Западные сериалы 15К+;количество слов: 114396

Ты — это я

саммари: Уилл любит Кита, Кит любит Уилла.
Но все не так просто.
Ведь Англия конца ХVI века — отнюдь не безмятежный райский уголок. Вокруг бушуют шпионские, политические и театральные страсти.
Уилл, сам того не желая, оказывается в центре столкновения английского католического подполья и тайной службы Ее Величества. Кит пытается оградить его от очевидной опасности, но не знает, что Уилл уже влип в историю по уши.
примечания: Прошлогодний текст «Война роз» — вбоквелл к этому. Для тех, кто следит за циклом: здесь объединены несколько текстов, выстроенных в хронологическом и логическом порядке, в том числе и те, которые ранее опубликованы не были. Остальные примечания см. в конце текста
предупреждения: Альтернативная история, драма, романс, приключения, полупубличный секс, бондаж, групповой секс, Handjobs, UST, RST, нецензурная лексика как речевая характеристика персонажей



I. Malum in se

Сэр Френсис Уолсингем, один из самых могущественных людей Англии, был очень болен.

Желтоватое, схожее со старым пергаментом лицо покрывала сеть глубоких морщин, глаза в красных прожилках устало смотрели из-под тяжелых, сухих, почти лишенных ресниц век. Бледные губы были бескровны и сжаты в полоску. Даже всегда идеально ровная спина слегка ссутулилась. На Томаса Уолсингема, переступившего порог библиотеки в Ситинг-Лейн, смотрел глубокий старик. Перемена была тем разительней, что всего два месяца назад, когда Томас в очередной раз покидал Англию с бумагами для французского двора и сундуком золота для Генриха Наваррского, его дядюшка, казалось, пошел на поправку и даже перебрался из своего поместья в Лондон, чтобы бывать при дворе как можно чаще.

Обычно вокруг сэра Френсиса бурлила жизнь: сновали туда-сюда секретари, неотлучно находились несколько помощников, корпел над очередным зашифрованным посланием Томас Фелиппес. Но сегодня в огромной библиотеке они были одни.


— Мой мальчик, — с несвойственной доселе нежностью произнес сэр Френсис и накрыл руку Томаса своей. Его ладонь была горячей и тоже походила на пергамент, настолько сухой и легкой она выглядела. — Мой мальчик, — повторил он, — прости, что не дал тебе и дня отдыха. Но новое дело Ее Величества требует строжайшей секретности и самых надежных людей. Кроме тебя, увы, мне не на кого положиться. — Голос сэра Френсиса был тоже старческим — дребезжащим, как треснувший колокольчик. Томас вдруг с ужасом подумал, что его дядюшка не просто стар — он при смерти. И что случится, когда сэр Френсис умрет? Кто возьмет на себя труд возглавить ведомство? Сесил-младший? Новый фаворит Леди Королевы, пустоголовый красавчик Эссекс? Что станет с ним, Томасом? А со всеми другими агентами? Он сглотнул подступивший к голу комок и почтительно наклонил голову.


— Речь идет о юной Арбелле Стюарт. Ее Величеству надоело, что девицу прочат в наследницы престола, и пока не стало слишком поздно, нужно выдать ее замуж. Брак этот может быть весьма необычен, и следует тщательно прощупать почву. Говорят, один из твоих людей был у миледи Стюарт наставником до недавнего времени. Как его, Морли?


— Марло, — машинально поправил Томас. Забывчивость дядюшки, конечно, была наигранной. Он прекрасно знал, кто такой Кристофер Марло и что связывало его с Томасом Уолсингемом помимо работы. Но, когда то нужно было самому сэру Френсису, тот умел закрывать глаза на столь незначительные детали.


Они познакомились с подачи все того же сэра Френсиса — в Кембридже, где Томас уже оканчивал курс, а юный Кристофер, а еще не называвший себя Китом, только начинал писать свои первые стихи.


— Взгляни, — сказал тогда сэр Френсис, подавая Томасу анонимное послание, в котором утверждалось, что студент колледжа Тела Христова Кристофер Марло в своих возмутительных виршах отрицает существование Господа и сочинил такую пьесу, постановка которой вызвала неловкость и возмущение даже «у бывалых развратников». В доказательство своих слов пасквилянт приложил стихи «означенного Марло». — Мне кажется, при должной огранке этот алмаз сможет заблистать.

И Томасу ничего не оставалось, как на очередной студенческой попойке найти вступившего на скользкий путь поэта и спросить, что он знает о сэре Френсисе Уолсингеме?


Юный студиозус тряхнул гривой светлых волос и выпрямился.

— Я был бы польщен работать под его началом, сэр, — произнес он серьезно и даже несколько торжественно, хотя до этого улыбался. — Но, боюсь, моя истинная, абсолютная и непоколебимая верность Святому Престолу станет для этого серьезным препятствием.

Пауза, повисшая между ними, не предвещала ничего хорошего. Кит сохранял серьезность, а Томас потемнел лицом. Что делать дальше? Отдать этого самоуверенного юнца в руки Топклиффа? Сделать вид, что не расслышал? Попытаться сломить?

Кит же вдруг рассмеялся — и подал Томасу руку. Тот с облегчением принял ее и понял, что пропал.

Но по-настоящему все началось много позже, в ставке герцога Гиза, где Кит успешно играл роль невинно пострадавшего от гонений юного католика-англичанина, готовящегося выполнить опасную миссию по устранению подлой королевы-еретички, а из-за Томаса в ружье была поставлена вся охрана замка.


— Я молюсь, — сказал Кит постучавшим в его комнату вооруженным до зубов людям Гиза. Он и правда стоял на коленях, а Томас, зарываясь всей пятерней в мягкие светлые пряди, не так и не смог понять, от чего у него сильнее дрожали ноги. С тех пор Томас позволял Киту все. Или почти все.


— Марло, — наклонил голову сэр Френсис. — Насколько мне известно, он и ранее оказывал весьма деликатные услуги Короне?
Томас кивнул. Сэр Френсис поднял со стола какие-то бумаги и углубился в них.

— Нужно подготовить ваш отъезд в Рим не далее чем через неделю, Томас, — сказал он после паузы. — Разыщи его и отправляйтесь. При том оба соблюдайте строжайшую секретность — ставки слишком высоки.

Сэр Френсис встал, давая понять, что разговор окончен.

Томас поклонился.

Разыскать Кита? Это не составляло труда.


Переступая зловонные лужи и чувствуя себя бархатном дублете и подбитом мехом куницы плаще белой вороной, Томас думал, что Кит испытывал совершенно непонятную привязанность к отбросам, живущим в Шордиче. А ведь у него были деньги. А даже если бы не было, Томас охотно одолжил бы ему, чтобы снять приличную квартиру. Где-нибудь в Сити, подальше от мест, где пьянчуги валялись в лужах собственной мочи, возбужденные дешевым пойлом мужланы дрались из-за ставок на медвежьей травле и петушиных боях, проститутки, стоило показаться из-за угла, задирали подолы. А по вечерам те же пьянчуги и проститутки, карманные воры, убийцы, мошенники, — все, кто утопал в Шордиче, как в зловонном океане, валом валили на представления, дававшиеся в местных театрах. И театры, подобно виселицам, в удовольствии не отказывали никому.


Томас постучал в знакомую дверь. Раз, второй, третий. Ответом ему было молчание.

Томас нахмурился. Пусть Кит спит, но в это время всегда приходил мальчишка из «Розы», назначенный Киту в услужение. Неужели он тоже не слышал стука? Конечно, могло быть так, что оба заняты — Томас не раз заставал своего любовника и его слугу за непотребными занятиями, и несколько раз это даже было причиной перепалок между ними, ни до чего серьезного, впрочем, не доходивших. Ревновать было не к кому и не к чему. «Я люблю только тебя», — говорил ему Кит, часто — в присутствии тех же юнцов, которых он снимал бог весть где. И Томас видел — это правда. Он слишком хорошо знал характер Кита и его жадность до новых впечатлений: телесных, умственных, духовных. Сидело в нем что-то, что притягивало все прекрасное или ужасное, до чего мог дотянуться его взор, притягивало — и никак не могло насытиться.

Томас уличил себя в этом поэтическом сравнении и ничуть не удивился: близость к поэтам не проходила зря. Или, может, он просто прочел эти строки в одной из бесчисленных книжек Кита, разбросанных грудами по всему дому?

Прежде, чем открыть дверь своим ключом, Томас постучал снова, на этот раз так громко, как только мог. Все могло статься — может быть, Кит съехал, как он уже сделал это однажды, после одной из тех нечастых крупных ссор, когда ни один из них не хотел уступать.

Томас тогда долго искал Кита, обошел чуть ли не весь Шордич, пока, наконец, кудрявый, похожий на агнца перед закланием выражением темных глаз и тонкого, как с итальянской картины, лица, парень — его тоже звали Томас, Кид, кажется, — не назвал ему адрес Кита. Тот самый дом, в дверь которого Томас Уолсингем безуспешно стучал уже без малого четверть часа.

Открывшаяся за скрипнувшей в петлях дверью картина многое прояснила, но еще больше — вызывала вопросов. Кит все еще жил здесь — наверняка. У него был кто-то, очередной любовник — тоже наверняка. Об этом говорил накрытый на двоих ужин перед погасшим камином, бутылка, но стакан с недопитым вином — один. Кит, как обычно, пил из бутылки. У ванны, окруженной оплывшими свечами, была разбросана одежда. То, что происходило здесь, не вызывало сомнений. Но вот расстеленная перед ванной ношеная льняная рубашка, оставленный на краю стола нож с наколотым на него мясом; небрежно брошенный прямо на пол, смятый алый дублет Кита — предмет его гордости, между прочим, — порождало вопросы и предположения.

Недописанная страница на столе — новая пьеса? Томас никогда не слышал от Кита упоминаний о ней. Пятна крови, прошедшие несколько страниц насквозь. Что, черт возьми, здесь происходило? Они подрались? Кит пырнул своего любовника ножом?

Томас, поправив на всякий случай перевязь и положив руку на рукоять шпаги, поднялся в спальню, уже догадываясь, что может там увидеть.

Но открывшаяся картина все же пригвоздила его к полу.

Кит спал в своей огромной кровати. Спал не один, хотя никому и никогда, за исключением Томаса, не позволял оставаться у себя на ночь. Кит и парень, его обнимавший, переплелись так тесно, что, казалось, составляли единое существо.

Томасу вдруг стало нечем дышать. Он до боли прикусил щеку изнутри и кашлянул. Даже если ему хотелось стремглав выскочить из ужасной спальни, никогда больше в нее не возвращаясь, он не имел на это права.

Кто бы ни появился у Кита — работать ему все равно нужно было с Томасом. Как и Томасу — с ним. Он кашлянул еще раз, и Кит поднял голову.


***

Он сам не помнил, как уснул — просто в один момент поседевшая от старости ночь стала им, а он сам — ночью, держащей лицо в тени, а волосы первых рассветных лучей — на свету, чтобы они выгорели еще больше к полудню. Он провалился сквозь перину, остов кровати и пол — в никуда. Последняя мысль, посетившая бессильно угасающее сознание, была: Уилл — жаркий, просто невыносимо жаркий, настолько, что, пуская его в постель в преддверии первых морозов, можно было выбросить к чертям стеганое одеяло.


Раскрыв глаза через секунду, Кит увидел, что уже светло. День был настойчив, и пробивался даже сквозь затворенные Джорджи ставни. Он и решил сначала, пытаясь двинуть затекшими под жаром и весом чужого тела плечами, что это Отуэлл покашливает на пороге. И даже собрался ругнуться — ну неужели этот паршивец вздумал явиться исполнять свои обязанности раньше обычного, прекрасно ведая, что после того, что он увидел вечером, делать этого не стоит?

— Какого… — начал Кит, подняв голову и ладонью сгребая волосы со лба, и упустил сложившуюся уже фразу, позволяя ей уплыть обратно в блаженные глубины сна, издевательски вильнув змеиным хвостом.

Старый лис Хэнслоу отдал бы один из своих лучших борделей за такую сцену, вздумай кто-нибудь поставить ее на подмостках «Розы».

Кит был заспан, а там, где они с Уиллом вжимались друг в друга изгиб в изгиб, всю ночь проведя в одной позе — влажен от пота. А у двери стоял Томас Уолсингем — бархат, похожий на дорогие меха, дорогие меха, похожие на бархат, расшитый плащ, накинутый на одно плечо будто бы в порыве мнимой небрежности, по последней моде, затянутая в лайку рука, судорожно стиснувшая рукоять шпаги. Сам воплощенный Рок не мог бы явиться краше.

Вот только породистое, точеное лицо Томаса было таким, словно он увидал всех, кого свел в могилу, разом восставшими из гроба и вопиющими о немедленном возмездии.

— Какая встреча, — Кит покривил припухшие губы в воспаленной корке, и кривовато сел, кое-как выбравшись из-под спящего беспробудно Уилла. Воззрившись на Томаса исподлобья, нагловато зевнул до хруста за ушами. — Признаться, удивлен. Ты был прав, когда говорил, что разведка Ее Величества Королевы достанет кого угодно даже из-под волосатой жопы Люцифера, вмерзшей в лед Коцита.

Неужели изловить появление Меркурия на грани между днем и ночью оказалось легче, чем говорилось на страницах пахнущих пылью, старостью и мужским бессилием книг?

Зачем ты здесь, чего тебе нужно? Кем ты хочешь быть в этой трансмутации, Томас? Что это — все еще любовь, или уже голый рассчет, как и должно было быть с самого начала?

Уолсингем набрал в грудь воздуха, чтобы сказать что-то — важное, судьбоносное, веское, то, что невозможно было удержать в себе даже джентльмену с хвастливым штрихом пера, приколотого к шляпе. Но Кит опередил его, приложив палец к губам и кивнув назад, на все еще спящего сном младенца Шекспира, который не ведал, какие грозы собирались над его забитой страстью и сонетами головой.

Как жаль, что нет такой заповеди: не разбуди.


***
Разомлевший со сна Кит выглядел счастливым и очень юным. Таким он был, наверное, еще до их самой первой встречи в Кембридже, до того, как успел надеть маску, сросшуюся с его существом навсегда. Зрелище было настолько непривычным, что Томас на краткий миг забыл о присутствии третьего и залюбовался Китом, как любуются произведением искусства. Где-то (может, в Лувре?) он видел совсем недавно картину одного итальянца. Те же прищуренные глаза, полуулыбка, тронувшая только кончики губ, разбросанные по плечам золотистые волосы, высокий лоб. Подумалось тогда: как может человек быть настолько совершенен? Девушка-двойник иронически улыбалась ему с полотна, точно так же, как улыбался сейчас еще не до конца перешедший границу яви и сна Кит.

