что касалось Лавкрафта, всегда текло медленно. Неделю (две? Три?..) он только терся, привыкая, прикасался, открывая для себя другого человека, а в какой-то момент обнаружил себя лежащим между чужих бедер (гладких, белых, с ума сводящих, господи…). Говард смотрел на него из-под полуопущенных век с этой своей неуловимой тенью улыбки и — нет, не тянул — мягко надавливал подушечками пальцев, делая руками едва намеченное движение. Как кошка, которая готовит себе лежбище. Он звал Джона поближе — хотя тот и так лежал на нем.


Джон сглотнул, и попытался выровнять дыхание. На минуту показалось, что он сейчас проснется — просто от волнения. И Говард это как-то понял, потому что отвлек его от посторонних мыслей — очень просто отвлек, забросив на напарника ноги, и сцепив их у того за спиной.


Джон боялся причинить боль — по незнанию или неумению — и ему казалось, что можно сгладить острый угол, если заласкать другого, чтобы он, как сам Джон, переставал толком понимать, что происходит. Ему казалось, что если он (а кто же еще?) это все начал — то и ответственность на нем. А оставаться ответственным и контролирующим текущие события в то время, как Говард лежал под ним, доверчиво подняв острый подбородок, подставляя под поцелуи горло, Джону было очень сложно. Он попытался что-то сказать — о том, что так нельзя, не так все делается, даже во сне не делается — и не выдавил из себя ни звука. Говард под ним лежал открытым и ждал его. Звал его. Был соблазнителен, как все морские сирены сразу.

И — Джон готов был биться об заклад — он отлично знал, чем все кончится. Тем, что его несчастный напарник не успеет ничего вообще — ощутив другого так близко, сорвется от одной мысли о следующем шаге. Много ли ему, полностью покоренному, надо…


И Джон не помнил, в какой момент его перестало колотить от осознания того, что он рядом с тем, кого так хочет. Когда это стало его нормальной реальностью. Когда он поцеловал Говарда без чувства внутреннего надлома, а потом опрокинул на спину, подтянулся на руках, и они слились, так естественно, как будто так всегда и было.


Правильно ли все делал Джон или нет — но его напарнику это все равно нравилось. Он, как послушная идеальная фантазия, готов был на все что угодно, и хотел того, чего сам Джон хотел. Во сне его узкие губы припухали от поцелуев и от этого казалось, что Говард улыбается — едва заметно, расслаблено и сыто. Во сне все его тело хотело от Джона того же, чего и губы.


Говард любил, чтобы Джон держал его — под поясницу, за бедра, под колени, как угодно — подтягивая к себе и устраивая удобнее, чтобы войти глубже, быть ближе. Какие-то остаточные воспоминания из анатомического учебника подсказывали, что в этот момент надо позаботится, чтобы его партнеру — другому мужчине, прости господи — доставалась ласка в чувствительном месте. И Джон понятия не имел, где оно у его напарника и есть ли оно вообще. Ему казалось, Говард просто любит, когда Джон внутри. Может ему нравился контраст между собственной прохладой и чужим жаром, собственной расслабленной безучастностью и чужим напором. А может это чувствительное место было у него везде, откуда Джону знать. Он мог судить лишь из того, что наблюдал — а наблюдал он, что Говарду нравится, как угодно. Так, как Джон с ним делал. Особенно если он мог при этом растечься по кровати, и только лениво прогибать навстречу чужим голодным толчкам спину. Джон смирился со всеми этими странностями, как смирился с вечной утренней стиркой. Лучшие сновидения во вселенной не могли не иметь своих недочетов, и этот вполне приемлем.


Иногда он понимал, что спит. Сон становился не то чтобы управляемым, но Джон не упускал шанса внести в это торжество бессознательного каплю личного участия. Понимая, что это его греза, и здесь всегда есть шанс получить именно то, что он захочет, Джон едва слышно просил:


— Обними меня, Говард. Скажи, что я тебе нужен…


Когда человеку сниться, будто он умирает — он просыпается, потому что мозг не знает, что должно быть после смерти. Когда Говард делал, как его просили и обнимал — Джон просыпался, потому что он не знал, на что похоже объятие его напарника. На что похоже то, когда он нужен. И не в том смысле, как он нужен, например, своему боссу…


Тот никогда не уставал хвалить сотрудников, а Джон, падкий на такие вещи, изо всех сил пытался держать в голове, что это всего лишь слова. И при первом же просчете ни о каком снисхождении речи идти не будет. Босс готов был признавать заслуги сотрудника, пока тот был действительно полезен. Но стоило надобности отпасть, и этот несчастный выпадал из поля зрения Фицджеральда так же легко, как выпадает из картотеки одна карточка. Джон этого допустить для себя никак не мог. Не мог и раньше, когда все дело было в деньгах — у него дома осталась большая семья, и столько, сколько он заработает в Гильдии за одну миссию, на родной ферме он будет собирать полгода — и тем более не мог теперь, когда у него появился напарник. Так что он брался за любое дело. И Фицджеральд это знал.


И, наверное, поэтому контраст между реальностью, в которой они с Лавкрафтом колесили по всей Америке в погоне за очередным должником, гангстером или просто неудачно подвернувшимся боссу под руку человеком, и снами, где все было так волшебно, оказывался настолько разительным. Джон никогда не мог бы сказать, что он лежебока, что любит поспать — пожалуй, что наоборот, его радовало вскакивать с первыми лучами солнца. Чем раньше он вставал — тем больше энергии в нем было, и тем проще засыпалось вечером. Но то дома, а сейчас он поначалу говорил себе, что устает, что его выматывает дорога (нифига она не выматывала, он любил дорогу) что его раздражает босс (не так уж и раздражал) и совершенно загоняла необходимость бегать от копов (вообще без проблем, он и раньше их избегал) а потом он махнул рукой. Теперь он далеко не так любит бодрствование. Здесь, в реальности, только и было что очередные убийства и изредка письмо из дома, а во сне — во сне он… ну… счастлив. Так что, если кто спросит — Джон устал до чертиков и спит про запас. Истинная же причина сидела с ним рядом. На сидении справа от водителя. Видя Лавкрафта спящим Джону немедленно хотелось прикорнуть рядом — чтобы снова оказаться с ним один на один и быть близкими людьми.


Ну ладно, иногда работа его правда загоняла. Пожалуй никто в Гильдии не бегал больше него — если говорить о перемещениях, фору могла бы дать только мисс Митчелл. Но у нее такая способность, что это не проблема. Мисс Митчелл как волшебная Мери Поппинс раскрывала над головой зонтик, брала своего напарника под руку (он кривил рот, но все знали, что ему это нравится) и они натурально исчезали с места, в буквальном смысле слова унесенные ветром. Джон не хотел лезть в чужие дела, но — опираясь на свой опыт — был уверен, что там, в воздушном пузыре, пока весь мир находится так далеко, между этими двумя происходит нечто, чего они никогда не сделают на твердой земле. И пусть один из их тандема — католический священник, а вторая — дама из высшего общества, на их странный союз люди смотрели бы с меньшим непониманием и осуждением, всплыви личные подробности. Да и что тут удивительного, мисс Митчелл молода и хороша собой, почему бы ей не быть привлекательной для и без того всю жизнь сдерживающего себя во всех желаниях такого же недурного собой молодого человека…


Почему нет? Это нормально. Это естественно. Никто бы такому не удивился. И порой Джон завидовал своим коллегам — именно потому что пусть в теории, но сам шанс на нормальную жизнь у них был. Нет, гипотетически, конечно, и у него был… Джон же мог заработать столько, сколько хотел, и убраться в свою глубинку. Жениться на соседской хорошей девушке, румяной и работящей, завести с ней ораву детей (он любит детей, черт подери) и прожить так до глубокой старости. Мог. Но хотел совсем не этого. Все, чего он хотел, находилось рядом с ним, на сидении справа от водительского. А в Джоновой голове Лавкрафт и пасторальная картинка с фермой никогда не могли ужиться в одной вселенной. Хотя видит бог, он бы сам повесил этому лентяю гамак под самым развесистым и тенистым деревом. И наверняка бы не раз на этом самом гамаке и… приласкал. Днем о таких вещах Джон запрещал себе думать — тело с ума сходило от подобных мыслей. Но ночью перед сном — ночью было можно дать себе волю. Хотя иногда он уставал так что и на мысли сил не было — его просто выключало, и Джон не помнил, сказал ли он напарнику спокойной ночи или нет.


Ему казалось он даже во сне был уставшим. Говард прижимал его к своей груди спиной — уже зная, что напарник любит это — и медленно трогал, позволяя только получать ласку. И Джон откуда-то знал, что с этим все нормально. Его не считают ни эгоистом ни кем-то, кто пользуется другим. Говард хочет, чтобы ему было хорошо, и он расслабился. Так что, когда его длиннопалая рука оказывалась внизу — Джону становилось хорошо. И он расслаблялся. В эти минуты — в отличие от того, когда он был предоставлен сам себе — можно было никуда не торопиться. Быть медлительным. Жить в одном темпе с Говардом, который всегда двигался так, словно плавал под водой. Говард доставлял удовольствие его телу, но для Джона самым приятным все равно оставалось то, что напарник дышит ему в затылок. Он пригибал шею, чтобы его коснулись губами, и Говард всегда понимал, о чем его просят. Всегда находил то место, куда Джон всаживал острие ножа, выпуская побег лозы — эта ранка затягивалась каждый раз, и никакие следы не намекали на то, будто там что-то не в порядке, но Говард — Говард знал, что там происходит. Прижимался губами, дышал в шею, и Джон забывал обо всем на свете, чувствуя именно в этом самую прекрасную и самую желанную ласку. Это был очень личный жест. Над было хорошо знать Джона и то, как он жил, чтобы нежить его именно здесь.


— Потрогай языком, — тихо просил он, уверенный, что его не осудят, и ему можно попросить о таком.


— Когда придет время.


На языке Говарда это значило — когда ты будешь извиваться и всем собой и умолять дать тебе наконец спустить. Говард уже так хорошо знал, где надо погладить, как двигаться, чтобы напарник перестал вообще что бы то ни было соображать — он и в первый раз точно выбрал момент, когда лизнуть Джона в шею. Тот надеялся хотя бы на несколько поглаживаний языком, но ему хватило и одного — он вскрикнул задушено, и ощутил только как рука Говарда внизу обхватывает его теснее, позволяя течь и пульсировать, наслаждаясь каждой секундой долгожданного расслабления. И когда он затих, Говард все еще лизал его шею — именно там, на месте фантомной раны, как будто желая стереть ее вовсе.


Утром, пока чистил зубы, Джон не отрываясь вглядывался в зеркало. Он понимал, что никаких следов сон оставить не мог, но ему так хотелось, господи, так этого хотелось… чтобы на шее было это темное пятнышко. Пусть едва заметное.
Он бы так же обошелся и с ранами напарника — если бы те у него были. Но любые его повреждения, даже самые незначительные, зарастали буквально на глазах — Лавкрафт едва ли обращал внимания на такие мелочи, как разрывной снаряд в голову. Джон не знал, будет ли он так же неуязвим в его снах — может, получится оставить на его безупречной коже хотя бы след поцелуя.


Он засыпал с мыслью о поцелуе, он проваливался в сон, где наконец-то ощущал чужие губы под своими, и уже не отрывался, перецеловывая все, до чего мог дотянуться. И заводясь от этого все сильнее и сильнее, пока либо сладкое трение, либо пальцы Говарда, не доводили его до вспышки. И никогда не удавалось не срываться первым.


Но его напарнику именно так и нравилось. Джон чувствовал это в том, как на него смотрят из-под полуопущенных век, и в том, как едва заметно изгибаются узкие губы. Говарду нравилось чувствовать себя таким желанным. Нравилось заставлять человека терять контроль. Нравилось смотреть в его искаженное мукой удовольствия лицо, в тот момент, когда он работал рукой. Нравилось ловить чужой стон из губ в губы. Ему нравилась его власть над Джоном — и вместе с тем он охотно подчинялся всему, чего от него хотели, пусть даже не высказано.


Порой Джону казалось, что его напарник спит и внутри сна — и не просыпается толком, даже когда его принимаются ласкать и дразнить. Или делает вид, потому что ему нравится быть безответной принимающей стороной, и наслаждаться чужим вниманием. Нравиться дать Джону побыть тем, кто сам будет прижимать партнера к груди, втискивать его спину каждым выпирающим позвонком в себя, и ласкать, едва дотягиваясь. Нравилось, потому что, не получая того, чего хотел, теряющей контроль Джон впивался в чужое тело и почти рычал. Говард такой долговязый, его напарнику рук не хватало, чтобы добраться везде, где ему желалось, но он изо всех сил пытался, пока окончательно не падал жертвой своего безумия и они оба наконец не оказывались одним целым. Но как вообще Джон мог бы себя сдерживать, если между ним и гладким нагим телом рассыпалось море темных волос, и он обо всем на свете забывал, окунаясь в них… Волосы Лавкрафта его с ума сводили. Они вообще жили какой-то своей жизнью, шевелились, когда хотели, тянулись к Джону, поддразнивая. Ему очень хотелось вымыть их, высушить и вычесать — как человеческие. Мокрыми он эти волосы видел частенько, и грязными тоже — слипшимися от крови, например — но никогда не видел, чтобы Лавкрафт их мыл и расчёсывал.


Если они ночевали в дороге — события сна перемещались вместе с ними, и Джон любил напарника на спальном мешке в фургоне, или прямо в кабине, где им обоим не хватало места. Только такой, как его напарник, мог сложить тело невообразимым образом — так, чтобы устроиться в этом закутке, и дать Джону вбивать его в сидения голодными нетерпеливыми толчками. Находится потом в этой кабине весь день не было никаких сил — в голову то и дело лезли воспоминания.
Любая полянка. Любое озеро. Любая остановка. Определенно, с этими бушующими гормонами надо было что-то делать — наверняка все это неправильно. Но Джон отлично понимал: ничего он на самом деле не предпримет. Ему нравятся его сны. Ему нравится то, что у него есть — хотя на самом деле у него ничего нет. А иногда и меньше, чем ничего.


Когда он свалился с ранением и провалялся три дня с марлевым тампоном в боку — думать о каких-то радостях жизни стало нечего. Все, что могло перебитое тело — это лежать, желательно, не двигаясь. Джон без проблем получил от босса рецепт на сильнодействующее болеутоляющее (ему нипочем не выписали бы ничего такого нормальным порядком в больнице) и старался просто побольше спать. Во сне организм восстанавливается и все такое… Но все эти три дня стоило ему закрыть глаза и задремать, как Говард уже ждал его — там, по ту сторону реальности. И один только взгляд на него заставлял осознать: отсутствие возможности никак не равно отсутствию желания. Джон хотел его по-прежнему — и вид того, как по обнаженным белым плечам рассыпаются темные волны волос, ситуации совершенно не улучшал. Джон редко видел напарника при свете — видел таким, лишенным покровов, открытым для прямого взгляда — и он пожирал это зрелище глазами, судорожно сглатывая, потому что в горле резко пересыхало. И Говард это очевидно прекрасно понимал. Он вообще очень много чего понимал, особенно насчет Джона. Глядя напарнику в глаза, он заправил за ухо прядь волос, чтобы не мешали. В самый первый раз, когда он так сделал, Джон решил, что дальше уже просто некуда. Он достиг своего предела. Это финиш. Говард Лавкрафт, который для него прихорашивается — на этом месте можно ставить точку и умирать счастливым. Но как оказалось, у его напарника были другие планы.


Говард никогда и ничего в жизни не делал быстро — так что и во сне Джона он оставался таким же неторопливым. Эта его неспешность в постели как будто должна была уравновесить то, как скоропалительно Джон… Ладно, об этом лучше не думать. Лавкрафт как будто толком и не пробуждался — и в своем трансе трогал Джона никуда не спеша и изучая. Они были близки прежде, конечно, но все же не так. Говард не исследовал его тело этим медлительным образом, не скользил кончиками пальцев по всем неровностям, и не думая огибать шрамы. Джон лежал перед ним открытый, если не считать бинта — во сне его рана никуда не исчезала — и Говард трогал его. Язык бы не повернулся назвать это «гладил» — но его бледные руки понемногу побывали везде. У Джона эти руки по-прежнему вызывали неконтролируемый восторг. Говард крупнее него и руки у него больше — если они двое приложат ладонь к ладони, то у напарника та будет длиннее фаланги на полторы. Говард как будто толком не очень и понимает, зачем людям руки — все его действия заторможены, вся моторика интуитивна. И Джон старался ему помочь, подсказать — подставлялся этим рукам, как мог прогибаясь навстречу, уверенный, что справится с собой, когда Говард прикоснется в чувствительном месте — и проигрывающий этот бой. Говарду хватило просто положить руку ему на внутреннюю часть бедра — и Джон сорвался. Это воспоминание — Говард, мягко раздвигающий ему ноги — еще не раз доставит приятные минуты, когда Джон будет трогать себя в этом месте сам.


Заметать следы в этот период было особенно неудобно, но все равно рану промывать, так что терпимо. А мысль об обнаженном, освещенном мягким утренним светом Лавкрафте, проявляющем такое недвусмысленное внимание — отличная анестезия.


Когда Джон проваливается в свой сон снова, его напарник как будто бы никуда и не уходил. Сидел, как и прежде, нагим на разворошенной постели, укрытый лишь плащом своих собственных волос. При виде Джона он уже знакомым образом заправлял за ухо одну выбившуюся прядь, которая все равно лежала на его коже как росчерк туши на бумаге, и наклонился над ним — так, что тот кожей ощутил чужое дыхание. Кожей живота. У Джона все волоски на теле встали дыбом от этого. Да и не только они. Говард оперся о его бедро, прижимая к кровати, а второй накрыл белый марлевый тампон, под которым тупо ныла проклятая дыра в боку. И опустил голову. Джон не мог ни отвести глаз, ни моргнуть — только смотрел, как его моментально вставший член неторопливо целуют. Не было сил даже стонать. Даже дышать.