Но слова — злые, язвительные слова-кинжалы, которые слетали с его губ так привычно и небрежно, легко попадая в цель, отрезвили Томаса.

Он скрипнул зубами, приготовившись для достойного и столь же привычного выпада в ответ.

И тогда Кит сделал вещь немыслимую и такую болезненную, что лучше бы сходу всадил Томасу под ребра нож. Но клинок с надетым на него недоеденным куском мяса, лежал на столе внизу, прижимая самый край исписанной чужим почерком страницы, а Кит приложил палец к губам, призывая к молчанию.

Невысказанные вопросы, обвинения и упреки застряли у Томаса в горле. А когда все же заговорил, голос все же изменил ему:

— Жду внизу.

***
Томас всегда появлялся в его жизни неожиданно.

Дверь, в которую он входил, могла оказаться где угодно — Кит играл, играл отчаянно и так, как не смог или поленился бы на сцене, изображал равнодушие, огрызался, дерзил, пьянея от собственной храбрости.

Лиса, загнанная в нору, кажет зубы, даже учуяв дым, — а они с Томасом были знакомы так давно, что умение сделать друг другу больно стало любимейшим из подвластных им искусств.

Может быть, все было бы куда проще, если бы они проводили время вместе, попеременно нанося друг другу глубокие порезы, оставляющие выпуклые белесые нити шрамов — тогда не стало бы надобности в словах, а остаток жизни измерялся бы количеством оставшейся крови.

Кит поднялся с постели, взметнув сцепленные над головой в замок руки и потягиваясь так зло, что впору было повредить хребет. Он не торопился, осаживая себя, и даже повременил, разглядывая по-прежнему размеренно дышащего Уилла — с трезвеющим любопытством. Тот не шевелился, и тихо светящаяся улыбка, сковавшая его губы, тоже никуда не делась.

Кит протянул руку и провел вдоль его спины — острое удовольствие шпилькой вонзилось куда-то пониже груди, когда под ладонью гладкость живого полированного мрамора сменилась едва ощутимым, вполне уже человеческим пушком, тронувшим поясницу. Когда-то давно, а может быть, в странном и смешном сне, похожем на сюжет пьесы о заморских приключениях, он точно так же любовался спящим Томасом, а под окнами кто-то выкрикивал фразы на языке мартовских кошек.

Уилл перевернулся на спину, бессознательно следуя за прикосновением, и сквозь улыбку пробормотал его имя.

Кит с сожалением отвел глаза от зрелища, бередившего в нем что-то, хотя он мог предсказать его, словно вопиюще простой ход в шахматном поединке. Прошелся по спальне, откинул крышку сундука с одеждой, покопался там, умножая и без того царящий вокруг беспорядок. Волосы, немного влажные с ночи, теперь взвихрились так, что с ними было трудно что-либо сделать, а между бедер тянуло от подсохшего семени, смешавшегося с маслом.

Как попало расшвыряв вещи (одна сорочка, вспорхнув, словно маленький призрак, повисла на раскинувшем лапы подсвечнике), он, наконец, оделся — не заправив рубашку и даже не поддев белье под штаны, — и покинул спальню, оставив Уилла наедине с его сновидениями.

Томас сидел за столом, мрачно уставившись прямо перед собой. В его красивом профиле (результат многолетней выдержки благородной крови, только лучшие сорта винограда, только те виноградники, куда беспрерывно светит солнце) было что-то кинжальное, в его руке, все так же затянутой в перчатку, то замирал, то начинал вертеться острием вниз взятый со столешницы нож. Шляпа с клинками фазаньих перьев соседствовала с тарелкой, на которой лежало вчерашнее мясо.

Долго, очень долго они не приходили за Китом, не встречали его там, где он бывал чаще всего, не вызывали к себе, отмалчиваясь с загадочностью, которой постыдился бы даже плохо выписанный злодей из миракля. Он же искал опасности в других местах, искал, и находил, намеренно совершая ошибки. Он думал, что они уже не придут — и они пришли, как всегда, сразу после возникновения этой мысли.

Обряд вызова Дьявола мог быть и таким.

И все же Томас не был бы собой (близнец, не верящий тому, кого мог бы назвать братом, в равной пропорции выдержав святотатство пополам с целым арсеналом особо изощренных альковных мерзостей, без пяти минут пыток), если бы не начал разговор не с того, с чего собирался:

— Он?

Кит пожал плечами, усаживаясь напротив, — там, где вчера сидел Уилл, потому что Уолсингем опустился на его собственное место. Взял ломоть мяса, повертел, рассматривая:

— Кто угодно.

— Прекрати.

— Его зовут Уильям Шекспир — но ты не настолько увлечен театром, чтобы это имя тебе о чем-то говорило.

Томас избегал смотреть в глаза — и Кит стал разглядывать его в упор, принимаясь за неоконченную вчера трапезу с таким видом, будто на тарелке лежали внутренности непрошеного гостя.

— Так зачем ты здесь?

— Ты его любишь? — нож в руке Томаса завертелся быстрее, и тут же замер, крепко перехваченный за крестовину.

Кит прыснул со смеху, и, цапнув с блюда большое красное яблоко, протянул его через стол:

— Ближе к делу, Томми. Ближе к делу.


***
Уилл проснулся от укола пустоты — такого острого и болезненного, что, казалось, он лишился одного из собственных членов.

Все было на месте, руки-ноги и даже голова, которую он вчера потерял окончательно и нисколько не жалел об этом. А чувство никуда не делось, напротив, оно росло, с каждой минутой становясь все больше, давило в груди, собиралось комком — в горле и кислым привкусом — на языке.

Уилл обвел голову в поисках Кита и вдруг понял: Кита в комнате не было. На руке Уилла еще не сошел влажный след от его тела, вмятина постели рядом еще хранила чуть заметное тепло, сильный запах — вездесущего розового масла и слабый, едва уловимый — запах самого Кита. Ладонь Уилла все еще отдавала слабым мускусом, и кожу тут и там стягивало подсохшее семя. Но Кит ушел.

Он мог просто спуститься вниз, чтобы привести себя в порядок, его мог поднять с постели пришедший не ко времени мальчишка-подмастерье, мало ли какие еще неотложные дела могли возникнуть, пока они нежились в объятиях Морфея и друг друга.

Кит вовсе не обязан был сторожить его сон, да и вообще никто никому ничего не должен, кроме того, что отдавалось ими друг другу все эти шесть дней — по доброй воле, но не совсем в здравом рассудке и уж точно не при твердой памяти. Да и какой трезвый рассудок может быть у пораженного любовной лихорадкой — иные ее и вовсе сравнивали с чумой?

Но взгляд Уилла против его собственного желания искал и находил следы надвигающейся катастрофы.

Так бывалый капитан, едва завидев на горизонте небольшую темную тучу, может предсказать бурю, способную разметать в щепки его корабль.

Одежда Кита была выворочена из сундука, рубашки, белье валялись где попало. Это никак не походило на обычные утренние сборы, — скорее, спешное бегство.

С тревожно бьющимся сердцем Уилл потянулся к одежде и замер, услышав собственное имя, произнесенное голосом Кита.

А другой, в котором звенела сталь и сверкали огненные сполохи, отрезал:

— Не увиливай, Кит. Я задал вопрос. Ты его любишь?

***
Кит видел, как дернулся кадык Томаса над щегольским воротником — тянуть с ответом, томить ожиданием смертника, не знающего, когда его голова будет вдета в петлю, было до того приятно, что ему подумалось: он до сих пор любит человека, сидящего напротив с ножом в руке.

«Я люблю только тебя, Томми». Сколько раз Кит повторял это, чтобы заткнуть течь, которую то и дело давало их судно, пустившееся в опасное плаванье длиною во множество лет, и успевшее пережить не один сокрушительный шторм? Сколько раз Томас верил ему, не имея ни одной причины верить, и корабль плыл дальше, в неведомые дали, до самого горизонта и за его предел, рассекая кипящее море форштевнем?

А в море водились Левиафаны, способные жаром и мощью своих чешуйчатых тел превратить воду в масло — возможно, даже в розовое.

— Я поэт, Томми, вилять словами — моя работа. Вилять задницей — по желанию.

Яблоко все еще оставалось на раскрытой ладони — доверчивое сердце, горящая мишень. Хочешь — возьми и вонзись зубами в сочную мякоть, хочешь — стреляй.

Кит улыбался — ничего не поделаешь, malum in se.

Было бы легко сказать это еще раз: «Я. Люблю. Только. Тебя». Тебя одного, не их — их сотни, а ты один, я даже не запоминаю лиц из этой вереницы, беспрерывно движущейся вокруг меня, со мной, во мне.

— Кит! — крикнул Томас, и с силой всадил нож в столешницу.

Кит даже не вздрогнул — за него это сделало все нагромождение причудливой посуды, которой был завален длинный стол. Колыхнулись вина в бутылках — в чем была их вина? Подпрыгнули куски вчерашнего сладкого картофеля, звонко взвизгнуло серебро. Одно лишь яблоко оставалось на своем месте — в протянутой руке.

Кит смотрел и видел, как Томасу хочется ударить по ней — до того хочется, что скулы сводит оскоминой, а в углах рта начинают играть желваки. Должно быть, еще больше ему хотелось, чтобы вместо равнодушного крепкого дуба под ножом оказалась грудь Кита, идущая красными пятнами под распахнутой до края ворота сорочкой. Но перья прикалывают к шляпе не просто так — и Уолсингем сдержался, выжидая.

И тогда Кит сказал то, что ему хотелось сказать — с вызовом вздернув подбородок и сам не ведая, что несет:

— Так хочешь услышать ответ? Так вот он: да. Да, черт возьми, да! Доволен?!

Он откусил от яблока так, что оно хрупнуло, и пенный сок потек по его подбородку.

— Мы уезжаем, — Томас не смотрел на него, разом посерев, как будто его замутило. — Советую отложить твои обычные глупости и начать собирать вещи сегодня же.

***
Уилл слышал достаточно, чтобы лихорадочно путаясь в завязках и на ходу уже приводя хотя бы нижнюю половину гардероба в порядок, раз с верхней у него второй день была острая вражда, вылететь за порог спальни, на лестницу, и вниз, вниз. Что он собирался говорить и делать? Зачем вообще спешил, как будто Киту угрожала смертельная опасность, а не просто пара колких, вонзающихся в мозги и уши, как ледяные иглы, слов? Что могло изменить его появление, кроме того, чтобы усугубить и без того скверную, пожалуй, даже несмешную, как в иных комедиях Грина, ситуацию? Уилл не успел подумать, не успел ничего взвесить, он поддался первому порыву. Он должен быть рядом с Китом.

— Что, если он скажет нет? — Уилл провел ладонью по всклокоченным со сна волосам, пытаясь привести их в порядок, и в упор уставился на надменного, холеного аристократа, сидящего за столом так прямо, как будто это он вместо вчерашней косули был насажен на вертел.

Томас Уолсингем — а кто еще это мог быть, запоздало сообразил Уилл, кто еще мог приказывать Киту в невозмутимом и не допускающем ни малейшего возражения тоне — повернул к нему белое, как полотно лицо. Их взгляды скрестились, как шпаги, зацепились друг за друга на несколько долгих мгновений. А потом на лицо незваного гостя вернулась краска. Он вздернул брови и расхохотался. От этого смеха — деланного, будто исходил он не от живого человека, а куклы наподобие тех, которые показывают на святочных ярмарках, — у Уилла побежали мурашки по спине.

Он упрямо сделал еще несколько шагов вниз.

Томас Уолсингем встал, поднял шляпу со стола. Шагнул к Киту, привычным, интимным жестом, от которого Уилл дернулся, будто рука Уолсингема ударила его, а не коснулась подбородка Кита, приподнял голову Кита и коротко поцеловал в губы.

— А он славный, — сказал Уолсингем таким тоном, будто речь шла о скакуне редкой породы, а вовсе не о поэте Шекспире, стоящем босиком у самого подножия лестницы. — Хорошенький, смелый. Только глуповат. Впрочем, Кит, насколько я знаю, тебя это даже заводит.

Он сделал еще несколько шагов к двери, обернулся, приподнял шляпу в шутовском прощании.

— Мое почтение, мастер… Шейкспир, кажется? Я запомню. — И уже совершенно другим, деловым и сухим, тоном произнес, обращаясь к Киту. — Детали сегодня в семь. Ты знаешь, где.

Хлопнула тяжелая входная дверь, и они с Китом снова оказались одни. За ночь камин погас, и комната остыла. От этого, а может, от того, что после ухода Уолсингема потянуло холодком, как из склепа, Уилл поежился, обхватил себя руками.

— Прости, — сказал он, избегая смотреть на Кита, который, напротив, рассматривал его с веселым изумлением, как будто впервые увидел. — Я… не должен был вмешиваться… Я навредил тебе, да?


II. Метаморфозы

Ко встрече с Китом Томас готовился с особой тщательностью: синий с зеленым, как морская волна, украшенный тонкой золотой вышивкой бархат дублета, шелк рубашки, почти неприлично, почти на грани дозволенного — алый. Вельвет коротких штанов, сходный по оттенку с дублетом, шелковые чулки; мягкие, лучшей кожи, которую только можно найти в королевстве, сапоги и перчатки. Волосы завиты и надушены, запах приторно-сладкий, но в самом конце отдающий терпкостью.

Как любовь.

Любовь. На какие только ухищрения не идут поэты, чтобы возвеличить это унизительное по природе своей чувство. Ведь именно оно заставляет падать на колени посреди грязного кабака перед тем, кого любишь, смотреть в глаза его очередному любовнику — и не хвататься при этом за нож.

Томас со счета сбился, сколько их было, канувших в бездну, обглоданных до костей чудовищем, смотрящим из глаз Кита Марло. Его Кита.

Теперь вот явился еще один.

Уже взявшись за шляпу, Томас случайно поймал собственный взгляд в зеркале и отшатнулся: с таким лицом обычно ходят на дуэли, а вовсе не на свидания с любовниками, пусть и без пяти минут бывшими. Он долго рассматривал свое отражение, примеряя маски, как иная красавица примеряет украшения, пока не выбрал, наконец, одну. Он был большим умельцем по части масок — не зря же считался одним лучших агентов разведки Ее Величества. Натянув на лицо выражение снисходительной любезности, Томас шагнул за порог.

Все проходило, пройдет и это.

Все с той же маской на лице Томас вошел в дом сэра Уолтера Рэли, где сегодня намечалась вечеринка. Все с той же маской приветствовал хозяина, завел пустяковую, ничего не значащую беседу со своей кузиной. Френсис Уолсингем, по мужу графиня Деверё, в ответ на его шутку, так же шутя ударила его по руке веером и тут же отпрянула, округлив глаза:

— Сэр Томас?