Джон чувствовал себя таким бесконечно мокрым, не могущим контролировать собственное тело, и таким бесконечно довольным — тем, что Говард буквально пытал его губами. Ему даже не понадобилось брать в них что-то — он приоткрыл рот, и повел головой, позволяя головке члена обвести кольцо его губ, и Джон под ним бессильно брызнул. А потом еще раз, когда Говард это повторил. Он бы сказал, что до этого дня у него не было минета, но его и в тот раз не было. То, что Говард поиграл с ним, никак не было похоже на нормальный минет (хотя кто вообще должен знать каким должен быть «нормальный» …)


Во всяком случае, можно было не тревожить рану. Надо понимать, Говарду не понравился вчерашний опыт, во время которого его напарник слишком много шевелился. Ради такого случая Говард соглашался — так уж и быть — шевелиться самостоятельно. И надо признать, это был прекрасный способ дать Джону то, чего тот хотел. Он несколько минут умирал от блаженства и возбуждения, пока терся о губы, а потом Говард облизывал их, как ни в чем не бывало. И если это была часть заботы при ранении, то Джон согласен был ходить с этой дырой в боку до конца жизни. Днем он как-то еще шевелился, промывал рану и перевязывал, вяло что-то жевал через силу — пить таблетки на пустой желудок было нельзя — и снова забивался в угол на койке в фургоне, пережидая неприятности под стрекотание радио. В конце концов, то ли устав от боли, то ли под действием таблеток — но он проваливался в настоящий сон, где терпеливо дожидался напарник, готовый облегчить его страдания и с каждым разом заходящий все дальше. Он позволял Джону привыкнуть, позволял распробовать, не торопил — да и вряд ли вообще умел торопиться — и тому, не смотря на ранение, никогда еще не было так хорошо.
Говард утолял его желание ртом. Господи, он буквально ублажал им, так хорошо, так сладко, так невероятно-правильно, придавливая напарника к постели обеими руками, чтобы не дергался и не беспокоил рану… Да Джону бы и одной только этой картинки хватило. Даже одной только мысли о рте Говарда, который его так возьмет. Даже мысли о том, что Говард расстегнет его брючный ремень и опустит голову. И о том, как его невероятные волосы рассыплются рядом. Как они прикоснуться к бедрам Джона, к его ногам, к животу. Как он кожей ощутит мерное дыхание напарника — похожее на дыхание спящего даже когда он бодрствует.


Сначала он позволил насладиться губами, затем обхватывал ими, зная, что Джон любит тереться, и когда тот уже почти привык — облизал. Как рану на шее. Было стыдно кончать ему в рот так быстро, от того только, что его сжали или лизнули, но Говарда по-прежнему все устраивало. Ему нравилось, как это происходит. Ему нравилось быть тем, на кого так реагируют. Джон старался не думать о том, что фантазия совершенно очевидно берегла эго своего автора от уколов — старалась найти хоть какое-то оправдание его совершенному неумению продержаться хоть немного. Но что он мог поделать, если это правда было так хорошо и возбуждающе…


Он хорошо запомнил день, когда Говард взял его всего. Обхватил губами, без видимых усилий плавно съехал вниз, до упора, и замер, давая Джону привыкнуть. А потом поднял голову, вопросительно поглядев. Это был вопрос в самом общем смысле слова — все ли в порядке, надо ли притормозить и дать отдышаться, то ли это, что Джон хочет. Джон, забыв о своей ране, с замученным стоном толкнулся бедрами вперед, в вожделенный рот. Ему очень хотелось положить руку Говарду на затылок, запустить руку в его волосы, вцепиться, хоть на минуту ощущая все происходящее вот так, эгоистично — когда его сосут, а он прижимает партнера к себе. Он не видел Говарда, но был уверен, что тот усмехнулся, не выпуская изо рта — это была довольно смелая фантазия для того, кто кончал от нескольких поцелуев в головку. Но в конце концов Джон был там, где хотел, и это было… Это было… Это было так, что ему не хватало не только слов. И он хотел продолжать, даже когда уже не мог. Говард держал его во рту и после того, как все заканчивалось, гладил языком — едва ощутимо, чтобы не сделать больно такому сейчас обостренно-чувствительному месту — позволяя успокоится, и только потом выпускал. И его губы наконец-то выглядели похожими на губы нормального человека, перестав быть синеватыми, как у утопленника. И он ими улыбался.


Пока рана не затянулась, Джон чувствовал себя беспомощным — ему позволялось только лежать на спине и медленно умирать под ласками чужого рта. Говард брал его так легко и непринужденно, словно это обычное для них обоих дело. Джон чувствовал, как его затягивают глубже, и только разводил колени немного шире. У него небольшой, Говард берет его полностью, и он чувствует, как трется головкой о внутреннюю поверхность щеки, а с другой стороны его полизывают. Язык у Говарда острый и — хоть Джону не с чем сравнивать, но ему хочется добавить — умелый. Напарник знает, как его приласкать, чтобы сделать приятно. Чтобы доставить удовольствие. Чтобы доставить неземное наслаждение. Чтобы гарантировано свести с ума. Чтобы заставить излиться буквально за минуту — все в этот же безотказный рот… Это выходит мокро и долго — дольше, чем он мог сделать это рукой — и когда он затихает, Говард приподымает его к себе навстречу и сосет мягкого, расслабленного, и Джон просто отключается, окончательно и бесповоротно.


Утром он просыпался в мокрых штанах. Его напарник спал на своем месте и на его узких губах не было и тени улыбки. Но Джон знал, что увидит ее — надо только подождать до ночи.


Когда бок наконец-то затянулся, Джон потерял голову, как в первый раз. Или как в последний. Его трясло. Он даже не разделся толком — и ему нравилось, непристойно нравилось любить, брать, иметь Говарда нагого в их постели, когда сам он только и успел что чуть штаны спустить. Он слишком оголодал, ему нужно обнять и не выпускать — и Говарду это тоже нужно. Ему нравится позволять Джону безумствовать — и он проявляет беспокойство только единожды, когда Джон, крупно вздрагивая от сладких спазмов первого за ночь экстаза, шепчет ему в плечо как он соскучился. Говард не заговорил — но Джон понял его и без слов. Понял его касания кончиками пальцев — к своим плечам, к груди, к лицу. Что-то было не так? Что-то было неправильно? Недостаточно? Я был рядом, почему ты тосковал? И Джон, забыв обо всем на свете долго убеждал его, что все было прекрасно. Он просто любит трогать напарника, любит ощущать его, и он соскучился по всему этому. По тому, чтобы держать его, делать своим, скользить, искать тот угол, который им больше всего понравится. По возможности повторять, как Джон его любит. Как сильно, как предано, как безнадежно он любит Говарда Лавкрафта. Как никогда никого прежде, и как, наверное, больше никогда никого в дальнейшем, потому что Джон вообще не в состоянии вообразить рядом с собой хоть кого-то кроме этого человека.


— Тебе хорошо?


Ему нужно было знать, что Говарду с ним хорошо. Нужно было услышать это — хотя и догадаться было можно, потому что расслабленный, удовлетворенный напарник буквально тек через пальцы как подтаявшее желе.


Он понимал Джона не столько через слова, сколько иным путем, как будто воспринимая его чувства через касания. Джон тянул к нему руки и сам ощущал, что ладони горят, как будто излучают его нетерпеливое желание согреть и обласкать желанного человека. Слова не выражали и десятой доли того, что было в этих касаниях. Тем не менее, Говард понимал, что его напарнику нужны и другие способы сообщения — и потому лениво кивал в ответ на вопрос. Ему хорошо. Все прекрасно. Он переворачивался на живот, прогибая спину, и это сообщение напарник тоже хорошо понимал, потому что словами Говард никогда не говорил «возьми меня», но телом — телом говорил часто.


И он мог часто. Он мог принимать часто, как волшебная русалка из сказок оголодавших моряков (хотя он, Говард-из-Джоновых-снов, и был такой русалкой). И он хотел этого «часто». Все, что Джон знал о сексе, и тем более однополом, говорило о том, что нельзя просто упасть с партнером в постель и предаться страсти. Нужна какая-то подготовка, мытье, разогрев мышц — потому что использование чего угодно не по назначению может привести не только к удовольствию, но и к проблемам. Но с Говардом не было никаких проблем. Его тело было текучим и могло принять что угодно. Он был мокрым тогда, когда этого хотел. И Джон ощущал, как это происходит — когда притягивал Говарда к себе за бедра, притискивал, и по его ногам начинало течь. В жизни ничего подобного просто не могло существовать — только в такой вот сказке для взрослых, которые хотят верить во все идеальное. Идеального, все понимающего и все о тебе знающего партнера, с которым может быть идеальный, удовлетворяющий любую фантазию, секс. И у Джона было и то, и другое. Был совершенно идеальный Говард Лавкрафт, которого можно было посадить к себе на колени и полчаса не думать ни о чем кроме того, как им хорошо вдвоем. Как потрясающе Говард его принимает, как в нем упруго и мокро, как он обжимает Джона бедрами, пришпоривает, медленно, позвонок за позвонком прогибает свою длинную спину. Как он буквально танцует, забросив руки напарнику на шею — свободный от любых ограничений, в том числе и ограничений анатомии. Как Джон никогда не успевает выйти, и его накрывает, пока он внутри. Какая довольная, сытая у Говарда улыбка, когда он принимает в себя и это. Как у него течет по ногам после, когда он наконец встает с Джоновых колен. Последнее, что Джон бы подумал — так это то, что он перепробует столько всего и до сих пор не будет уметь надевать презерватив. Но тот был просто не нужен.
Рана на боку наконец схватилась крепко. Швы снимал какой-то подпольный хирург, найденный по Фицджеральдовской же наводке. Он, немолодой и желчный, щерил прокуренные желтые зубы, когда советовал пациенту временно воздержаться от «горизонтального танго», а пациент кивал, едва ли его слушая. Они оба знали, что это указание забудется, как только хлопнет входная дверь.


С наступлением темноты Джон укладывается спиной к спине с напарником в фургоне и привычно говорит в темноту «спокойной ночи». Места тут с гулькин нос и его шеи касается несколько прядей длинных темных волос. Из-за этого Джон не может уснуть довольно долго, потому что лежит, боясь пошевелиться и потерять это волшебное ощущение. Ему лишь жаль, что это не та сторона шеи.


Во сне он решительно подтягивает колено напарника к своему бедру и целует, пока губы не заболят. А потом Говард, всегда сообщавший то, что хотел, без слов, переворачивается на спину и раздвигает ноги. И получает он Джона по первому требованию.


Наутро пришлось рапортовать боссу что он может двигаться дальше — и босс не преминул немедленно же его «двинуть». Скатайся мол в соседний штат, там по кукурузным полям бегает какая-то тварь, которая жрет честных налогоплательщиков. Ты же у нас специалист в этих областях — кукурузных полях и тварях. Джон, прижимая телефон к уху, машинально кивнул. Думал он в этот момент только о будущем свидании на природе. Он бы не отказался повалять Говарда прямо на травке…
Вопросительно он глянул на напарника — как тот к этому относится? Лавкрафт, привалившись спиной к боку Росинанта, клевал носом. Он в лучшем случае краем уха слышал, о чем там беседуют его коллега и наниматель.


И вот тогда-то Джон поймал себя на том, что ему тяжело стало отличать сны от реальности. Они, его сны, были такие живые, такие прекрасные — ему казалось, что все так и происходило между ними. Что его напарник — не просто напарник. Черт подери, он, забывшись, чуть не положил руку на колено Лавкрафту, когда они стояли на светофоре! Отдернул буквально в последний момент. Тот, как всегда дремавший, и внимания не обратил — наверняка сквозь сонливость решил, что напарник тянулся к рычагу переключения скоростей. А тот еще минут пять не мог отделаться от фантазий о том, как он гладит эти длинные ноги — сначала это ближайшее к нему острое колено, потом ниже него, по лодыжке, потом выше, по бедру, и немного задержится между ним и вторым, ненавязчиво поглаживая, пока не встанет…


Джон сглотнул и потряс головой. Да, во сне он укладывал Говарда в постель обнаженным десятки раз (Господи, спасибо, что тот об этом не знает) но в реальности он никогда не видел его тела ниже шеи. И нельзя путать эти две вселенные между собой.


Ночью, хоть они и остановились в мотеле, но сосал ему Говард в кабине Росинанта. На том самом проклятом светофоре. После того, как Джон вдоволь погладил его ноги. И им обоим это понравилось. Джон вообще не знал, кем надо быть, чтобы такое могло не понравится. И еще одно спасибо за то, что это только сон, потому что у него были заняты обе руки — одну он запустил Говарду в волосы, нажимая на затылок, а второй все еще гладил его, ощущая ладонью отчетливый ответ.
Весь следующий день ему казалось, что в кабине пахнет морем. Таким… разгоряченным морем. А грива Лавкрафта наверняка пропахли Росинантом. Она вчера рассыпалась, расползалась повсюду, и Джон гладил их, пока напарник трудился над ним. Деталей видно не было — волосы надежно укрывали все происходящее — но мерные движения чужой головы вполне позволяли Джону представить. Говард там внизу делал с ним ртом что-то такое, от чего Джон ощущал себя бескостным.
И пока они добрались до обозначенных боссом кукурузных полей, у Джона было еще несколько шансов повторить этот опыт, и столько же шансов кусать свои губы днем, чтобы не поддаться воспоминаниям. Во сне бы он поддался: Говард любил, когда он становился мокрым…


Тварь оказалась хитрее, чем думалось. Прежде чем ее удалось загнать, Джон успел повалять напарника в траве раза три. Отсыпались они днем — тогда же, когда и эта зубастая дрянь — а на охоту выходили ночью, разделив между собой термос с кофе. Лавкрафту кофе, впрочем, был не то что как слону дробина — скорее, как мертвому припарки. Джон про себя считал, что даже начни напарник жрать кофе сухим, прямо ложкой из банки — и то бы это не спасло ситуации.
Им никак не удавалось поймать эту ушлую скотину — она пусть и была послабее них, а бегала быстро — но в конце концов, Джон додумался соорудить ловушку и загнать её туда. Там же, в яме, они останки и сожгли, не снимая с кольев — на всякий случай.


Пришлось долго отмываться — от земли, крови, гари — но оно того стоило, потому что ночью Джон оказался с Говардом в одной ванной. И это было упоительно. У него раньше никогда не было секса в воде, и теперь он точно знал, что любит больше всего.


Вода казалась для его напарника родной стихией. В воде он седлал Джона, и, принимая, кажется сам брал его. Впрочем, если бы Говард захотел подобного по-настоящему, Джон бы ему не отказал — для этого человека он готов был сделать все что угодно, в том числе и потерпеть неудобства первого опыта. Где-то в глубине души он этого ждал — потому что нельзя все время только брать, даже если тебе готовы отдавать. Даже если дело происходит в твоих собственных фантазиях. То ли по этой причине, то ли по какой-то еще, но как бы ему ни было прекрасно с Говардом, внутри оставалось что-то до чего так и не дотянулись. И оно просило внимания.


Но Говарда вполне очевидно устраивало то, как между ними все происходило сейчас. Для активной роли он был слишком ленив.


Джон мог бы попросить — и, наверное, попросил бы (это же сон, чего стесняться) но его напарник явно не считал, что трава на выселках подходящее место для экспериментов. Его больше устраивало валяться на ней самому — с таким видом, словно он тут вообще ни причём и никак в происходящем не участвует, не имея никакого отношения к тому, как Джон падает перед ним на колени, остервенело расстегивая брючный ремень. Говарду нравилось быть тем, кого жаждут. Нравилось, что Джон не мог ждать. Нравилось видеть его неконтролируемую, на грани боли, готовность.


Но едва разобравшись с тварью, пришлось, не сидя долго на месте, ехать и искать ее создателя — Джон уже и забыл, что не только эсперы умеют доставлять неприятности. Это же надо, а еще ученый, приличный человек — и туда же, тварей создает… Хотя ладно, эта-то у него просто сбежала, пролезла как-то через дыру в железном заборе, или может подкоп какой-то сообразила сделать. Как бы там ни было, а еще дюжина ее товарок сидела у ученого под замком и только Джон и его напарник отделяли США от близкого знакомства с этими милыми пушистиками, потому что, когда они наконец прибыли на место, милые пушистики уже дня два как доели своего создателя.


Это оказалось одно из тех простых, но трудоемких дел, о которых даже вспоминать потом не хотелось. Джон устал так, что даже во сне у него сил не было ни на что. Он прижал Говарда к себе, нашел его губы, и хотел тем и ограничиться, но не смог. Близость этого человека всегда действовала на Джона одинаково. Через минуту он уже умирал от желания, стиснутый в чужой руке, и стонущий во все не прекращающийся поцелуй. Он устал настолько, что Говарду пришлось постараться, прежде чем они оба были испачканы. И Джон ничего не собирался с этим делать. Это сон, мать его, должны же быть у него хоть какие-то преимущества.