Они вошли вместе и оба светились так, что даже слепой мог увидеть исходящее от них сияние.

Кит не был бы Китом, если бы не притащил свою новоиспеченную пассию на вечеринку, на которую его позвал Томас.


***
Музыка, покрытая сусалью звонких мальчишеских голосов, перетекала в говор, говор — во взгляды, набравшиеся хмеля, звездного неба и нездорового любопытства. Маски сменяли лица, лица — маски, духота слизывала золотящиеся белила со вздымающихся над корсажами женских грудей.

Если так будет продолжаться и дальше, в следующем году при дворе Леди Королевы какая-нибудь фрейлина уж точно девственно вывалит свои девственные перси, достойные нимфы из свиты самой Дианы, — Кит присвистнул, и сам заискрился в огнях иллюминации, продвигаясь вперед в навязанном всеобщим движением ритме. Прильнув к Уиллу, не так уж умело припрятавшему растерянность в глубине широко распахнутых глаз, он обдал его сладким запахом пудры и блеснул зубами:

— Ты ведь еще тот красавчик, Уилл. Теперь у тебя точно не будет отбоя от потаскух, этих копилок, набитых золотом. Они станут бросаться на тебя, словно мастиффы на быка, которому пустили кровь, а мне останется сидеть на балконе и делать ставки.

Развязно подмигнув, Кит вывернулся из объятия, и нырнул в подвижную, переливчатую, едино жаждущую и отторгающую толпу, как ныряет в хорошо знакомый водоем рыбина, снятая с крючка.

Круговерть подхватила его первым приветствием невесть от кого, первым поцелуем смутно знакомых губ, протащила дальше и дальше: здравствуй, Кит, как жизнь, Кит, а мы думали, мы боялись, мы надеялись, что ты уже подох, Кит.

Он давно заприметил Томаса, его горящие глаза, мечущие зевесовы молнии нарочито мимо, его павлинье убранство, призванное показать, чьи денежки кормят жалкого хуесоса Кита Марло. О да, Кит видел все. Но он считал себя достаточно хорошим пловцом, чтобы продержаться на воде дольше, чем очередная громовая стрела таки будет направлена в цель, и испепелит его на месте, одарив нелепой смертью Семелы.


***
Кита уже далеко отнесло набиравшим скорость течением людского моря. Уилл же был островом посреди то и дело огибающих его волн. Он все еще не решил, остановиться ли ему где-то у стены в ожидании Кита или уйти с головой в бурлящие разноцветные течения, как вдруг напоролся на отточенный, будто дорогой клинок, взгляд.

В отличие от многих на этой полной диковинок вечеринке, Томас Уолсингем не скрывал ни своего лица, ни своего недовольства, впрочем, и своего любопытства — тоже. Он смотрел так, словно прикидывал, стоит ли делать ставку.

Уилл не успел сделать и пары шагов, как на плечо легла рука.

— Мастер… Шакс…пер? — Уолсингем запнулся, как будто не запомнил, а может, действительно не запомнил его имени. — В такой вечер и в таком обществе не стоит скучать. Позвольте взять на себя труд познакомить вас кое с кем.

Сбросить руку, столь дружески лежащую на плече, было неприлично. Отказаться от столь любезного предложения — невозможно.

— Не бойтесь, — продолжил Уолсингем, и в уголках его холеных губ дрогнула насмешка. — Я не имею намерения навредить вам, лишь немного развлечь.

Повинуясь движению руки на своем плече, Уилл сделал с ним несколько шагов — пародия на танец, пародия на объятие.

Жемчужная серьга колыхнулась в такт поклону, а улыбка Уолсингема стала само обаяние, когда они подошли к молодой красивой женщине, одетой, в отличие от многих, в скромное лишь на первый взгляд, дорогое платье.

— Кузина, позволь представить. Восходящая звезда наших театров, Уильям Шекспир, — произнес Томас Уолсингем, и в этот раз не ошибся ни в одном звуке имени Уилла, — автор нашумевшей «Ромео и Джульетты» собственной персоной.

***
Кто-то поцеловал Кита в губы, назвавшись Стини — и был вознагражден: ну здравствуй, один из семидесяти, кем бы ты ни был. Кто-то сказал: я видел «Тамерлана» раз сто. Кто-то сварился в кипящем котле — если бы Кит хотел, то тут же узнал, обрезан ли он. Содом и Гоморра, дьявольским провидением перемещенные к подножию Парнаса — все это заставило забыться, сорвавшись с гарпуна зазубренного взгляда.

— Что я вижу: наш Мефистофель потерял очередного Фауста? — прозвучало за спиной, прорывая мелодичную лютневую капель, и Кит обернулся, заранее состроив любезную мину — настолько любезную, что учтивость начинала источать чистый и кристально прозрачный змеиный яд.

— Ах, Бобби, ты мне льстишь, — промурлыкал он, и предпринял обманчивый маневр, обходя как всегда, всклоченного, и как всегда пьяноватого Грина, уже успевшего поставить пятно на сорочке, с оттяжкой, ласкающим движением протянул плечом по его плечу. Приостановился, будто бы передумав, и договорил интимно, почти в самое ухо: — Не столь уж многие готовы резать себе руки и писать кровью, только бы призвать меня.

Грин осклабился, принимая правила и в свою очередь делая шаг в обход — Киту пришлось развернуться, чтобы не упустить его из виду:

— А что, я бы призвал тебя — Эми мне уже в печенках засела, а я на мели, чтобы платить шлюхам.

— Заплатишь мне кровью? — мягко отступив назад, Кит пропустил мимо два роскошных золотых колокола дамских юбок, и, тряхнув кружевом, обволакивающим запястье, поманил Боба пальцем: — Значит, приходи, я подумаю.

— Я не стану бегать за тобой, как этот деревенский дурачок, выпрашивая, чтобы меня одевали с хозяйского плеча, — Грин огрызнулся, но не спасовал и двинулся на него вплотную, пытаясь втиснуть в пугающе причудливую конструкцию из засахаренных фруктов и сладостей, политых винным сиропом. Служа одновременно и угощением, и украшением, она была похожа на застывшее в золоте чудовище, щупальца которого можно было беспрепятственно отламывать ради забавы. — Он и сюда приволокся за тобой, этот паршивый щенок, которого однажды погладили?

Кит поморщился и снова скользнул в сторону, заходя Грину за спину:

— Нет, ну что ты. Не однажды. И не дважды. И не погладили, — проведя пальцем по шву его дублета, рассмеялся с искренней беспечностью: — Ладно, погладили тоже, но только этим дело не ограничилось. О, Боб, поведай мне, своему старому другу и соратнику — как ты только пишешь таким тонким, коротким, общипанным перышком? Не отпирайся, я все видел — ты дал мне достаточно времени, чтобы рассмотреть. Уилл Шекспир — тот самый дурачок из Стратфорда, говорю тебе, чтобы ты не запамятовал, потому что излишнее пристрастие к вину и сифилитичным дыркам может сказаться на башке, — уже написал кое-что вместе со мной. И знаешь, его перо куда крепче в деле — да и смотрится лучше…

Грин схватил его за локоть — ожидаемо. Дернул к себе — предсказуемо. Пожевал губами, шумно втянул воздух носом — сладкий аромат чужого богатства и славы кружил головы многим, подстрекая на безрассудства.

— Прекрати валять дурака.

— Слушай, Боб, какого хрена тебе нужно? Повеселились, и довольно. Думаешь, окончив Оксфорд, ты можешь вечно размахивать членом у меня перед носом? Ты ничем не отличаешься от других подобных — разве что перегаром от тебя несет чаще.

Теперь настала очередь Боба утыкаться губами в ухо:

— Я не намерен терпеть твои подначки. Играй, но не заигрывайся, Кит.

— А то что, Боб? Что ты мне сделаешь? Ударишь? Валяй. Вызовешь на дуэль? Валяй, милорд Рэли, я уверен, будет счастлив. Вложишь мне в уста свои подначки? Попробуй, если не боишься, что я пущу в ход зубы.

Пальцы Грина стиснули руку до боли. Кит с не сходящей с лица сладкой улыбкой вырвался и, пихнув его прямо на чудовищную фруктовую гидру, направился прочь. Веселое возбуждение, и без того не ослабевавшее ни на минуту, накатило с новой силой — Кит стал искать глазами Уилла.


***
«Я знаю о тебе больше, чем ты думаешь».

В другом месте, в другое время Уилл бы и прислушался к голосу рассудка, настоятельно подсказывавшему быть осторожней. Но где-то здесь, в переполненном людьми, играющими в нечистую силу, и нечистой силой, примеряющей маски людей, зале был Кит.

Кит, вкус чьих поцелуев еще он чувствовал на губах, чьи прикосновения бродили в его крови, как молодое вино.

Кит, который одевал его, и одевался так, чтобы Уиллу потом не пришлось долго возиться с завязками и шнуровками. Поэтому Уилл даже не посмотрел на стоящего за левым плечом Томаса Уолсингема, склонившись перед его кузиной в глубоком почтительном поклоне.

Она была молода, хороша и совсем не похожа на племянника всемогущего сэра Френсиса. Льняные, даже на вид мягкие, кудри Томаса контрастировали с прямыми, цвета воронова крыла, волосами его кузины. Взгляд темных, в отличие от голубоглазого Томаса, глаз был приветлив. И, кажется — вопиющее нарушение приличий — ни белила, ни румяна не тронули ее щек, а полные губы, алые от природы, не знали помады.

Уилл поднял голову. Глаза Френсис Уолсингем, графини Деверё, блестели любопытством.

— Рада познакомиться, мастер Шекспир, я была из тех, кто выплакал все глаза на вашей пьесе.

Она протянула Уиллу руку для поцелуя.

— Благодарю вас, миледи, — сказал Уилл и коснулся губами кончиков пальцев — настолько почтительно, насколько вообще мог, — моя безделица не стоит ни единой вашей слезы.

Голос леди Френсис был мягок, почти интимен, когда она возразила:

— О, напротив, я не считаю вашу пьесу безделицей, мастер Уилл. Вы ведь не будете возражать, если я стану называть вас по имени, будто старинного друга?

Уолсингем рассмеялся.

— Осторожней, Шекспир, никто из старинных друзей моей кузины не миновал ее сетей.

Леди Френсис подхватила его смех переливчатым колокольчиком.

— Как ты можешь, сэр Томас? Что может подумать обо мне мастер Уилл? — ее пальцы мягко сжали пальцы Уилла, и он не решился отнять руку.

— Мастер Шекспир не так давно из Стратфорда, моя леди, он совсем не в курсе столичных… особенностей, — с блуждающей улыбкой сказал Томас.

Смысл этой маленькой пьесы, наконец, дошел до Уилла, прошелся ледяными иглами вдоль хребта.

«Я знаю о тебе все».

Он хотел отнять руку у леди Френсис, которая ненавязчиво поглаживала его по костяшкам пальцев, дразня и явно провоцируя, но она вновь мягко пожала его ладонь, покачав головой.

— Подумать только. Как вы могли, мастер Уилл, так долго скрывать от нас ваши таланты в провинции?

— Мне кажется, мастер Шекспир еще себя покажет, — сказал Уолсингем и поклонился: — Увы, меня ждут дела. Не благодарите, моя леди. Приятного вечера, мастер Шекспир.

И опять его слова имели двойное, тройное дно.

Леди Френсис проводила его удаляющуюся прямую спину долгим взглядом.

— Мой кузен — ужасный человек, мастер Уилл, — сказала она после паузы, — просто ужасный. Это его занятия наложили на него такой отпечаток. — Леди Френсис вдруг посмотрела на Уилла в упор, внимательно, испытующе. — А вы? Должно быть, сочинители совсем другие? Как нужно тонко чувствовать, чтобы написать: «Что есть Монтекки? Разве так зовут лицо и плечи, ноги, грудь и руки? Неужто больше нет других имен? Что значит имя?» — она декламировала мягким грудным голосом, взгляд скользил по Уиллу, оценивая его с головы до ног. И в ее исполнении строки, казалось, приобретали совсем другой смысл. Что-то неприличное звучало в них. В самом ее голосе, возможно?

— Как там дальше, мастер Уилл?

Уилл смутился, опустил взгляд. Изящные пальцы, унизанные кольцами, складывали и раскладывали веер. Делать вид, что ничего не происходит, было бы крайне грубо, но отозваться сыну перчаточника из Стратфорда на призыв графини Деверё, супруги фаворита Ее Величества, — невозможно, неприлично, попросту опасно.
Томас Уолсингем определенно знал, что делает, когда сводил их.

— Роза пахнет розой, хоть розой назови ее…

— … хоть нет, — закончил женский голос позади Уилла.

Он оглянулся на неожиданную спасительницу. Эмилия Бассано, улыбаясь, подошла к ним.

— Ах, миледи Деверё, — произнесла она беспечно, — Уилл пишет не только любовные стихи, заставляющие плакать. Я как-то присутствовала на частном показе его комедии. И вот там-то зрители хохотали до упаду.

— В самом деле? — Леди Френсис слегка сдвинула брови. — Как жаль, что я это пропустила.


***
Распаленный собственными издевками, пригоршней репейных колючек всыпанных за шиворот, или, что скорее, под гульфик Роберта Грина, Кит вознамерился во что бы то ни стало отыскать Уилла — и швырнуть это в морду Бобу, Томасу, всем им, словно сорванную с руки перчатку. Ему пришлось немного потрудиться, снова попадая из объятия в объятие, оставив следы дыхания на чьих-то губах под полумасками, порыскав между множащимися и вспыхивающими в драгоценностях огнями, между роскошно красующимися павлинами — жаренными в блюдах и живыми о двух ногах, яблоками грудей, грудями яблок.

Кит мог полагать себя кем угодно, но вот только не дураком, чтобы не знать, в каком направлении следует смотреть.

И верно. Уилл нашелся в эдемском вертограде, вынесенный на остров сирен прихотливой волной из золота, жемчуга, свежего, сочного, доступного любому остро отточенному ножу или языку мяса. Разрумянившись, как от выпивки, он возвышался над смыкающимся морем украшенных драгоценными сетками причесок, унизанных перстнями нежных рук, поцелованных лепестками роз щек, и не знал, куда смотреть — его кораблекрушение было предрешено судьбой, а декольте дамских платьев к концу этого года и вправду стали слишком глубоки.

Кит подошел к нему сзади, вороньей чернотой разбавляя великолепие райского птичника.

Две пары глаз, маслянистый блеск которым даровал сок белладонны вперемешку с вожделением — его в этом обществе было принято именовать любопытством — обратились к нему практически одновременно: одни темнее других, чернильные зерна, волчьи ягоды.

Эмилия Бассано — иссиня-черные кудри казались еще чернее в окружении инея стрельчатых кружев. Леди Френсис Деверё — птичья лапка, доверительно обхватившая пальцы Уилла разноцветными искрами самоцветов, на деле принадлежала хищному соколу.

— А ведь я оказался прав, Уилл, — Кит выдохнул это ему в шею, с вкрадчивостью гадюки приобнимая за талию со спины: его знамя развернулось на высоком древке и браво захлопало на ветру, и все, к кому оно было обращено, с легкостью прочли начертанный девиз. С естественным, текущим теперь в его жилах вместо ядовитой крови, почтением он склонил голову перед женщинами и докончил, обращаясь с ним сквозь очаровательную улыбку: — Сияние этих дам затмило не только факелы, но и само солнце — боюсь, оно так пристыжено, что побоится встать с рассветом, и нам всем придется коротать дни в непроглядной ночи.

— Как же поладят на небесах пара солнц? — спросила Эмилия, расцветая. Она уступила очередь леди Френсис, и та подала руку первой, высоко вздернув запястье.

— Неужто есть им что делить? Все и без того будет брошено к их ногам, — Кит с поклоном взял ее руку в свою, но так и оставил ладонь на поясе Уилла.

Малое время, потребовавшееся, чтобы поцеловать костяшки пальцев под броней драгоценных перстней, дамы потратили не без пользы — внахлест расстреляли меткими взглядами синяк на скуле Уилла, в точности отзеркаленный припудренным темным пятном на лице Кита, и так же — одновременно, — опустили ресницы, глядя на повязки, пометившие их левые руки.

Переглянулись мельком — леди Френсис остро вскинула бровь:

— А вы, мастер Марло, даете представления в частном порядке? Быть может, у вас припасены какие-нибудь… заманчивые пустяки, которые не покажешь кому попало?

— Боюсь, моя леди, вы уже слыхали об… особенностях сюжетов моих пустяков. Не смутит ли вас, зрительницу тончайшего вкуса, что мое перо обходит вниманием женщин?

Эмилия закусила губу, уставившись на Уилла. Леди Деверё, напротив, смерила Кита взглядом, в котором внезапно вспыхнуло одобрение:

— Я всегда была и остаюсь поклонницей античного духа в театре наших дней, господа. И меня как зрительницу не так уж легко выбить из седла. Женщину я могу увидеть, посмотревшись в зеркало, но где еще, если не на сцене, столь слабому созданию, каким я являюсь, удастся подсмотреть за делами, касающимися только мужчин?

***
Появление Кита было и спасением, и погибелью. Объятие не оставляло никаких сомнений: Кит во всеуслышание заявлял на него права.

Имеющий глаза, да увидит.

И хорошо, что румянец, вдруг заливший щеки, можно было списать на духоту, на пряное вино, на избыток женского внимания и смущение от близости столь высокопоставленных особ.

Частные представления? Истинно античный дух театра? Дела, касающиеся только мужчин? Чего больше было в этих невинных с виду пожеланиях? Пресыщенной развращенности, когда душа все более жадно гонится за все более сильными впечатлениями — и не может насытиться, потому что у бездны не бывает дна? Или праздного любопытства скучающей светской дамы, чьи глаза уже видели все доступные пристойные и не слишком зрелища и жаждали иных — пряных и запретных?

Кто имеет уши слышать, да слышит.

Гнев преодолевал смущение, залившее краской щеки, добавлял решимости. Понимая, что поступает крайне безрассудно, Уилл открыл было рот для отповеди, но был опережен.

— Что же есть истинно мужские дела? — милорд Рэли, про которого злые языки говорили, что он чернокнижник, продавший душу за благосклонность Леди Королевы и способность находить клады, с любезной улыбкой раскланивался с дамами. — Я слышал, что арабы почитают таковыми лишь войну и торговлю. И то, и другое, милые леди, не настолько привлекательно, чтобы изучать его слишком близко. Доверьтесь моему опыту.

— И то, и другое можно найти на лондонской сцене. Часто даже с избытком, — пришедший с хозяином вечеринки Томас Уолсингем окинул острым взглядом разыгравшуюся пантомиму и поджал губы. — С вашего разрешения, дамы и господа, мне нужно переговорить с мастером Марло наедине.


***
В отличие от Уилла, легко последовавшего за голосами сирен, Томас Уолсингем не нуждался в том, чтобы его искали. Он сам чуял Кита нюхом гончей, и мог предугадывать его петляние, его недостаточно старательные попытки запутать след.

Кит не старался и на сей раз: все уже было предопределено, все было сыграно от начала до конца. Орфею был нужен проводник, Меркурий по природе своей никогда не оставался на одном и том же месте, а вход в кипящее серой царство Аида крылся там, где в полях произрастали самые красивые, пурпурно-синие анемоны.

— Еще один любитель частных представлений, — сказал Кит всем и никому, кивнув на мрачно заострившегося каждой черточкой лица Томаса, и в то же время невозмутимо поглаживая разом оцепеневшего Уилла по спине. Его тело под одеждой на ощупь было таким, что казалось: вместо кропотливо уложенных, переплетенных с жемчужными нитями волос на головах дам завораживающе шевелились живые змеи. — Прошу меня простить — покидая вас, я перекладываю обязанность петь вам осанну на своего доброго друга. Уж поверьте, его язык не знает себе равных, но он сдержан и почтителен, и потому его чары не навредят вам: вот созвездием Рыб морских заключившийся третий год уж Титан завершил, а Орфей избегал неуклонно женской любви.

Переглянувшись во второй раз, дамы рассмеялись, рассыпая звонкие монеты потаенных смыслов сказанного и того, о чем следовало умолчать.

— Оттого ль, что к ней он желанье утратил, или же верность хранил — но во многих пылала охота соединиться с певцом, и отвергнутых много страдало, — сквозь смех продолжила Эмилия. — Не забывай, Кит, не только в мужских делах и мужских головах может найтись местечко для Овидия.

Леди Деверё, явно не в силах решить, кого из двух поэтов пожрать огнем манящих взоров, вздохнула так, что Кит заметил: Уиллу пришлось сморгнуть, чтобы не провалиться в Аид, что начинался точно пониже сапфирного венка ее ожерелья.

— Не нужно видеть во мне вакханку, уже занесшую тирс и схватившую с земли булыжник. Я ценю ваши песни по отдельности, но бывает так, что лучшие мелодии можно сыграть только в четыре руки. Не так ли, дорогая Эмилия?

Кит не скрывал того, какое наслаждение доставлял ему этот рискованный словесный танец. С показательной неохотой отступив от Уилла, он поклонился хозяину дома, и чинно встал рядом с Томасом — на некотором расстоянии, дабы не было ущерба приличию.

— Постой, Кит, — окликнул его Рэли, слепяще блистая роскошной, будто подсвеченной изнутри парчой и жемчугами, гроздью приколотыми к плечу. Со значением сощурившись, он тронул согнутым пальцем подкрученные рыжеватые усы, и процитировал вслед Эмилии: — Сам Тантал тщетно воды не ловил. Колесо Иксионово стало. Птицы печень клевать перестали. Белиды на урны облокотились. И сам, о Сизиф, ты уселся на камень. Ты знаешь, о чем я — все, описанное Овидием в этих строках, сотворила поэзия, но не политика.

Уже следуя за Томасом, Кит улыбнулся, и быстро глянул назад поверх плеча:

— Я все еще люблю нырять за жемчугом, сэр Уолтер. Вот только море штормит все чаще.


***
В этой интермедии, как по нотам разыгранной Китом, ему отводилась незавидная роль. Муж-рогоносец нелеп и смешон, что в своем праведном гневе, что в своей слепоте, обведенный вокруг пальца ловкачом, залезшим под юбку его жены. Но за годы, проведенные бок о бок в горе и в радости, в покое и опасности (чем, черт возьми, не брак?!) Томас научился обходить ловушки, расставленные Китом. Так волк, уже побывавший в капкане, чует яму, вырытую на него. Припомнив свои давешние упражнения перед зеркалом, Томас приподнял уголки губ, расслабил наметившуюся морщину между бровей. Глаза, несомненно, могли выдать его, но кто бы заметил это, кроме Кита? А Кит как раз в его сторону не смотрел — слишком был занят тем, что распускал павлиний хвост перед своим новым увлечением и его дамами.

— Леди, — Томас не стал размениваться на поклоны и петушиные скачки, лишь склонил голову, крепко взяв Кита под локоть, и с трудом подавил желание стиснуть его до хруста, — милорд Рэли… мастер Шекспир… приятно было вспомнить с вами школярские годы.

— Наверх, — приказал Киту не терпящим возражений тоном.

Тащить его за собой на буксире под прицелом нескольких дюжин любопытных пар глаз было бы столь же комично, как если бы Томас Уолсингем, правая рука секретаря Ее Величества, опустился до того, что вызвал недоучку, вынырнувшего из ниоткуда сына перчаточника на дуэль.

— Дело настолько серьезное, — сказал Томас едва неприметная дверь маленькой потайной комнаты, видевшей множество сцен самого разного толка, закрылась за ними, — что если наше участие в нем вдруг всплывет на поверхность, наши кишки и яйца повесят раньше нас.

Он был намеренно груб и прямолинеен. Чем быстрее все закончится, чем скорее он перестанет видеть растянутые в ухмылке, яркие, как от поцелуев, губы Кита, его прищуренные, разгоревшиеся огоньком гнева глаза, тем лучше.

Любовные разборки — худшее, что может случиться накануне важного дела. А до отъезда — надеялся Томас — они оба успеют немного остыть.

***
— Ну что же, в таком случае, хоть еще разок наши яйца побудут вблизи друг от друга, — Кит ухмыльнулся так отвратно, как только мог — увидев подобную ухмылку на чьих-либо губах, он сам воспылал бы желанием размозжить их кулаком.

Демонстративно потер локоть, покусал губы, и выражение его лица вдруг снова сменилось со стремительностью ветра, несущего осеннее ненастье, став мечтательным, оттененным мягким красноватым отсветом свеч.

— Ты сделал мне больно, знаешь? Едва руку не сломал. Но не волнуйся — я все еще помню, что бывает, когда тебе хочется пожестче. Иногда так надоедает насаживаться на чей-то член, правда, Томми? И возникает желание показать, кто тут хозяин, а кто течная сука в окружении стайки кобелей?

Замкнутые в скорлупке из темного дуба, они могли пожрать друг друга, обглодать каждую кость в жутком подобии любовного акта, вытянуть даже костный мозг, пока в нем еще сохранялась жизнь. В этой крошечной, неестественно роскошной для своих размеров каморке Томас казался столь же неестественно высоким — и Кит с упоением наблюдал, как он злится, как перекрывает своей тенью отражения огоньков в панелях полированного дерева.

Будучи уверен, что не будет ни отказа, ни отката, ни даже приказа, он жалел лишь об одном.

Томми, Томми, ну почему ты никогда, никогда, никогда не напишешь стихов о жаворонке, соловье, розе, о том, что бывает, когда даже сон не приносит искупления и избавления от любовной лихорадки?

— Впрочем, ближе к делу, — осекся Кит, и отошел подальше от Томаса, наполовину скрывшись в тени и превратив свое лицо в пугающую маску: половина обуглена тьмой, половина залита жидкой позолотой. Такого героя не было даже в театре итальянцев, а кое-кто звал его Повелителем Воздуха. Заложив руки за спину, Кит уперся в стену и замер, выжидая.

***
Не помня себя, с искаженным от гнева лицом и вздернутой, будто в оскале, верхней губой, Томас толкнул Кита в грудь, так сильно, что если бы между ними было чуть больше пространства, падение было бы неизбежно. Но дубовая панель оказалась совсем рядом, и лишь безделушки посыпались с задетой Китом полки с жалобным звоном.

Маска снова стала человеком — с раздувающимися от гнева ноздрями и ухмылкой во весь рот. О, сэру Томасу очень хорошо была известна эта ухмылка: в постели, когда между ними двоими не оставалось более преград и запретов, на грязных улицах Лондона, Парижа, Рима, городков и городишек помельче, когда с ними и над ними не оставалось ничего, кроме ножа спрятанного за голенищем да молитвы — богу ли, дьяволу, — она означала одно.

Сделай мне больно — и узнаешь, что будет.

Не видя перед собой ничего кроме красноватой пелены в глазах, Томас занес кулак. Хотелось — стереть кровью ухмылку, змеившуюся по губам Кита, хотелось — добавить пару своих печатей на разукрашенное перчаточником лицо, хотелось — приласкать так, чтобы упрямый, растянутый в ухмылке рот исказился желанием. Хотелось…

Но в последний момент Томас овладел собой. Что бы он ни хотел сделать с Китом: довести до захлебывающегося крика, самому забыться в священном экстазе, как те вакханки, которые растерзали Орфея, а лучше бы — оставшегося внизу мастера Шекспира из Стратфорда с его соловьями и розами, любовью до гроба и феей Маб,— его желания не имели сейчас никакого значения.

Кулак с глухим ударом впечатался в дубовую панель, еще раз, и еще. Кровь стекала по костяшкам, пачкая дорогое кружево манжета, а Томас не замечал этого.

Как для поцелуя, для ласки, наклонился к самым губам Кита, почувствовал его дыхание на своих губах.

Медленно, раздельно, не давая упустить ни одного слова из сказанных, произнес:

— Течные сучки, мой милый, лучше некоторых поэтов хотя бы тем, что не кропают своим кобелям стишат. Но какое нам дело до поэтов и их кобелей? Кое-кто считает, что рыжее яблочко из садов графини Шрусбери созрело.

***
Выстрелы достигли своей цели, разбивая созвездия на небе Томаса, словно дорогие застекленные окна — одно за другим, вдребезги.

Это определенно было достойно лишить девственности белую бумагу, запятнать ее чернилами, обесчестить стихом. Не забыть бы к моменту, когда представится возможность склониться над столом, или хотя бы над подставленным коленом, не забыть бы!

Томас, чьи жесты, чье красивое, невозмутимое лицо этим вечером хвалились лишь одним — равнодушием, — не выдержал, и изо всех сил толкнул Кита в грудь, впечатав спиной в стену. Внутри сладко екнуло, с дубовой же полки, поддерживаемой двумя черными канефорами, со звоном полетели серебряные чарки.

Оставалось смотреть, чуть вытянув шею и подставив вторую щеку. Томас занес руку — и Кит даже не дернулся, не вскинулся, чтобы прикрыться.

Ну же, Томми, бей, пока твоя дурость тебе позволяет, ударь хоть десяток раз, превратив лицо в один сплошной кровавый синяк — все равно ни один твой удар не будет первым. Все кровоподтеки, все синяки, которые ты наставишь, будут лишь обрамлением для того, который подарил…

Томас одинаково хорошо владел и правой рукой, и левой — в фехтовании уж точно. И предпочел искалечить правую, грохнув кулаком в стену совсем рядом с виском Кита, — до содранной на костяшках кожи. Повторив то, что сделал. И еще. Изнывал от желания избить — и пальцем не тронул. Хотел поцеловать — и заговорил.