И черта с два Френсис, так его за ногу, Фицджеральд дал ему после этого отдохнуть. Пришлось срочно гнать на другой конец соседнего штата — на энергетиках и кофе, потому что времени поспать не было — и Джон ненавидел каждый километр этой дороги. Ненавидел, во-первых, за то, что не любил так путешествовать. Длинные поездки хороши неспешностью. Быстрые гонки хороши тем, что они краткосрочны. Соединять в себе неприятное и бесполезное — это мог потребовать только их босс, больше никому такая идея в голову бы не пришла. А во-вторых ненавидел потому, что у него не было Говарда несколько дней. Несколько. Мать его. Дней. Когда после пятидесяти часов гонки пришлось все же сделать остановку, сон был просто сном. Джон отключился весь, и никакая доза кофеина не спасла. Проспал без задних ног часов с десяток, а потом позвонил босс, и пришлось снова сесть за руль. Джон даже не пытался где-то притормозить, чтобы, как в начале этого безумия, снять напряжение самому. Не поможет. Он привык получать удовольствие долго и неторопливо, привык смаковать каждый момент, и передернуть за пару минут в случайном месте для него давно не вариант. У сумасшествия свои минусы, и этот, видимо, один из них.


Главное в штаны не кончить, когда Го… Лавкрафт в очередной раз зевнет. Ему, пожалуй, действительно хватит только открыть рот, чтобы у Джона после пары дней воздержания снесло крышу. А если напарник еще и облизнется…


Джон выследил цель, когда уже был в пределах городской агломерации — через лозу — и желая покончить со всем быстрее, пошел один. Лавкрафт медлителен, и пока они доберутся, их цель опять улизнет. Один Джон куда мобильнее — хотя и далеко не так защищен. И, пожалуй, даже хорошо, что он был один — потому что никто не смог услышать, что ему сказал беглец, пока они пытались покончить друг с другом. А ведь первый раз Джона видел — и тем не менее, скривив рот, спросил:


— Что ты такой злой, тебе что, долго не дают?


И Джон сначала чуть не ляпнул, что вот из-за него-то, беглеца, и не дают, а потом вспомнил что действительно не дают. И никогда не давали. Что на самом деле у него нет Говарда Лавкрафта — и никогда не было. И скорее всего никогда не будет.


И мысль об этом была настолько невыносима и настолько разрушительна, что странно, как лоза не придушила там же и своего обладателя. Хотя самоубийство никогда Джону не казалось подходящим выходом: кто знает, что там, за гранью, может он всю оставшуюся вечность терзаться будет, а тем часом предприимчивый босс приставит к Лавкрафту другого напарника, а тот окажется порасторопнее Джона…
Уходя из подвала, он решил, что никому не будет рассказывать, что тут произошло. Убил и убил. Ему за это платят. Не обязательно упоминать, что голыми руками. И уж точно не надо добавлять, что от этого ни черта не полегчало.
Где-то на востоке уже алело, но тут, в пригородской посадке, где в отдалении друг от друга стояли натыканными отдельные домишки, еще царила темень. Джон вернулся к Росинанту, запрыгнул на свое водительское место, и подумал, что слишком устал, чтобы ехать отсюда куда-то — или даже чтобы вымыть руки и идти в фургон спать там. И что он не может остаться здесь, потому что у него нет права на ошибку. Вряд ли копы нагрянут в эту глухомань, но всегда есть маленький шанс на то, что кто-то видел лишнее.


Он посидел с минуту, собираясь с силами, затем воровато покосился направо (спутник спал беспробудным сном) перегнулся через рычаг скоростей и уткнулся лицом в волну чужих темных волос. Лавкрафт и не пошевелился. Джон закрыл глаза и вздохнул. Запах моря был точно такой как в его снах. И ощущение точно такое. Джон задержал дыхание, словно стараясь вобрать и удержать в себе этот букет, и потерся щекой в имитации ласки. Это было как будто напарник погладил его.
Очень хотелось сказать сейчас — прошептать, зная, что свидетелей нет — что он любит Говарда. Очень, очень любит его, и не может представить жизни без его участия. И чего бы Джон ни дал, чего бы ни сделал, чтобы быть с ним рядом. Чтобы вот так касаться его. Чтобы брать за руку. Что сейчас, после того, как по нему ударили этими словами — жестокими, но правдивыми — он больше всего на свете хотел ощутить: все не так плохо. И у него есть его напарник.


Он произнес это беззвучно, потому что права на ошибку по-прежнему не было. В последний раз мазнул чужой прядью по щеке и выпрямился, заводя мотор. Пора было отсюда исчезнуть — хотя «исчезнуть» — явно не то слово, которое годилось для огромного неповоротливого грузовика.


Глаза удалось закрыть только когда уже совсем рассвело. Джон упал лицом в подушку и сам себе сказал, что они тут все равно будут стирать постельное белье, а до душа слишком далеко. И эта мысль была чересчур длинной чтобы додумать ее до конца прежде чем отрубиться.


Он надеялся, что Говард его простит за эту неряшливость. В конце концов он, если так хочет, может сходить в душ вместе с Джоном. Он любит воду, он любит Джона. И Джон готов добавить к этим двум приятным вещам и третью, если они окажутся в ванной вдвоем.


Но они оказались не в ванной. Джон обернулся через плечо и чуть не рассмеялся нервно — он был на той самой заправке, где отказался от идеи уединиться, когда очень хотел. Теперь тут можно было даже не искать укромного места — помещение было совершенно безлюдным. Шаги гулко отдавались по кафельному плиточному полу. Вернее, его шаги — Говард ступал бесшумно. Настолько, что Джон даже не сразу его обнаружил.


— Я устал, как собака, — жалобно улыбнулся он. — Меня еле ноги держат, пошли в кровать, а?


— Ты — Говард прижал его спиной к стене, — хочешь здесь. И долго.


Джон не нашелся что возразить. Его эротическая фантазия видела его насквозь.


— Хочу, — вздохнул он, сознаваясь. — Я думал о тебе, когда мы были в этом месте.


— И весь остальной день.


«И буду думать еще не раз» — добавил про себя Джон, вжимаясь затылком в холодную кафельную стену и подаваясь бедрами навстречу ласкавшему его рту. Все верно, пока он тут стоял в очереди, в голове так и крутилось настойчивое желание чтобы Говард его пососал. Удивительно, как быстро Джон привык к этому слову — хотя раньше старался избегать, ощущая в нем этот двусмысленный контекст. Но его напарник — очень буквальный парень, и он называет вещи своими именами. А еще когда он произносит «сосать» для Джона половина дела уже сделана…


После этого забега у них выпало целых три дня перерыва. Росинант оставался припаркованным в тени развесистых буков, и в той же тени, прямо на травке, дремал Лавкрафт, ленивый настолько, что не потрудился даже улечься как-то поудобнее. Джон помыл грузовик — внутри и снаружи — перебрал мотор, затеял стирку (давно было пора) и даже порыбачил. Стояли последние теплые деньки и — что куда более важно — теплые ночи, так что он предложил не запираться в фургоне и ночевать под открытым небом. Вряд ли кто-то нападет на них в темноте. А если и умудриться — то сам дурак. Никто ему не виноват, что выбрал настолько болезненный способ самоубийства.


У Лавкрафта никаких возражений не было. Так что, стоило сну вступить в свои права, и первое, что Джон сделал — это отнес напарника в воду. И там же его… ну… «поимел» — слишком грубое, казарменное слово, которое никак не годилось для описания того, что он сделал. И вместе с тем — оно как-то странно-органично вписывалось. Джон именно что поимел — пользуясь тем, что в воде многое проще, подхватил, подсадил, и долго с наслаждением… Впрочем, главное, что Говард не возражал — хотя когда это он вообще против воды возражал. В лунном свете его кожа казалась совсем белой, волосы — совсем черными, а глаза — двумя провалами в абсолютную тьму. Он выглядел, как оживший кошмар их фильма ужасов, и Джон в жизни ничего привлекательнее не видел.


Разбудил его Фицджеральд и его бесценные указания.


На центральном почтамте ближайшего города утром Джон забрал ждущий его «до востребования» пакет: интернет штука неверная, а в тех дебрях, где он, наемник, шастает, такого зверя частенько вообще не водиться, мобильная связь тоже оставляет желать лучшего, и к тому же и то и другое легко подслушивать. А вот старая добрая почта Джона еще ни разу не подводила — посмотрел бы он на того, кто будет отслеживать их с боссом переписку, ага, два раза…


Список ближайших заданий венчала краткая характеристика эспера, которого надо было подбросить в одно место. Эспер был не из Гильдии и не из спецслужб, но с обоими этими сторонами старался дружить. Джон про этого парня слышал от Марка — вроде бы они как-то работали вместе, потому что Ричард Бах — пилот, и они с Марком производили на противника неизгладимое впечатление, в буквальном смысле слова сваливаясь врагу на голову. А в этот раз мистер Бах жаждал остаться незамеченным, и потому свой небольшой двухмоторный самолет припрятал где-то в одном из складов Фицджеральда. И не было в общем-то проблемы подобрать этого Ричарда в одном городе и высадить в другом, если бы не одно «но» — способностью этого парня было умение читать чужие мысли. Называлось это безобразие «За пределами моего разума», действовало футов, что ли, на пятьдесят вокруг, и ни за какие коврижки Джон Стейнбек не согласился бы приблизиться на эти пятьдесят футов к тому, кто может узнать слишком много о нем и его напарнике. Потому что Джон Стейнбек никак не может заставить себя не думать о своем напарнике. А, как известно, секрет остается секретом только в одном случае: если о нем знает один человек. Ни единой минуты Джон не верил, что кому-то хватит моральной стойкости не воспользоваться чужими тайнами.


Его не пугало то, что о его постыдном секрете станет известно другим. Что они станут шутить, переглядываться, осуждать, шушукаться — это они все равно будут делать, повод найдется. Нет, пугало его то, что об этом станет известно Лавкрафту. И что Лавкрафт его оставит. Сочтет себя оскорбленным, например, (фантастическое допущение, но предположим) или решит, что слишком хлопотно разбираться с этим гордиевым узлом. И вот эта перспектива страшил Джона намного, намного больше, чем возможность того, как вся Гильдия будет в кулуарах обсуждать подробности его эротических фантазий. Они все люди в конце концов. Они все об этом думают. Просто большинство не попадается.


Так что он сидел в небольшой придорожной забегаловке — одной из этих, похожих на длинный вагон, узких, с пластиковыми красными столиками и клетчатыми занавесками — и гипнотизировал взглядом несчастное письмо. Ему давно принесли заказ — вернее, им принесли — но только Джон этот момент прохлопал. Его напарник, сидя напротив и сонно глядя в окно (густое послеполуденное солнце превратило мир за окном в кусок янтаря, расплавив все в своих медовых лучах) меланхолично тянул молочный коктейль. Он так забавно выглядел здесь — высокий мрачный человек в черном, как будто шутки ради выдернутый из хоррора и втиснутый сюда — с этим диснейлендовским высоким стаканчиком и полосатой трубочкой, торчащей из облака пены… Говард — в смысле Лавкрафт, Лавкрафт, Джон то и дело одергивал себя — любил эти детские лакомства. И сидит вот, вертит в пальцах полосатую соломинку, посасывает (о господи, пошли Джону сил) и знать не знает, что напарник затих вовсе не потому, что обдумывает стратегию.


Хотя тот, по большому счету, обдумывал. На полном серьезе прикидывал, не сломать ли, например, руку или ногу — чтобы иметь основания отказаться от задания. Простите, босс, пусть вашего Ричарда Баха мисс Митчелл перенесет, я временно недееспособен… Хотя — зная босса — Джон легко мог предположить, что ему ответят. Чтобы он соорудил себе шину из собственной виноградной лозы и не морочил голову, вот что… Или может ввязаться в заварушку где-то здесь? Найдется же в этом захолустье какой-то криминал, а? Или оказаться арестованным. Это будут не первые двадцать четыре часа предварительного заключения в его жизни, и явно не последние, и пусть он терпеть не может оказываться в полицейском участке — ради дела потерпит. Но неугомонный босс наверняка просто сунет кому надо лишние пять сотен и Джон окажется на воле раньше, чем успеет произнести свое имя…


Одним словом, тут нужна была идея, потому что взяться за это простое задание Джон никак бы не мог. Никак. Видимо, придется хлебнуть карбюратором Росинанта воды из залива: нет машины — нет возможности возить неприятных пассажиров. Лучше потерять выплату, чем… альтернатива.


Он сложил письмо и сунул его в нагрудный карман, как никогда радуясь тому, что напарник у него не из любопытных и не пристает с расспросами. Не пристает тут, в кафе, и не пристанет, когда они останутся без свидетелей. Можно спокойно расплатиться и уйти в буквальном смысле слова в закат.


Мысленно Джон извинился перед Росинантом, когда останавливал его на пирсе. Надо подождать, когда стемнеет. Скажет потом Фицджеральду, что в темноте не заметил знака дорожных работ. И свернул не там. Выскажут ему, конечно, много чего, но зато — никакого Ричарда Баха и его чтения мыслей не будет. А это главное.


За напарника Джон не волновался — тот пережил уже не одно и не два ДТП в его компании, и то, что сломало бы другому пассажиру шею, Лавкрафта в лучшем случае будило. И шею ломало конечно тоже, но тот апатично вправлял ее назад. Так что прыжок семи тонного грузовика с пирса в море для него точно пройдет безболезненно — а скорее всего и незаметно.


Определившись с планами на ближайшее будущее, Джон оставил Росинанта неподалеку, а сам уселся на мостках — наверняка любимом месте здешних рыбаков — и наконец развернул свой бумажный пакет из кафе. Стоило хотя бы поужинать спокойно прежде чем приниматься за саботаж.


Где-то на середине первой печеной картофелины (дешевле в забегаловке ничего не нашлось) рядом с Джоном на нагретые солнцем доски опустился и Лавкрафт. Он ногами доставал до воды, но это обстоятельство его совершенно очевидно не беспокоило. Джон мимоходом даже удивился, чего это он вскочил — как правило, если его не трогать, этот парень готов спать круглыми сутками. Но задать вопрос не успел — напарник его опередил. Дождавшись, когда Джон проглотит откушенный кусок, он апатично поинтересовался:


— Но зачем?


— Что зачем? — поднял брови Джон.


— Зачем это все?


Джон сделал над собой усилие и отложил поедание картофеля до лучших времен. Не так часто к нему обращаются с философскими вопросами, знаете ли. Особенно собственный немногословный спутник.


Когда Лавкрафт начинал говорить — это всегда оставляло странное впечатление. Речь его носила какой-то архаичный отпечаток, как будто он уснул еще в прошлом веке, продрал глаза накануне, и еще не привык к тому, как люди говорят теперь. От него можно было услышать — наряду с вполне обычными и нормальными понятиями — те, которые давно вышли из употребления, или, хоть и звучали вроде ординарно, но воспринимались странно.


— Ты что-то конкретное имеешь в виду? — осторожно уточнил Джон. Лавкрафт вперил в него свой фирменный тысячетонный взгляд. В переводе на человеческий язык он обычно означал совершенное нежелание пускаться в долгие пояснения.


— Да.


— И что именно?


Взгляд потяжелел еще на несколько тонн. Джон извиняющимся жестом пожал плечами — прости, дорогой друг, я дескать не Ричард Бах, чтобы читать мысли…


— Не он и ладно, — отмахнулся Лавкрафт, и Джон даже не сразу понял, что только что произошло. — Но если ты не хочешь с ним пересекаться, ты можешь просто сказать Фитцджеральду «нет».


Джона передернуло — во-первых он представил, как говорит Фицджеральду «нет» и все следующие за этим последствия. Во-вторых, он в красках вообразил гипотетическую встречу с Бахом и последствия, следующие уже за этим.


— И что?.. — лицо Лавкрафта как обычно ничего не выражало. — Он узнает о тебе и мне. И что?


Надкушенная картофелина выпала из ослабевшей джоновой руки и с тихим «бульк!» навеки канула в Атлантику. Но Джон этого не заметил — сидел и с открытым ртом таращился на собеседника, отчаянно пытаясь понять. Хоть что-нибудь. Для начала — что происходит. Что-то — внутренний голос, подсознание, или нечто и того глубже — подсказывало Джону, что оно происходит, и возможно он даже догадывается, что именно, но если сейчас прямо так сходу взять и понять это — последствия могут оказаться слишком травматическими.


Лавкрафт немного подождал, и, видя, что дело с мертвой точки не сдвигается, смирился с непроходимой глупостью людей и необходимостью все им доносить словами через рот.


— Ричард Бах узнает, что мы занимаемся любовью. Почему тебя это так пугает?


Джон сделал попытку вытолкнуть из горла хоть пару звуков, но только беззвучно открыл и закрыл рот, как рыба. А где-то на самом дне его сознания какая-то часть Джона тихо умирала от того, что Лавкрафт произнес слово «любовь».


— Тебя никогда ничего не пугало, — развил свою мысль собеседник. — Тебя не пугал я. Почему Ричард Бах?


— Это… единственное, что тебя интересует? — слабым голосом поинтересовался Джон. Его напарник как ни в чем не бывало кивнул. Ну да, единственное. А что, что-то не так?
Джон прочистил горло.


— Я боюсь не Ричарда Баха. Я боюсь, что он расскажет другим.


— И что тогда случится?


— Я боюсь, что об этом узнаешь ты. И тебе это не понравится.


— Мне не понравится, что какой-то смертный говорит обо мне другим смертным?


— Тебе не понравится, что я… — голос его все же подвел. Но черт подери, теперь отступать уже поздно, да и некуда. — Что я люблю тебя, Говард.


— Я знаю.


Он даже не моргнул. Лавкрафт вообще редко моргал, но уж в такой-то момент мог бы проявить какую-то каплю человечности. Однако нет же. Не сводил с Джона глаз, весь сосредоточенный на теме беседы.


— И… давно?


Лавкрафт посмотрел на него как на идиота.


— Ты считаешь, можно быть с кем-то и не знать этого?


Джон полагал, что его порог изумления был преодолён еще минуту назад. Он ошибался.


— Что, прости?.. — только и сумел выговорить он. Лавкрафт повторил. Помедленнее, чтобы точно дошло. И снова уставился на Джона этим своим «ну, теперь-то я могу дальше молчать спокойно?» взглядом. Джон сглотнул.