Кит слушал его, в который раз убеждаясь в своей правоте, и следил за движением его губ, словно глухой — пристально, ни на миг не отрывая застывшего взгляда.

— Ты — мастер интриги, милый. Считай, что тебе удалось подцепить меня на крючок. Я весь дрожу от нетерпения: так отымей же меня как следует тем, что собираешься рассказать.

С маленькой леди Арбеллой Стюарт, его ученицей, про которую по углам шептали, что она — наследница престола, наконец, произошло то же, что с каждой девушкой, слишком долго сидевшей взаперти в компании Гесиода, Гомера, Горация и, мать его, Овидия. Метаморфозы. Из скорлупы пробивались крылья бабочки, к которым было слишком рискованно прикасаться грубыми пальцами, чтобы не оббить нежную драгоценную пыльцу.

- Наша с тобой задача — без лишнего шума разузнать все о его покупателях в Риме. И, если продавца устроят условия, доставить туда.

Начинались игры — опасные, как воля богини, восседающей на колеснице Меркава, запряженной херувимами, подобными львам.

Было нужно, чтобы девица проглотила гранатовое зерно, алое, как кардинальская мантия.

— И кто же вознамерился получить это яблочко? — наконец, подал голос Кит, и его руки стряхнули с запястий бездействие: одна коснулась шеи Томаса, вторая — его кисти, скользкой и горячей от крови. В обе ладони одновременно застучал бешеный ток пульса. — На сей раз — Адам, не Афродита?

Томас все еще удерживал его затиснутым между собой и стеной. Кит не был против, не рвался и не пытался продолжить неначатую драку — просто поднес ладонь Томаса тыльной стороной к своей щеке, и потерся о ссадину, оставляя на припудренной коже длинную кровавую полосу — от скулы до подбородка.
***
Томас вдохнул — так вдыхает человек, чья грудь прострелена навылет: с шумом и клекотом, не чувствуя воздуха. Вдохнул так, что внутри, под ребрами, стало больно, а голова закружилась — и опять безуспешно.

Кит гладил его рукой себя по щеке, стирал белое, оставляя быстро подсыхающее, покрывающееся коркой — красное. Смотреть на это было невыносимо, и Томас закрыл глаза.

Чего хотел Кит, чего добивался этой пантомимой? Того, что Томас отымел бы его прямо в этой потайной комнатенке, раздвинув ноги коленом, загнув у стены, как последнюю полупенсовую шлюху? Или разбил лицо в кровь, сломал нос, раскрошил зубы кулаком, вооруженным перстнями? Или, может быть, Кит надеялся на поцелуй — последний в череде многих? А правда ли — последний? Интересно, с этим Шекспиром, перчаточником, теленком, поэтом, будь он трижды проклят, Кит тоже таков? И вызывает те же чувства? Тогда неудивительно, что страницы заляпаны кровью, так же, как чернилами, а они оба щеголяли чернильными синяками и окровавленными повязками на руках, как будто драка и есть вид наинежнейшей любви — единственный и самый главный. А, может, так оно и было?

— А ты у нас, значит, Парис… Какая же роль отведена мне? Ты, наконец, оценил мой талант ко вступлению во многочисленные связи?

Сжав зубы так, что на скулах проступили желваки, Томас открыл глаза.

Сам — сам! — провел испачканной в крови рукой по лицу Кита, узнавая под пальцами заново: скулы, губы, открытую шею, на которой над воротом проступали кругляшки синяков — следы не его прикосновений. Томас прижал пальцы к этим следам, слегка сдавливая нежную кожу горла. Облизнул губы, чувствуя — всем телом, всем сердцем, всем разумом, — как Кит подался навстречу.

Рассмеялся, и видит Бог, это далось почти без труда.

— Не Афродита. Не Адам, и даже не Петр, именуемый Симоном, но один из его племянников. «Косуля» отходит через четыре дня из Дептфорда. Не только я надеюсь на то, что твои привычки пойдут на благо общему делу.

И уже выходя, не удержался, влепил, словно желаемую пощечину или поцелуй, долгий, пряный, со вкусом соленого на губах: крови, пота, а может, слез:

— Какая же ты все-таки шлюха, Кит. Могу поспорить, у тебя ослабли колени.

***
Стоя там же, где стоял, спиной — к стене, половиной лица — к свету, второй — ко тьме, Кит хотел спросить о многом, а смолчать — о еще большем.

Так ли тебе хочется оказаться со мной один на один без мысли о том, кто остался внизу, а теперь останется на суше, огражденный гладью соленой воды?

Сам-то ты знаешь, чего тебе хочется больше, Томми?

— Терпеть не могу Дептфорд, — небрежно поморщив нос, Кит пропустил мимо ушей то, как назвал его Томас. Тот был в своем праве, без боли расчертив ему щеку поверх белил — метки бывали разными. Стал болтать светским тоном, и все-таки задержал Томаса на пороге — ненадолго, но большего и не требовалось. — Выпивка там кислая, грузчики, моряки и рабочие верфей чаще заражены сифилисом, чем благородной страстью, а цену ломят, словно постигшие вершины любовного искусства гетеры. Ни напиться, ни потрахаться — кажется, в той дыре можно только ввязаться в драку, чтобы развеять меланхолию. Но, как бы там ни было — благодарю за беспокойство о моих коленях. Это так приятно. Так льстит. Я буду у вдовы Булл на Дептфорд Стренд.

Томас исчез, грохотом захлопнутой двери сбив с полки оставшиеся чарки. Подмигивая бликами на выпуклых боках, они звонко запрыгали по полу и закатились по темным углам.

Изшед вон, и плакася горько.

— Уверен, твой член оказался куда крепче моих коленей, чертов ты ублюдок, — проговорил Кит, и, поджав губы, яростно, с разворота треснул кулаком в стену — в то же место, куда только что бил Томас.

- Сколько есть нравов людских, столько есть и путей их целенья: там, где тысяча зол, тысяча есть и лекарств, - задумчиво произнес сэр Рэли, глядя в спину удаляющимся. Томас Уолсингем, неумолимый, как посланец Рока или хуже того, самой нечистой силы, подхватив под локоть, уводил Кита.

Уилл снова почувствовал укол давешней утренней пустоты - острой и тонкой, как клинок, загнанный в самое сердце.

Тот, кто поверил хоть раз, неустанно питает надежду: лжива богиня надежд, но без нее не прожить.

Кажется, он произнес это вслух, потому лица всех присутствующих повернулись к нему, и на пару мгновений в их маленьком кружке повисла оглушительная даже среди шумного моря музыки и голосов тишина.

Эмилия, однако, снова пришла на выручку, улыбнулась Уиллу понимающе, не дала веретену разговора окончательно порвать нить.

- Что ж делать женщинам, если мужчины легкомысленнее их? - произнесла она со смешком глядя на сэра Рэли, и тот благодушно хмыкнул в подкрученные усы.

- О, моя леди, по словам все того же знатока нежной страсти, давно известно, что женщины видят в словах больше, чем сказано в них.

Эмилия рассмеялась, и ее смех рассыпался вокруг серебристыми колокольчиками, а леди Френсис, будто бы желая оказать поддержку, вновь овладела рукой Уилла. Она то поглаживала повязку на его руке, то пожимала его пальцы, и Уиллу ничего не оставалось, как отвечать на пожатие. Ее глаза влажно блестели, груди в вырезе слишком глубокого выреза вздымались, как волны в штормовом море, тяжелый запах сладковатых духов окутывал, будто облако. Уиллу снова стало душно, мутно, он чувствовал себя мухой, попавшей в сети паука, рыбой, выброшенной на берег.

- Я слыхала, мастер Уилл, что вы пишете не только пьесы? - Эмилия вела, подталкивала разговор, и Уилл был ей за это благодарен.

- Можем ли мы рассчитывать услышать что-нибудь из ваших уст? - а это уже леди Френсис, колыхнув бюстом, почти прижалась к нему. Ее губы были полуоткрыты, а веки отяжелели, как будто она была почти на пике наслаждения. - Право же, миледи, мои стихотворные опыты далеки от совершенства...

- Не прибедняйтесь, мастер Шекспир, - сэр Рэли протянул ему серебряный, наполненный вином кубок, и он был так кстати, что впору вспомнить о волшебстве, если бы Уилл не заметил мальчика с подносом, удалявшегося туда, куда так давно (или это было недавно?) ушел Кит. - О ваших сонетах ходят слухи по всему Лондону. И вот, редкая возможность услышать шедевры в исполнении автора.

Уилл принял кубок с благодарным поклоном и почувствовал, как от слов Рэли лицо снова порозовело: шутка ли - услышать подобную похвалу из уст признанного поэта, чье перо покорило саму Леди Королеву.

Уилл вдруг почувствовал, что у него пересохло во рту.

- Почту за честь, сказал он с поклоном, и пригубив вина, произнес, глядя куда-то поверх голов замерших слушателей:

- Судила строго черный цвет молва, и красоты не мог носить он имя, но черный принял красоты права, когда она пренебрегла своими. А госпожи глаза черным-черны, и брови будто в трауре глубоком по красоте, что все теперь вольны присваивать, чтоб потакать порокам. Но всякий, видя, как мила она, поймет: такой быть красота должна!

Он улыбался - сияющей леди Френсис, явно принявшей строчки на свой счет, Эмилии, в задумчивости изучавшей рисунок на своем веере, сэру Рэли, скрывавшему за лукавым прищуром понимание и одобрение.

- Я даже не сомневался, что найду тебя здесь, чистейший мастер на все руки, - изрядно пьяный Роберт Грин, пошатываясь, фамильярно хлопнул его по плечу, и похабно подмигнул. - Что, Копьетряс, решил сыграть на всех инструментах разом?

***
Уилла Шекспира (еще никогда Бог не даровал человеку прозвище так метко!) Грин увидел случайно — сквозь хмельную пелену, ускорявшую прихотливый круговорот лиц и тел вдесятеро. Тот, как и следовало ожидать, щебетал, выводя свои пустые трели, распуская накладной хвост перед дамами и Уолтером Рэли — наверняка только присутствие последнего до сих пор мешало Шекспиру помахать палкой, в чем было его истинное призвание.

Этого хватило.

Я скорчу рожу, когда пройду мимо. Посмотрим, что они сделают. Я покажу им средний палец. Они будут опозорены, если смолчат.

Строчки из последней пьесы, взорвавшей «Театр» старого Бербеджа, были на устах, казалось, у всего Лондона. Их повторяли старухи и юные девы, водовозы и кабацкие пьянчужки, придворные Леди Королевы и цирюльники — да что там, теперь каждый театральный мальчик-подмастерье почитал за главную цель в жизни — хоть раз сыграть Джульетту!

А Кристофер Марло, Кит, с не сходящей с лица змейской ухмылочкой — и тот болтал про Шекспира, снова — про Шекспира, и про его чудесное несравненное перо.

Так почему бы ему, Роберту Грину, не поболтать тоже?

— Что молчишь, соловей? Проглотил язычок? — после хлопка Боб так и не убрал руку с плеча этого разряженного в чужую одежду клоуна. Только стиснул посильнее, напирая и пытаясь выпихнуть подальше от пытливо глазеющих леди и джентльменов. — Я теряюсь, с чего начать — плюнуть тебе в вино, или сразу в рожу? Или, скажешь, лучше — раздеть тебя, как мелкого вора, прямо тут, и вернуть одежонку ее законному владельцу? Уж я-то знаю, он где-то здесь, и его это позабавит… Ведь сколько ни ряди перемазанного овечьим навозом деревенского репожуя в павлиньи перья — он все равно останется всего лишь общипанным вороном-выскочкой.



***
Набив трубку, Кит закурил от ближайшей свечи. Безликие люди, захваченные тщеславным, золотым, медовым, дантовским вихрем оказались свечами, а свечи — людьми, превеликим воинством. Свечи выгорали, не оставляя после себя даже мазков копоти на стенах, таяли, стекали восковыми слезами, и их тут же заменяли новыми — ничего, впрочем, нового.

Профиль Уилла, его рука, стеснительно, но в то же время на грани несдержанности дернувшая в сторону ворот дублета. Его губы, шевельнувшиеся сквозь настоящую, не нарисованную, улыбку — любезность, угодничество, есть ли для них отдельный уголок в Аду? Леди Френсис зря тянула с тем, чтобы схватить развесившего уши поэта за загривок, и ткнуть лицом в гостеприимный вырез платья. Негоже было испытывать и без того слабое терпение жаждущего.

А вот созерцать подобное лучше всего из глубин сумрака, чтобы, избавь Сатана, не нарушить естественный порядок дел.

— Кит, — рядом возникла Эмилия Бассано, столь смуглая (покосившись на нее, он вспомнил гладких, с рыбьими хвостами, канефор из потайной комнатки, где все еще звенела их с Томасом заклятая любовь), что ей удалось бы слиться с полумраком, если бы не белизна кружев. — Уилл заигрывается в игры, для него не предназначенные. К утру леди Деверё сожрет его — и даже косточек не оставит.

— У тебя острое зрение, — Кит пожал плечами, задерживая душный горячий дымок во рту, и тут же выдохнул, отгораживаясь им от окрестной суеты. — Не любишь наблюдать за барахтаньем утопающего? Это, конечно, зрелище так себе — не звериная травля, но тоже по-своему весело. В особенности, если утопающий сам заплыл туда, где течение посильнее, и постарался нырнуть как можно глубже.

— Да что происходит между вами?

— В ответ я должен спросить, какой именно музыке ты обучаешь одну мою ученицу, чье имя мы не станем сейчас трепать понапрасну?

Вынув трубку из его расслабленной руки, Эмилия сделала затяжку, и, скривившись, кашлянула в сторону, имея в виду все и сразу:

— Господи, что за дрянь…

— Тебе не понять, — отмахнулся Кит, и, дождавшись возвращения трубки, шатнулся в сторону от руки Эмилии и ее попытки вытереть засохшую кровь с его лица: — Ну уж нет! Noli me tangere, это — моя улыбка.

Дальше должен был последовать вопрос, на который можно было ответить: нет, не моя, но лучше было бы не отвечать вовсе.

Но им помешали стоять на берегу реки, как Уиллу — утонуть, наконец, в свое удовольствие — Кит рассмеялся, так резко, что Эмилия ошарашено моргнула, когда к разряженной птичьей стайке приблизился измятый, расхристанный больше прежнего дублет Роберта Грина.

***
Грин жил будто на подмостках, как будто задался целью показать всем, до какой глубины падения может дойти неглупый и наделенный талантом человек. Уиллу было не понять, как имея все: талант, образование, положение в обществе, — можно было так нелепо это все растрачивать, терять вместе с винными парами ошметки репутации и разума? Но чего у Грина нельзя было отнять, так это умения сделать из всего маленькую пьесу и тут же поставить, найдя подходящих участников и зрителей. Сегодня своей мишенью пропитанный ядом язык Грина снова избрал Уилла.

Едва была произнесена первая реплика, зрители в их маленьком кружке затаили дыхание. От Уилла не укрылось, как изумленно заломились брови леди Френсис, а сэр Рэли подкрутил усы, стрельнув в него глазами. Несколько человек из соседних кружков, привлеченные воплями Грина, с жадным любопытством повернулись в их сторону. Так, должно быть смотрели римляне на гладиаторов, так смотрят нынче на травлю медведей собаками. Уилл почувствовал, как полыхнуло внутри: злость, возмущение, обида? Хорошо, хоть Кит занят своими делами и не станет свидетелем … этого…

Уилл дернул плечом, сбрасывая чужую руку, и не без удовольствия заметил, как потеряв опору, пошатнулся Грин.

— Ты до того допился, мастер Зеленолицый, что твои мозги, должно быть, вытекли через уши, а голова стала как гигантская репа, — сказал он громко, так чтобы услышали все, кто сейчас смотрел на него в ожидании бойни блестя глазами. — Советую держаться подальше, а то сожру на завтрак и не замечу.

Одобрительный смешок прокатился волной в их кружке, и Уилл продолжил с дразнящей улыбкой:

— Что до остального, мне кажется, ты просто завидуешь: ведь твое перо так слабо, что тебе вместо того, чтобы пользоваться им, приходится работать языком.

Лицо Грина налилось кровью, и из его груди вырвалось что-то среднее между клекотом и рычанием, он сжал кулаки, пригибаясь, как перед дракой, и Уилл отступил на шаг, понимая, что словесным поединком уже не закончится.

Но между ними вдруг вырос сэр Рэли.

— Господа, — громко, очень громко сказал он, и хотя губы кривились в улыбке, взгляд его стал острым, пронзительным. И почти все в зале повернули к нему головы. — Предлагаю вам, мастер Шекспир, и вам, мастер Грин, доказать свое мастерство словами. А мы рассудим, чье перо оказалось крепче. Поэтический турнир, господа. Кто хочет предложить тему?

***
— О да… — протянул Кит, и затянулся так глубоко, что голова у него пошла кругом, а свет, от которого он так старался укрыться в обожаемой им ночи, как под юбками единственно верной любовницы, сделался жидким, поплыл по векам на скулы и щеки.

Выражение лица Уилла, развернувшегося к ним, дало шпоры сердцебиению: злость и зарождающееся самодовольство — все то, что бесило либо смешило Кита в других, удивительно красили его. Именно таким Кит хотел его — сегодня, сейчас же, потом, покуда не кончится эта ночь и нынешнее всегда. Если бы Шекспир полез в драку, Кит оказался бы польщен. Но то, что предложил сэр Уолтер, серебряным потоком хлынув между противниками, готовыми схватиться за оружие, было в разы лучше.

Будь здесь Томас, Кит признался бы ему без зазрения совести, если для таковой вообще была отведена каморка в его душе, что именно заставляет его колени слабеть и раздвигаться.

— Нет, нет-нет-нет, не вздумай, — прошипела Эмилия, хватая его за запястье — из трубки просыпался звездопад искр. — Слышишь меня?

Он осклабился, аккуратно, со сдержанной нежностью отводя ее гладкую теплую руку со своей, и выступил вперед, небрежно отбросив непослушные вихры со лба. То же, что томительно тлело глубоко внутри, вознесло его — ноги не чувствовали тверди, по которой он ступал. Медовый свет отчего-то казался слишком ярким — глаза, слегка заслезившись, приобрели недобрый, нездоровый блеск.

— Позвольте, сэр Уолтер, я скажу, — обращаясь к Рэли, Кит щурился и смотрел только на Уилла — так умирающий от истощения пожирал бы взглядом последний кусок хлеба и последнюю чашу вина, плоть и кровь своей страсти, ломающей кости и волю. — Сегодня, быть может, по моей вине, так много было сказано насчет великого Овидия. Так зачем мудрствовать лукаво, если тема лежит перед нами, как голова Иоанна Крестителя на блюде, — осталось лишь взять пару шпилек и воткнуть их кому-нибудь в язык. Я предлагаю нашим поэтам сразиться таким оружием: метаморфозы.

Рэли приподнял брови, и тоже вытащил трубку — и заискрился весь, качнув серьгой с подвеской из такой же жемчужины, как та, что украшала ухо Кита.

— Что же, славно. Мне по нраву то, что говорит мистер Марло. Иногда истина — в простоте и очевидности. Никто не возражает?

Присутствующие загудели, качая головами — разверстый зев, Молох, готовый в любой миг рыкнуть «убей!». Грудь леди Френсис взволнованно и, по великому замыслу — волнующе колыхнулась — теперь ее мишенью сделался Кит:

— Я не успела сказать это вам — вы так быстро исчезаете и появляетесь вновь… Но не надейтесь отделаться так легко: скажу теперь. Много бы я отдала, чтобы увидеть пьесу, написанную вами вместе с мастером Шекспиром. Уверена, это зрелище было бы почти непозволительно волнующим. Почти как эти ваши… метаморфозы.

Кит, удостоив ее лишь беглым взглядом, опять вперился в лицо Уилла — и не успел найти ответ.

Оружие было извлечено из ножен, сражение началось.

Грин, со свистом втянув воздух сквозь зубы, боевито упер руки в бока, и прошелся туда-сюда внутри расширившегося круга из желающих посмотреть на кровопролитное побоище.

— Боишься — это будет против шерстки?
Смазливый заклинатель юных дев!
Они, их сны и головы пустые —
Вот вся твоя законная земля,
Куда бросать ты волен взор и семя.
Но те, кто почитает мудрость книг,
В чьем разуме — ученость, благородство,
Все ж помнят тот отточенный язык,
Что был Овидию за струны звучной лиры.
Тебя забудут в скорости. Гляди:
Не много ль любопытствует народу
На ярмарочной площади, когда
Мартышка, научившись танцевать,
Все подражать стремится джентльмену?
Но не метаморфоза — только пшик,
Мартышка так останется мартышкой,
Как лодырь, потрясающий копьем,
Прицелясь им в возлюбленного Музой,
Останется перчаточником. Что ж,
Заправь за пояс ты свою дубинку —
Она не для поэтов, не для муз,
Меркурий ей пресытится скорее,
Чем девы, в чьих головках — пустота:
Он многих отравил, переводя
Чрез Лету — а тебя он в ней утопит.

***
Уилл встряхнулся, напряг плечи, как перед дракой, даже стойку принял такую, как если бы Грин — растрепанный смешной, с густой рыжей шевелюрой и лицом, отдающим то ли в желтизну, то ли в зелень, — и в самом деле кинулся на него прямо сейчас, метя свалить с ног. Уилл глубоко вдохнул — и увидел Кита. Тот шел расхлябанно, с полосой крови, напоминавшей улыбку, на беленой щеке, блестящими глазами. Уилл понял: Кит уже принял своего зелья, делающего его отчаянным и злым, безрассудным и храбрым. Драке быть.

Уилл смотрел на Кита, не отрываясь, все остальные слились для него в сплошную разноцветную стену. Смотрел на Кита и слушал, откуда-то сбоку срывающийся голос Грина. Зачем он так старается, подумал отрешенно, вон, даже музыка замолкла — и почувствовал в груди тот самый уже знакомый холодок.
Мартышка столь подобна человеку,
что многих поражает это сходство.
Но как бы дрессировщик не старался
метаморфозе не бывать чудесной,
и не бывать из зверя человеку.
Зато обратным может превращеньем
Порадовать причудливо природа.
Ведь пьяница подобен павиану
Во всех плюется, кто его чуть тронет
и прыгает и скачет, горд собою
Показывая голый красный зад.

***
Дернув подбородком, Кит зубасто захохотал. Ступив в круг, он захлопал, рассыпая из трубки последние искры с пеплом — и поднял порыв бури, волну, хлынувшую по кругу. Вслед ему зааплодировали многие, а через мгновение — все, да так оглушительно, что пришлось выкрикнуть, вытягивая шею:

— Дьявол с ними, с юными девами — сложи еще пару строк вместе, и я сам отдамся тебе прямо здесь и сейчас!

Лицо Уолтера Рэли так и не приняло прежнего выражения — но ладони ударялись друг о друга в одобрительных хлопках. Леди Деверё, залившись винным румянцем до самых своих приподнятых, как на дрожжах, манящих грудей, вновь никак не могла решить, кого же гвоздить призывным взглядом — не успевшего еще остыть Шекспира, или же не собирающегося остывать Марло.

— Кит! — крикнула ему в спину Эмилия.

Этот тонкий, заячий возглас подвел Грина — кулак пролетел мимо, а его самого занесло плечом вперед, и виной этому был уже Бахус, бог, без сомнения влюбленный в Боба по уши. Чудом увернувшись и сохранив свой нос не вбитым в глотку, Кит мельком подумал, что его лицу непозволительно везет этим вечером, и это должно что-то значить — благосклонность Фортуны, или же, напротив, начало какой-то злой забавы.

Грин развернулся, багровея:

— Я тебе сейчас жопу пополам разорву, ты, хуесос поганый…

Кит ощутил, как его трясет изнутри от радости — Фортуна точно решила поставить свою собственную интермедию, где бесконечно повторялось бы слово «шлюха» и махание кулаками.

Безусловно, следовало разнообразить действие.

— О, неужели ты обиделся, Боб? — прошипел Кит, отшвырнув тлеющую трубку прямо к белым юбкам Эмилии, и поочередно склоняя голову то к одному плечу, то к другому, чтобы с хрустом размять шею. Выхватить нож простым, отработанным до совершенства движением — что могло быть проще и правильнее? Рукоять ухватисто легла в ладонь, леди Френсис зажала пухлогубый рот ладонью, бездарно скрывая ликование. — Ну, иди сюда — так и быть, тебя тоже приласкаю вне очереди.

— Господа, это слишком, — отчетливо произнес Рэли, и Кит был с ним согласен.

Первый же взмах — и рукав дублета Грина разошелся — рассеченная рубашка под ним сочно, спело набухла кровью.

***
Нож распорол рукав изношенного гриновского дублета, рана раскрылась, наливаясь кровью, а Кит занес руку для второго удара. Толпа визжала, беснуясь, как многоглавый зверь, почувствовав уже не метафорическую, а самую настоящую — пряно пахнущую и живую — кровь.

Время всякой вещи под небом, но ни убивать, ни воевать сейчас было точно не время. Не здесь, не по такому пустяковому поводу. Уилл не успел сообразить, как уже пересек небольшое отделяющее его от Кита и Грина расстояние и перехватывтил на лету руку Кита. Вцепился в нее, задерживая всем весом:


— Нет, Кит, слышишь, нет!

Крик угас в шуме толпы и не достиг адресата.

Кит повернулся к нему с перекошенным лицом и белыми от гнева глазами. На короткий ужасный миг Уиллу показалось, что Кит сейчас пырнет ножом — его. Но рядом уже вырос Рэли, вдруг ставший выше ростом, спокойный, уверенный, только глаза его были — глаза лучника, натянувшего тетиву.

— Опусти нож, Кит, — и Уилл все еще судорожно сжимавший его руку, почувствовал, как она дернулась.

И тогда глупый, нетвердо стоявший на ногах, пропивший последние мозги Грин, который так и не понял, чего избежал, прокаркал — вот уж кого точно можно было назвать вороной — громко, самоуверенно, зло:

— Что, Кит, еще не все ебари тебя спасают? Где же он, ваш третий? Что не спешит на выручку? У вас же все на мази да? Один спереди, другой сзади.

***
Кит уставился на оказавшегося с ним нос к носу Уилла так, словно видел его впервые. Лицо Шекспира, на котором лежала печать ужаса, — не за себя, а за ближнего, ближе которого не было, выглядело незнакомым, или же накрепко забытым, проступая из-за алой, дышащей, как только что вытащенная из распоротого брюха требуха, пелены.

— У нас есть четыре дня, Орфей, — невпопад всему сказанному прежде шепнул Кит, тяжело, глубоко, редко вдыхая ртом, словно его только что душили за горло. — Всего лишь четыре. И нам надо будет многое успеть. Но сейчас — с дороги.

Уилл не отпустил его, и не стал отступать. Свободной рукой Кит погладил его по щеке, заново изучая знакомую лепку лица: как всегда, красив той фидиевой красотой, которую было грешно портить.

Нож он так и не выпустил — что есть мочи двинул кулаком под грудину, а когда Уилла согнуло, схватил за волосы на затылке и дернул в сторону. Никто не успел опомниться — ни Рэли, ни Грин, о чью рожу можно было сломать пальцы — а может, Кит просто бил слишком сильно — раз за разом, до хруста в суставах, до хруста под кулаком.

Но ведь в таком деле не бывает излишеств — даже если рука перевязана все еще мокнущей тряпкой.

Кулака стало мало — в ход пошла рукоять. Пытаясь сбить противника с ног, Кит впечатался в него, и если бы пришлось — вырвал бы кусок мяса зубами.

— Давай, давай, скажи это еще раз! Что ты молчишь, скажи! — орал он, и Грин тоже сделался чужим, незнакомым — так преобразила его кровавая пленка, затянувшая расшибленное лицо. Может быть, он ударил, и на сей раз без промаха — Кит отчего-то почувствовал боль, но так и не успел разобрать, где она гнездилась и откуда взялась. Кто-то накрепко перехватил его за пояс и рванул назад. Нож со звоном поцеловался с полом, боль — резкая, отрезвляющая, цветком распустилась на щеке. Клацнув зубами, сквозь завесившие глаза волосы Кит увидел, как из тумана проступают рыжеватые с проседью усы сэра Уолтера, жемчуга, вызвездившие его грудь, и его похолодевшие, ставшие пронзительными глаза.

— Я опустил нож до того, как мы продолжили плясать наш маленький танец… — осталось фыркнуть в ответ на затрещину.

Грин, держащийся за перебитый нос двумя пальцами, густо закапал пол кровью — он должен был сдохнуть сегодня, сдохнуть, окочурившись в сточной канаве, чтобы послужить завтраком стоглавой псиной гидре — а его язык Кит бы поджарил у себя дома, обваляв в перце, который так расхваливал Джорджи Отуэлл.
Кит сказал так трезво, как только смог, совладав с собой так же быстро, как поддался бешенству:

— Отпустите. Все в порядке.