— Ты… знал?


— Я пришел в твой сон. Конечно я знал.


— В мой… — Джон вспомнил все последние недели. Все те разы как он думал, что с ним что-то не в порядке, раз он каждую ночь видит… это. Раз это так живо и так похоже на реальность. — Ты пришел…


— Я думал, тебе так просто больше нравится. — Лавкрафт пожал своими острыми плечами, и это было похоже на то, словно встряхнулась каменная горгулья. — Во сне. Сберегает время и силы. И я внутри сна чувствую больше свободы.


Джон медленно сморгнул.


— Там меньше ограничений, чем в этой вашей реальности, — напарник вяло обвел рукой пространство вокруг. — И ты меньше сдерживаешь себя. Меньше себе лжешь.


Джон ощутил насущную потребность испариться тут же, на этом самом месте. Его собеседник, видя, как у него горят уши, только закатил глаза.


— Я же всех вас слышу, — напомнил он таким тоном, словно они это сто раз обсуждали. — Ваши человеческие… — он защелкал пальцами. — Мысли, чувства?.. Все, что по-настоящему происходит внутри вас. Только так я вас и понимаю, собственно.


— И ты все это время знал… — прошептал Джон потеряно. В его голове толкались, отпихивая друг друга, сонмы воспоминаний того, что он делал с Говардом каждую ночь.


— Я всегда знаю, что люди чувствуют. И я узнал, как только ты посмотрел на меня.


Кто бы только знал, какими в этот момент маленькими и незначительными Ричард Бах и его способность показались на фоне этих чужих небрежных слов Джону… А он-то, он еще переживал, таился, прилагал усилия, чтобы не сболтнуть лишнего! Но оказывается, Джон когда-то посмотрел на Лавкрафта, и тот сразу все понял. Он каждую минуту знал, что Джон выделает его среди остальных, предпочитает его другим, считает восхитительным, и он действительно хотел это ощущать — Джону не показалось, и все те разы в его сне, когда Говард наслаждался его несдержанностью, это оказалось именно то, на что было похоже…


Говард его слышал, улавливал его желания, и Говард дал ему все, что он хотел, потому что… Ну, потому что тоже выбрал Джона.


— И ты думал, я делаю это все… осознанно?


— Ты получал меня каждую ночь. Для совпадений это непомерно много.


— Но люди так не могут, Говард, — Джон слабо улыбнулся. — Они не контролируют свои сны. Я думал, что с ума схожу, и пустил все на самотек, потому что так было лучше, чем совсем без тебя.


— Но ты знал, что «так» могу я, — возразил напарник. — Я был уверен, что ты понимаешь.


— Если ты знал, — спохватился Джон вдруг, — то выходит знал и что я не хочу никому говорить?


— Говорить утомительно. Ты думал обо мне, и мне это было достаточно. Ты пожелал меня, и я пришел.


Джон изо всех сил постарался не отвести глаза. Ему надо знать. Ему надо знать наверняка.


— Ты пришел просто потому что…


— Я не очень понимаю в чем суть вашего понятия «оскорбления», — перебил его напарник. — Но ты сейчас к нему очень близок. Я не пришел бы к кому угодно просто потому, что тому этого пожелалось. Ты не все.


— Я тебе нравлюсь?


— Я отдаюсь тебе каждую ночь столько раз, на сколько хватает твоих человеческих сил — как ты думаешь, ты нравишься мне? — Лавкрафт дернул уголком рта. Кажется, он фыркнул. — Ты обещал мне оставаться со мной, и когда твое время придет — я выпью твою душу, пожру твою плоть и унесу все, что останется, с собой на дно океана, чтобы ты всегда был моим. А пока что можешь поцеловать меня и закончим на этом.


Джон послушно поцеловал — едва-едва, самыми кончиками губ, потому что все еще был оглушен, и потому что для него это был первый такой близкий контакт с Лавкрафтом (ну, в реальности) и еще потому что он ел полчаса назад, и стеснялся этого. Но напарник не привередничал. Ему довольно было скрепить этим невинным жестом их договор и вместо слов Джона слушать его ощущения.


Запоздало тот сообразил, что раз так — можно не издеваться над и без того потрепанным жизнью Росинантом, отказаться от идеи саботажа и спокойно ехать забирать Ричарда — пусть лезет в голову сколько угодно. Лавкрафта ему не прочесть потому что он…ну… Лавкрафт, а Джону скрываться больше нет нужды.


Прежде чем напарник покинул мостки — он уже начал подниматься с места — Джон поймал его за обшлаг рукава, тревожно заглядывая в глаза.


— А мы можем… — осторожно начал он. Лавкрафт моргнул — медленно, совсем не как люди.


— Ты хочешь эту реальность? — апатично переспросил он. — Поверь, никакой разницы. Впрочем, как пожелаешь. Но здесь мне сложнее контролировать свою форму. Не думаю, что ты захочешь…


— Я захочу.




Джон тоже встал на ноги. Не то чтобы это помогло — он был куда меньше собеседника и всегда приходилось задирать голову, когда они с напарником говорили.


— Даже не думай, что меня это остановит. Или оттолкнет. Или что-то такое еще.


— У меня щупальца, — напомнил Лавкрафт, видимо, подозревая, что человек слишком поглощен переживаниями, чтобы держать в голове очевидные вещи.


— Да, и я все их хочу. Я хочу все, что есть ты. Я люблю тебя.


И плюнув на свои опасения (в конце концов там, во сне, он это столько раз уже проделывал) Джон обнял собеседника. Обнимать его стоя — не в постели — было не так удобно. Он не доставал, нужно было тянуться на цыпочках, и ужасно мешала одежда. Но Говард — как же прекрасно, что нет больше этой треклятой путаницы с именами — Говард обнял его в ответ, наклонил голову, так, что его длинные волосы рассыпались и закрыли Джону обзор. И тот довольно опустил веки, оказавшись в этой полутьме — да, он именно это и любил. Все было по-настоящему. Все было, как и всегда.


Щупальца, к слову, Джону так и не помешали. Они вообще были единственным, что оказалось для него новым в последующую ночь. Когда его напарнику было хорошо, он не очень себя контролировал. Джон это выяснил еще на начальной стадии, раздевая — по сути впервые в жизни — своего напарника. Тому нравилось, как его тискают и целуют в шею, спускаясь губами все ниже и ниже — по мере того, как сдавала свои позиции рубашка. Он довольно жмурился, позволяя делать с собой все, что Джон захочет — отлично зная, что тот не сделает ничего, что не понравится самому Говарду. Здесь, в реальности-вне-сна, он правда не так хорошо координировал движения — порой казалось, что его спина сломана раз и навсегда — но это всегда оказывалось только Джоновым опасением.


— Галстук, — апатично заметил ему Лавкрафт.


— Да-да, сейчас сниму, — кивнул ему Джон, с трудом ради ответа прервавшись на середине поцелуя в ключицу. Но напарника этот посул не устроил, и он раздраженно тряхнул головой: снова эти бесконечные слова, сколько можно.


— Ты хотел намотать его на руку и так притягивать к себе.


Он даже это помнил, великий господи… Джон не выдержал и тихо рассмеялся, уткнувшись в чужую грудь.


— Не сейчас. На игры у нас будет время. А пока я просто хочу убедиться, что ты правда у меня есть. Что ты реален.


Лавкрафт вместо ответа положил руку ему на затылок, легонько надавливая — возвращал теплые губы к своей коже, туда, где хотел их ощущать. Джон боковым зрением заметил шевеление, но не сразу придал ему значение — списал на колыхания волн волос. Однако спустя минуту он уже не знал, где заканчиваются волосы и начинаются щупальца. Вся небольшая кровать была в них, и часть копошилась на полу или стене — но в основном все они тянулись к Джону.
Джон откуда-то (ну да теперь понятно откуда) знал, что может не беспокоится — он не причинит вреда, если наступит на одно из них коленом или придавит локтем. И все они его гладили — особенно невероятно это ощущалось, когда он был внутри. В реальности Говард действительно выглядел более вареным, и иногда казалось, что он совсем забылся сном, прямо в процессе, но его щупальца не оставляли напарника ни на минуту — и тот млел, чувствуя их касания к спине, бокам, бедрам, их скольжение по ногам и плечам.


Он вспомнил то тянущее чувство неудовлетворенности внутри себя и подумал, что оно может оказаться связанным именно с ощущением реальности. Что ему не хватало уверенности в действительности всего с ним происходящего. Но в этот же момент Говард посмотрел на него — этим своим непередаваемым взглядом, когда глаза широко открыты и видят кроме тебя что-то еще. Джон понятия не имел, совпадение это или же напарник знает ответ. Похоже, что знал. Он всегда знал, что происходит с ним и с Джоном, а тот только и мог, что отдаться на чужую волю. Господи, да он даже не понимал, какого черта ему еще надо…


— Этого, — щупальце самым кончиком вдавилось под яичками, и голод внутри запульсировал отчетливее. — Вы, люди, странно устроены.