Только тогда Рэли разжал руки, а Эмилия протянула оброненную трубку. Нож он поднял и упрятал в ножны сам, даже не глядя в сторону Боба.

— Слишком жарко! Я нуждаюсь в том, чтобы выпить холодного эля с шалфеем, — простонала леди Френсис так, чтобы все, а в особенности — некие поэты, — видели, что она ослабела и нуждается не столько в эле, сколько в немедленном утешении. — Да покрепче.

Кит смотрел на Уилла, все еще выдыхающего с трудом. Смотрел, не мигая, а затем подошел вплотную — сладкий запах розы смешался с духом пота и выпивки, головокружение постепенно унялось, но не утихло лишь раззадоренное дракой желание — то самое, малую толику которого получилось уместить в рифмованных строках.

— Не злись — так было надо. Жди меня на Хог-Лейн — я вернусь скоро, обещаю.


III. Превратности любви

Дождь подкрался походкой злодея из комедии дель арте, шум чьих шагов обязан заслышать издали каждый зритель, и не может — никто из героев непритязательной пьески.

Он казался всего лишь танцующей тьмой, или колеблющейся от ветра погребальной вуалью, наброшенной на голову Лондона.

Так подходила смерть, чтобы сказать голосом мавра Арона, сажного, как осенняя смурь: et in Arcadia ego.


— Здесь, — бросил Кит, отыскивая взглядом Томми Кида, и находя лишь его фонарь и подожженные от его недальновидного света кончики пальцев: сегодня вдовушка-Лондон был подслеповат и крив на один глаз, выглядывая из своего лицемерного траура. — Стой.

Томми опоздал на праздник, и подоспел как нельзя вовремя на убийство: Кит столкнулся с ним, сбегая по ступеням вниз, спиной к иллюминации, лицом — к ненастной ночи.

— Куда пойдешь ты, туда и я, — сказал Томми, и глаза его были темными, как у подстреленного оленя, удержавшего остатки жизни только в глубине влажного зрачка.

— Ты будешь Диогеном, — ответил Кит. Вода стекала по их лицам, и он добавил: — Только не надейся найти этой ночью человека. За шумом дождя никто ничего не услышит.

Томми Кид кивнул. Он не привык задавать лишних вопросов — в особенности, когда оскалом окостеневшей мертвой головы ему улыбалось счастье, единственно для него возможное с тех пор, как он подумал, что сам позволяет Киту Марло целовать себя.

Теперь он был на вкус, как осенняя сырость и вода — опасная субстанция, нарушающая равновесие жидкостей внутри человека. Так было недолго из сангвиника сделаться меланхоликом, а из меланхолика скакнуть прямиком в мертвецы. И Кит приподнял завесу дождя, чтобы открыть под ней краешек правды:

— Через час-второй я убью человека. Но прежде я вырежу ему язык, пока он будет еще жив — мне нужно, чтобы он почувствовал каждое касание моего ножа, и ты станешь держать его, пока мне не надоест наша милая игра.

— Зачем тебе его язык, Кит? — недоуменно нахмурился Томми. Кит увидел это только потому, что он поднес фонарь вверх, прямо между ними.

Так просто было, дернувшись вперед, щелкнуть зубами прямо у его уха — чтоб он едва не выронил свое маленькое солнце в густую, стаскивающую обувь грязь:

— Как зачем? Я собираюсь поджарить его и съесть.

Дождь тек и впадал в океан, поглотивший кровь оскопленного Урана. Пена океана рождала любовь и невиданных чудовищ, левиафанов, снова поднявших свои безобразные, поросшие тиной и раковинами моллюсков головы внутри Кита.

Там, в доме сэра Уолтера Рэли, так, чтобы хозяин вечеринки не мог его услышать, Грин сказал гнусавым из-за разбитого носа голосом:

— У развалин монастыря на Холивелл. Если не явишься до утра, я сам тебя отыщу, и выебу прежде, чем прирезать. — И добавил: — Двуличная растраханная мразь.

Он уже ждал их, и, дождавшись, окликнул:

— Кто идет?

— Время, которого у тебя осталось мало, Пандосто, — отозвался Кит в стену дождя прежде, чем Боб вступил в зыбкий круг света вокруг поставленного на камень фонаря.

Под их ногами была скользкая, подгнившая, пожелтевшая трава, и горбатые, глинистые волны грязи. Грязь полетела из-под подошв сразу же, как только Грин выхватил из-за пояса шпагу, на миг перерезав ею льющуюся им на головы, плечи и за шиворот воду:

— Я помню, что тебе нравятся те, что побольше.

Выдернув шпагу из ножен Томми — тот шарахнулся еще раз, пятно света, похожее на немигающий круглый кошачий глаз, вновь взметнулось, — Кит сделал ответный выпад. Заискрило. Сумрачной, облизанной временем, бесформенной громадой нависала над ними вползшая в землю монастырская стена. Звон обезумевшего металла упруго ударялся в нее и гас, вода заливала глаза, размывала кровь на лице и плече Грина.

— Неужели никто не примчится прикрыть твою жопу, Кит?

Боб шумно втянул носом бегущую из одной ноздри руду. Острие его клинка свистнуло в дюйме от шеи Кита, срезав прядь волос и оставив тонкую царапину на шее.

— Один Том — так плох, что не может встать на ноги, да ты и позабыл о нем, когда он не смог больше совать в тебя член, — подскользнувшись, Грин упал на одно колено, но успел отразить удар, нацеленный сверху вниз. — Второй — сбежал сегодня от тебя, как черт от ладана. Третий — так труслив, что…

Кит не обронил ни одного лишнего слова. Он был весь — заостренная сталь, и клинок был продолжением его самого. Закусив губу, он подхватил с земли камень, и саданул им поднимающегося Грина, завалив его на бок — в свое время Давид действовал честнее, ну, да его противник и не порол без умолку несуразицы, одна другой глупее.

— Так-то ты убил беднягу Бредли? Жаль, что этого не видит твой новый дружок, Уилл Хренотряс — уж он-то бы оценил…

Кит уже не видел лицо, которое собирался вбить в череп после того, как холодный металл войдет шею и прошьет ее насквозь — ночь стала алой, словно пожарное зарево. Но тут фонарный свет опять прыгнул, теряя форму круга, а Томми заорал что есть мочи:

— Констебли!

Следовало признать, что Бобби Грин, даже вусмерть пьяный, даже подбитый булыжником, бегал быстрее моложавого Томми, к тому же, избавленного балласта в виде шпаги.

— Ну, сучки, кто первый? — Кит взмахнул клинком крест-накрест — его улыбка застыла, как будто ее свело судорогой, так широко, что сделалась похожей на гримасу боли. Света становилось больше. Как и фонарей. Как и голов в шляпах с обвисшими под весом воды полями. — С тремя одновременно я, так и быть, справлюсь — а вот четвертому придется подождать своей очереди!

— Да это же Кит Марло! — безмерно удивился кто-то — тени, обезглавленные темнотой, косо покачнулись.

Другой голос перекликнулся с первым без крох удивления:

— Тот, который писака? Что, опять?

Кит никогда бы не спутал ни с чем три звука: перестук крови в собственных висках, шелест стали, освобождаемой из ножен и торопливый всхлип раненного прямым выпадом в грудь.


****
Говорят, если долго вдыхать пары летучего меркурия, можно сойти с ума.

Уилл, наверное, слишком долго дышал им, дышал с Китом одним воздухом, потому что тревога, поселившая в сердце с того самого мига, когда он потерял Кита из виду, только росла.

Она сливалась с дождливой лондонской ночью, щедро наливавшей воды за шиворот, будто в попытке пробудить или отрезвить незадачливого одинокого прохожего. Она плескалась в лужах и висела в воздухе, а больше всего ее было у запертых дверей на Хог-Лейн.

Все это уже было: и дождь, и Уилл, стучавший и стучавший в дверь, вопреки словам Писания, остававшейся закрытой, и беспросветная темнота окон, за которыми не было движения. Уилл присел на корточки прямо у дверей. Он дождется, сколько бы для этого ни понадобилось времени.

А когда дождь начал стихать — так же неожиданно, как и начался, — из-за угла вынырнул фонарь и дрогнул в руках пришедшего.

— Кит?! — спросили одновременно вскочивший на ноги Уилл и человек с фонарем, и — узнали друг друга.

Надежда сползала с лица Томми Кида, будто театральный грим от пота, а брови страдальчески заломились.

— Он не придет, — сказал Кид глухо, и опустился туда, где недавно сидел Уилл, у двери, прямо в жидкую грязь. Фонарь он поставил у ног, освещая заляпанные глиной концы сапог. — Он не придет, — повторил Томми, и уткнулся в колени, а плечи его затряслись. Уилл не сразу понял, что Кид плачет. А когда понял, содрогнулся.

— Где? — спросил, мертвея, и даже не был уверен, что хочет услышать ответ.

— На Холливел, у монастырского кладбища. Была дуэль с Грином, а потом… появились констебли, — Кид всхлипнул и затих, а Уилл почувствовал, как кровь вновь начинает бежать по жилам.
— Так он жив?!


Говорят, избыток желтой желчи заставляет человека слишком много двигаться и строить безумные планы. Говорят, именно она делает человека вспыльчивым и нетерпеливым, говорят, она же помогает преодолевать трудности, отдаваясь делу со всей возможной страстью. Может быть, все, что делал и говорил Уилл, с тех самых пор, как узнал, что Кит жив, но взят под стражу, было продиктовано именно избытком этого жизненного сока. Может быть, это пары меркурия заставляли его метаться по городу: от того самого мига, когда солнце только-только поднялось над лондонскими крышами и до глубоких сумерек.

— Мне нужно двадцать фунтов, — сказал Уилл Дику Бербеджу в ответ на так и не заданный вопрос.

Они сидели в «Русалке», утомительный и длинный, как валлийская миля, день подходил к концу.

— Двадцать проклятых Господом фунтов. Мне никогда не достать таких денег, Дик. Никогда.

Дик поднимал свои холеные брови, кивал сочувственно, но ничего, конечно, сделать не мог. Даже если бы они вдруг решили переполовинить реквизит «Театра», денег бы все равно не хватило. Пустая кружка стукнулась о стол, Уилл в отчаянии опустил голову на руки.

— Я забыл сказать, — тоном мученика произнес Дик, забирая вверх в конце фразы. Он всегда говорил так, когда был чем-то расстроен. — Когда тебя не было, в «Театр» приходил мальчишка-посыльный. Принес записку, да где же она? — Дик вытащил все еще сильно пахнущий модными в этом сезоне духами клочок бумаги, пододвинул его через стол Уиллу. — Это, наверное, одна из тех дам, с которыми ты познакомился после премьеры?

«Эссекс-Хауз, после девяти», — прочел Уилл лаконичное и с трудом подавил в себе желание расцеловать Дика в губы и чуть тронутые румянами щеки:
— Лучше, Дик, гораздо лучше!

***
— Вы сегодня неразговорчивы, мастер Уилл. Должно быть, вашу музу утомили пустые препирательства? — упрек леди Френсис, произнесенный ласковым тоном, таил в себе, однако, холодную остроту кинжала. Но Уиллу было трудно поддерживать болтовню. Вымученно, криво улыбаясь, он поднес руку леди Френсис к губам, поцеловал так, как целуют руки монарших особ или прелатов — только перстни, холодный камень вместо живого тела.

— Пусть лучше вы будете упрекать меня за молчание, моя леди, чем станете бранить за болтливость.

Тонкие пальцы коснулись волос, вплелись в пряди на загривке.

— Перестаньте, мой дорогой. Вас что-то тревожит? Что-то стряслось? Я же вижу, Уилл, вы не в себе. Я ваш друг, со мной можете делиться всем.

Пальцы пробежались по шее, ладонь легла на плечо. Уилл произнес на выдохе, не поднимая головы, не отрывая взгляда от почти обнаженной в вырезе декольте груди.

— Мой друг арестован, миледи. Обвинения очень серьезны. И у меня нет денег, чтобы выкупить его.

Ладонь надавила на затылок, заставляя нагнуться, касаясь губами бьющейся на шее голубой жилки. Сегодня на леди Френсис было совсем немного украшений.

— Вы говорите о Ките Марло, Уилл, не правда ли? Не такой уж это и секрет: весь город болтает об их дуэли с этим мерзким Грином, — проворковала графиня Деверё, откидывая голову назад. Ловкие пальцы расстегнули верхние крючки дублета Уилла. — Я дам вам вдвое больше, чем нужно, чтобы вы могли забрать его из тюрьмы, но у меня есть одно условие… Впрочем, о делах потом.

За первым крючком последовал второй, третий, а мягкие губы накрыли рот Уилла.


***
Свет — разбавленное грязной водой молоко, в глубине которого плавали комья облаков, — проникал в камеру сквозь крошечное, слепо сощуренное окошко под самым потолком. Вместо неба ему были видны лишь чьи-то ноги по колено в заскорузлом уличном месиве: множество башмаков и сапог, голенастые икры в вязаных чулках, женские подолы, твердые от грязи, пряжки, хлопающие голодными шамкающими ртами мыски какого-то бродяги, острые носочки дорогих, но безнадежно испорченных сыростью дамских туфелек, дразняще мелькнувшие из-под приподнятых юбок — леди с грацией лани перемахивала через хлюпающую жижу огромной лужи на Боро Хай-Стрит и скрывалась по ту сторону тюремных стен.

Три года назад Кит ругался бы грязнее некуда. После Нью-Гейта он остался удовлетворен тем, что мог видеть кончики пальцев протянутых вперед рук.

Руки дрожали, ребра ныли, а от высохшей прямо на нем одежды несло болотной затхлостью, мочой и крысиным дерьмом. Ему здорово досталось после того, как он изловчился наколоть на свою шпильку двоих констеблей из шести. С шестеркой разъяренных рубак было уже не справиться — впрочем, в памяти мало что осталось от той ночи, все было затоплено дождевой водой и слабым свечением фонаря Томми Кида.

Он слыхал, что кое-кто врастал в промозглые полы Маршалси, не выходя из подземных камер по тридцать, сорок, а то и пятьдесят лет. Тюремная башенка, возбужденно упираясь в небо, напоминала о зубастых зданиях Кембриджа и еще о чем-то, божественном и комическом одновременно.

Кит никогда не изучал итальянский язык, но латынь была вбита в него накрепко, как носки сапог вчерашних констеблей, выгравирована на внутренней стороне костей его черепа, со вчера взявшего вдруг обыкновение звонить заутреню и вечерню, словно колокол лучшей отливки.

Разве был на свете Рим, если папская тиара перевернулась, воткнувшись в землю воронкой из девяти кругов — не так уж много, если завернуться в содранную кожу алой судейской мантии, и прикинуться Данте.