Джон, стиснув зубы, подался навстречу в слепой попытке снова прижаться. Ощущение было таким ярким, что у него буквально свело мышцы ног и он весь напружинился, ища его снова. В голову насмешливо заглянуло воспоминание о том, как он старался приласкать так Говарда, ища и не находя. До сих пор, кстати, так и не понятно, бесплодные это попытки или кто-то тут просто олух…


Лавкрафт выгнал из его головы лишние мысли, прикоснувшись еще разок и снова дав ощутить то же голодное нытье внутри. Джон задышал рвано, хватая воздух ртом — знал, что хорошо поначалу не будет, и готовился. Но его напарнику это не понравилось. Худые бледные руки впились в плечи цепче, и напарник, только что сонная медуза, в мгновение ока притянул Джона к себе. Тот и захотел — не смог бы сопротивляться, не ему меряться силами с Лавкрафтом. Но у Джона и не было такого намерения. И не было причин не доверять напарнику — тем более что тот явно лучше знал, что делать.


— Тебе… Не нравится, как устроены люди?.. — выдохнул он, стараясь отвлечься.


— Ваше тело не создано принимать что-либо здесь, но оно хочет этого. А если и примет, то поначалу ему больно. Пригнись.


Джон опустился напарнику на грудь, ожидая ощутить стыд и беспомощность от этой позы — и так и не дождавшись их. Кончик щупальца — меньше, чем член (даже небольшой) и гибче, чем пальцы — медленно втянулся в его тело, коснулся того самого места. Джон дернулся от резких, ярких ощущений, но напарник его держал — не только щупальцами, но и руками.


— Теперь вернись ко мне.


Двигаться со щупальцем внутри оказалось вовсе не сложно. Кончик все еще мягко надавливал где надо, пока Джон привычно устраивался — здесь, в реальности, Говард казался ему более угловатым и костлявым. Эта мысль заставила его заволноваться.


— Ты уверен, что здесь мы можем так же… — начал он, но напарник, устав ждать, буквально втащил его в себя всеми щупальцами. Джон выдохнул бессильно, сделав несколько толчков совершенно инстинктивно — он был в желанном теле, и это ощущалось так же волшебно, как и всегда. Он только было приноровился — и тут щупальце, о котором он уже почти забыл, погладило его внутри. Джон снова сбился с ритма, дернувшись и резко выдыхая — и понимая, что Говард смотрит на него так же, как и всегда, полузакрыв глаза, полу-улыбаясь. Да, это Джон брал его, но не Джон тут командовал.


Спустя минуту он привык и к этому — влился, вплавился в Говарда, задвигался, даже не пытаясь больше раскрывать рта. Джона на это просто не хватало. Он постарается, как сможет, но сколько это продлится решит его напарник, которому достаточно просто немного потрепетать кончиком щупальца внутри Джонова тела чтобы все это мокро кончилось. Так он в итоге и сделал, кстати — для первого раза Лавкрафт решил долго его не мучить. Поглаживал щупальцем это такое чувствительное место, пока доводил Джона до исступления, и всеми прочими удерживал, пока напарник бился на нем, хрипло выстанывая чужое имя.


Спустя несколько минут Джон обнаружил себя лежащим на чужой груди, мокрым, тяжело дышащим и удовлетворенным совершенно полностью. Щупальце неощутимо покинуло его тело, и теперь неторопливо сползало по ноге, обвиваясь, как виноградная лоза. Он хотел сказать, что люди так, как Говард, не могут — им нужно подготовиться, вымыться, и там тоже — и немедленно понял, что его напарник об этом в курсе. И что для него это несущественно. Все, что имеет значение — это то, что Джону хорошо.


— Я думал, первый раз с тобой во мне будет… не так, — хрипло усмехнулся он в белое острое плечо. По его телу все еще медленно ползли щупальца.


— Может позже, — лениво прошелестел Лавкрафт в ответ. Он уже почти спал. — Сейчас ты не готов.


Да Джон и не спорил — он ощущал правоту собеседника. Тело саднило с непривычки даже не смотря на испытанное головокружительное удовольствие. Говард его… Ладно, к черту лексикон, Говард его трахнул щупальцем и ему понравилось. Джон надеялся, что этот тезис шокирует Баха достаточно для того, чтобы дальше он не лез.


Когда он уже почти засыпал под шум прибоя (двух: один за стеной фургона, а второй совсем рядом) Говард вдруг сонно спросил:


— Когда он здесь будет?


— Кто?


— Ричард Бах. Когда он появится?


— Мы должны будем встретиться с ним завтра. Ну, технически уже сегодня.


— Надолго?


— Дня на три, если дорога не подведет. Потом высадим. А почему ты спрашиваешь?


Говард завозился, переворачиваясь на бок — так, чтобы заглянуть Джону в лицо.


— Мне понравилось здесь, — отозвался он прямолинейно. — У этой реальности есть свои преимущества. Но три дня я подожду.


Джон засмеялся, уткнувшись ему в волосы.


— Я думал, что схожу с ума, — поделился он. — Что это все только в моей голове.


— Это и есть у тебя в голове, — с зевком отозвался Лавкрафт, сползая обратно. — Где же еще ему находиться.


— Да, но…


— Все, что с вами происходит — оно у вас в голове. Не будь её — не было бы и событий.


— Не уверен, что понимаю тебя…


Говард приподнялся на локте снова — взлохмаченный и щурящийся.


— Дай мне наконец поспать, человек, — фыркнул он. — А если тебе так хочется обсудить механику материи и пространства, то спроси меня во сне. Желательно после того, как приласкаешь.


— Ты хочешь ещё?..


— Древние могут всю ночь. Полярную. — Джон готов был поклясться, что его напарник только что пошутил. И что он улыбается — пусть этого и не видно в темноте, или пусть даже этого не видно по его узким, плотно сомкнутым всегда губам…


Он так и не успел убедиться в истинности своей догадки: напарник устроился обратно — нечеловечески-текучий, не смотря на свою угловатость — идеально вписываясь во все изгибы джонова тела своим. Джон понятия не имел как такое возможно — но оно произошло, и он смирился, как смирялся со всем, что связано с Лавкрафтом. Джон обнял его — так, как всегда хотел обнимать, вжимая в себя всем телом — и почувствовал, как его оплетают щупальцами: Говард обнимал его в ответ. Он снова зарывается лицом в чужие волосы, и, уже сам засыпая, прошептал на ухо напарнику — но обращаясь скорее к самому себе:


— Мы будем жить долго и счастливо.


Напарник рядом прогнул спину — так, что Джону захотелось снова вцепиться ему в бедра и насадить на себя — и откинул назад голову, чтобы другой ощутил прикосновение волн его волос лицу, как он это всегда любил.


— Понятия не имею, что это такое, — шепотом же ответил ему Говард. — Но как скажешь.


— Долго и счастливо — это… Это когда мы будем друг у друга до конца, а потом ты выпьешь мою душу, пожрешь мою плоть и увлечешь мою суть на самое темное дно океана.


— А, — Лавкрафт зевнул. — Да. На это я согласен.


И в фургоне наконец-то воцарилась тишина.
Rust2021.11.04 20:18
Слушайте, ну офигенно же! Критически недооцененный фанфик. Я, конечно, понятия не имею, кто эти (не) люди, но мне зашло так, что даже на канон захотелось взглянуть.
В тексте восхитительный баланс, секс горячий, но это не в ущерб чувственности, юст юстовый, но при этом герои взаимодействуют, есть юмор, но оно не ощущается фарсом, хотя ситуация изначально достаточно комично-условная. И даже глубже, напряжение нарастало ровно столько, сколько (на мой вкус) было нужно, угроза была явной, кульминация (хе-хе) категорически милой и романтичной. Серьезно, выпитая душа и пожранная плоть еще никогда не звучали так романтично. Я обычно спокойно отношусь к рейтингу в фанфиках, меня цепляют эмоции и недоступность, но у вас получилось не просто горячо, но и интересно. Не возникло желания пролистать, потому что всю дорогу гг не только трахает, но и изучает очаровательного неха. И себя заодно, да. Впрочем, я и сны героев обычно пролистываю, а тут как-то сошлось интересно хдд.
В общем, мне очень понравилось, язык тоже не подвел, он достаточно нейтральный на большей части и только в самых важных местах становится насыщенным. Я такое обожаю, чтобы в память врезались отдельные фразы, а не весь текст, богато украшенный метафорами. Нашла пару опечаток и тут же о них забыла, слишком сильно погрузившись в текст.
Ну и в целом концепт красивый, очень хорошо выполненный, если бы я не читала описание (а я жалею, что прочитала), я бы не догадалась о том, что Говард знает. Даже не знаю, как было бы лучше, со знанием меньше переживаешь и воспринимается легче, а без знания как-то больше ДРАМЫ.
Спасибо за такую красоту, я восхитительно провела вечер.
А, да, забыла упомянуть офигенную динамику власти! Говард прекрасен в своей контролирующей пассивности.
цитировать