Malebolge, Новые врата ада, злые, влажные утробы каменных мешков, оплодотворенные змеями, жабами, пиявками, из которых вырастали они — левиафаны. С тех пор они и завелись в нем, проедая все больше дыр — будто в поганой древесине, лишенной благодати могильного кипариса, будто в могильном мясе, лишенном благодати вечной жизни. Склизкие, холодные твари целовали Кита, забираясь под остатки того, что когда-то было его сорочкой — а Дьявол говорил с ним об алхимическом превращении праведника в грешника, а грешника — в доктора Иоганна Фауста, чернокнижника и содомита из Виттенберга, или из других, неведомых человеческому разуму мест.

— Я смогу воссоздать из своей памяти учения Платона и Аристотеля, — говорил Дьявол голосом слепоты, и Кит Марло, сидя на цепи, как шелудивая бешеная псина, начинал различать его язык среди змеиных хвостов. — Если им случится погибнуть для рода людского. Коему я враг, коему — эпикуреец, сиречь атеист.

Дьявол говорил с ним, и он понимал ангельский язык.

Дьявол представился капитаном Джоном Пулом.


Ignis, aeris, aquae, terrae spiritus, saluete! Orientis princeps Belsibub, inferni ardentis monarcha et Demogorgon, propitiamus vos, ut appareat et surgat Mephistophilis!

Томас Уолсингем был близнецом, тем, кто верил в Нечистого, но никогда, никогда не вел с ним бесед.

Сэр Роджер Менвуд был болен, давно и безнадежно — а Киту было плевать, потому что там, откуда они его вытащили, Дьявол Джон Пул позволил называть себя Джонни: из его собачьей пасти сладко, маняще смердело смертью.

Там, в самом Коците Нью-Гейта, в Преисподней, откуда не выходят живыми, или выходят, высосанные до пустотелой, мертвенно-палевой скорлупки, у Кита не было ничего, а здесь у него были синяки на ребрах, погрызенный крысами соломенный матрас, далекий Рим и Уилл Шекспир, пишущий сонеты кровью.

— Спорим, я выйду отсюда в два дня? — говорил Кит с косматой, расплывающейся по противоположной стене тенью и бился затылком в стену, чтобы не уснуть. Засыпал, в который раз пересчитывал оставшиеся в кошельке деньги и продолжал с того же места, ведь тень никуда не уходила: — Спорим, срок еще не настал?

Двадцать четыре года — слишком много, год — слишком мало.

Пяток лет — сойдет.

Ответом было лишь молчание да вой ветра за оконцем, больше похожим на надрез на коже холодных камней стены.

Вино здесь — та еще дрянь. Кит тянул его, закусывая черствоватой краюхой хлеба, и надеялся, что ни одному из досужих шутников по ту сторону здешнего Лимба не пришло в голову поссать в бутылку.

— Все равно бы я не смог отличить одно от другого, — пояснял он стене.

Где же ты, где ты, где ты, Уилл Шекспир, Томас Уолсингем? Сколько тебе осталось, сэр Роджер?

Где ты, где ты, нашел ли ты свой философский камень, капитан Джонни Пул?

Quid tu moraris?

Вино здесь было — дороже золота: превращение не помешало бы. Тьма сменилась полутьмой, и из четырех звонких лун, оставшихся на дне кошелька, пришлось вычесть две.


Он орал одну и ту же песню уже битый час (день? год?), начиная с конца, оканчивая с начала, ударяясь затылком в волглый камень.

I first produced my pistol and I then
Produced my rapier
Saying Stand and deliver
For he were a bold deceiver!

Он не был пьян — нет, нет, ни в одном глазу.

Чтобы напиться этим дерьмом, нужно быть нежной, как плоть устрицы, девицей, или же просадить на выпивку все свое состояние. Состояния у Кита Марло не было: деньги горели в его руках, развеиваясь прахом. Все горело в его руках, потому что он сам был — огонь, ведь известно: ртуть жжется, если прильнет слишком страстно.

Ртуть нельзя было запереть в четырех стенах — наверняка доктор Иоганн Фауст тоже об этом догадывался, запирая его в себе.

Он крикнул — сипло из-за треклятой песни:


— Когда заседание Генеральной сессии по моему обвинению?

— Через недели две, петушок! — ответили ему извне. — Кукарекай себе, да не надорви гребешок!

После Нью-Гейта его обрили налысо: волосы были так обсижены вшами, что потемнели, а кровавые струпья слепили их в твердую кору колтуна. А здесь — всего лишь можно было мочиться по углам.

Ну, или на соломенный тюфяк, но Кит ведь не был сумасшедшим.

I first produced me pistol
For she stole away me rapier
I couldn't shoot the water
So a prisoner I was taken!

— Да завалишь ты свою пасть, или нет?! — рявкнули из-за кованой двери. — Я сейчас тебе все зубы вышибу, если не заткнешься!

Кит набирал в грудь побольше воздуха — горло саднило, но силы петь еще оставались.


Камеру можно было обойти девятью большими шагами по кругу: по три на каждую стену, на каждую сторону света. Когда он снова решил измерить свои владения, в его кошельке оставалось денег ровно на одну бутылку подслащенной ссанины.

— Эй, ты! — во славу Иисуса Навина затрубил давнишний голос. — Скажи спасибо своему дружку — ну надо же, даже у таких горлодеров как ты есть друзья.

Тяжелая, окованная железом дверь Маршалси, издевательски и не без намека копирующей Оксфорд и Кембридж разом, отперлась: solamen miseris socios habuisse doloris.

Сентябрь в этом году выдался переменчивым — ветер нес его то на запад, то на восток, перекидывал с севера на юг, словно туго набитый кожаный мяч, флюгера же на крышах оглашенно, осоловело мотались. Кит сошел в маленький, не слишком уж глубокий ад, содрогаясь от холодных струй дождя и диспута, что устроили ему бравые ребята, охраняющие покойный сон почтенных лондонцев, а вышел — когда в спину встретившему его Уиллу Шекспиру светило яркое солнце.

***
Уилл смотрел на Кита: глубокая ссадина на щеке все еще мокла, под правым глазом наливался всеми оттенками синего и багрового кровоподтек, волосы слиплись сосульками, трехдневная щетина не скрывала синяков на лице, одежда изодрана, испачкана в глине и соломе, под дублетом не было рубашки, а грязная повязка все еще охватывала ладонь — и не верил своему счастью.

Ему удалось выкупить Кита Марло из тюрьмы за сумму, которую не собрал бы и за несколько лет, если бы не удача с темными, как ночь, глазами на порозовевшем от сладострастия лице леди Френсис Уолсингем, графини Деверё.

От этого невероятного везения хотелось смеяться и кричать на весь Лондон, будто выпущенному из Бедлама. Хотелось — лететь по грязным улицам Саутуорка, не касаясь земли, орать песни, словно перебравшему крепчайшего эля.

Хотелось — затащить Кита в ближайшую подворотню потемнее и зацеловать: до боли в сведенных губах, до солоноватого привкуса крови во рту.

Уилл смотрел на Кита, а Кит смотрел на него.

Уилл прикусывал щеку изнутри, но не мог перестать улыбаться.

***
— Прощай, Ахиллес, — бросил Кит громиле, который чуть не высадил ему зубы той ночью. — Если снова жахнет ливень, следи в оба, чтобы ваш муравейник не затопило.

И добавил, обращаясь к запомнившим его дурацкие песни стенам: не в этот раз, капитан Джонни Пул.

Кит вдыхал холодный воздух, голубой, как пронзительное высокое небо, ломающийся в легких разбитой стеклянной оконницей. В его кошельке была пустота, а в кулаке — почти два года.

***
То и дело пришпоривая лошадь на укатанной плотной глине дороги из Лондона в Дептфорд, Томас дал себе зарок: самое большее — два дня. Он не хотел пока видеть Кита, не хотел его слышать, и знать о нем не хотел тоже. Он проклинал слепых старух, так неудачно сплетших когда-то нити их судеб, и ловил себя на том, что делает это далеко не первый раз.

К исходу вторых суток гнев все еще бурлил в нем, как зелье алхимика в тигле, угрожая вот-вот взорваться.

Кит на корабль не явился.

Бледный, с заострившимися скулами и глазами, похожими на бойницы, Томас спешился на постоялом дворе вдовы Булл, ожидая найти его в окружении извечной свиты из местных пьянчуг и матросни.

Но почтенная хозяйка «Приюта влюбленных» склонившаяся в глубоком поклоне перед Томасом, качнула своим огромным, больше похожим на таран, бюстом и своими тремя подбородками:

— Я не видела мастера Марло с Рождества, милорд.

А Николас Скирз, один из шулеров и оборванцев, в компании которых предпочитал проводить время Кит, процедил, сплюнув коричневую от табака слюну на и без того заплеванный пол таверны:

— Ходят слухи, что нашего Меркурия третьего дня поджарили в Лондоне мирмидоняне.


***
—С вас пенни, милорд.

Инграм Фрайзер выложил на стол затасканный листок.

Они сидели в таверне «Колокол». В зале было шумно: судя по громким пьяным голосам, доносившимся из-за перегородки, прибыло судно, которое было в плаванье больше года, и его считали потерпевшим крушение. Рады были матросы, ступившие на родную почву, торговцы, вложившиеся в экспедицию, и теперь, наконец, подсчитывавшие барыши, девки, у которых этот промозглый сентябрьский вечер выдался на диво прибыльным.

Томас отпил согретого подслащенного вина и поморщился, как будто хлебнул кислятины.

— От нашей маленькой сделки ты получишь гораздо больше, Фрайзер, будь уверен. Где ты это взял?

Потрепанный клочок бумаги был одним из тех так любимых в трущобах листков, в изобилии продающихся на рынках и торгующих, как правило, сплетнями и ложью. Иногда, впрочем, в подобной писанине встречалась и правда. Как в этот раз.

В нелепых и нескладных стихах, от которых у Томаса заломило зубы, описывалась стычка некоего поэта с констеблями, его заключение в тюрьму и его выкуп — другим поэтом, неким Уильямом Ш. Дружба между двумя поэтами, конечно, превозносилась до небес. Впрочем, и внесенная сумма была немалой.

— Завтра мы пойдем в «Театр» вместе, — сказал Томас, сминая листок в кулаке и не замечая этого. — Тот, с кем я заговорю, и будет наш славный щедрый поэт Уильям Ш. Твоя задача, Фрайзер, в мое отсутствие разузнать о нем все: как живет, с кем спит, с кем общается вне «Театра», чем дышит. Есть подозрение, что он тайный католик.


***
Предлог для визита в «Театр» нашелся сам собой. Пьеса, чья премьера отгремела несколько дней назад, все еще не сходила у публики с уст. Томас, заранее заручившись поддержкой кузины, пришел сделать Бербеджу и его труппе щедрое предложение: дать представление для леди Френсис в Эссекс-Хаузе.

Брезгливо ступая сырым и серым осенним утром по вымокшим в желтой грязи улицам Шордича, Томас молил удачу об одном: чтобы Уилл Шекспир, этот слишком много о себе возомнивший писака, друг поэтов, выкупающий их из тюрьмы за деньги, равные своему двухгодовому доходу, в столь ранний час оказался на месте.

И удача не отвернулась от него.

Они встретились прямо у еще не открывшихся тяжелых и высоких дверей «Театра»: собранный и хмурый Томас Уолсингем, и рассеянный, слегка прихрамывающий Шекспир.

Томас снял шляпу, вежливо кланяясь:

— Как поживаете, мастер Шекспир? Что-то вы бледны. Вас тоже мучает бессонница?

У противоположного дома преувеличенно внимательно рассматривал театральные афиши Инграм Фрайзер.

***
Заведение мамаши Булл, предпочитающей, впрочем, называться почтенной леди и вдовой, гудело подобно переполненному улью: намедни в Дептфорд прибыло очередное судно из Московии, а это означало, что выпивка будет литься рекой. Подпирая разгоряченную элем щеку ладонью, Кит рассеянно скользил поблескивающим взглядом по лицам и фигурам снующих туда-сюда людей и тех, что, взгромоздившись за столы большими компаниями, явно не собирались оттуда подниматься до утра — пока последняя капля хмельного не растает на языке. Если бы заведение, в котором любили останавливаться торгаши Московской компании, зажиточные путешественники и правительственные агенты, было чуть менее пристойным, им было бы дозволено отливать прямо под столы — но Элеонор Булл была дамой с принципами, и придерживалась строгих правил.

— Министр Годунов, тот самый, с которым мы связали то ужасное весеннее событие, настаивает, что наша компания не должна получать дополнительных привилегий, как это было при отце их нынешнего царя, — говорил позади самоуверенно раскатистый басок, прерываясь на то, чтобы громко отхлебнуть. — Вот ведь сукин сын, только мы прибыли в Москву — нас взяли на список, чтобы с каждого были сбиты долги до последнего пенни…

— У них говорят — «ко-пей-ка».

— Заткнись, и без тебя знаю. Так вот я и говорю: до последнего пенни. И кто теперь заикнется о продлении монополии? Из-за чертова Мерша и его махинаций не видать нам беспошлинной торговли в границах Московского царства… Но мне есть, чем им ответить.

— И чем же, Джайлс? Что тут можно сделать?

— О. Я приехал не с пустыми руками. У меня почти дописана книга о Московии. Я так и назову ее: «О богатствах России». Пусть читают и знают, как обстоят дела на самом деле.

— А ты не боишься, что эта книга может попасть в руки Годунова, и тогда…

— Nu i hui emu v zhopu, как говорят русские.

— Nu i hui emu v zhopu, — беззвучно повторил Кит цепко въевшееся выражение на незнакомом, резко лязгающем языке, уже догадываясь, кто сидит за соседним столом.

Дослушать ему так и не дали.

Николас Скирз подсел к нему со своей кружкой, расплескав пену на стол и собственный рукав. Косорото ухмыльнулся — согласно его тонким манерам, это должно было означать приветствие, — вытянул ноги под лавку и прежде, чем заговорить, набрал полный рот пива.

— А мне птичка на хвосте приносила, что ты на днях с концами звякнул в Маршалси.

Кит наблюдал за ним, привалившись к стене.

— Как видишь, птички порой тоже врут. Твое здоровье.

— Но все же птичка была права хотя бы в том, что тебя здорово разукрасили, — Скирз подался вперед, чтобы фамильярно взять собеседника за подбородок двумя пальцами. От Скирза несло вяленой рыбой и потом.— Прям как декорацию в этих ваших театрах.

Басок позади примолк на полуслове, когда рука Скирза оказалась притиснутой к столешнице, а появившийся из ниоткуда нож вонзился между его указательным и средним пальцами.

— Ручонки втяни, — от души посоветовал Кит, и, наконец, запоздало ответил на приветственную улыбку — настолько же мерзко. — Я тебе не летучая мышка, которую можно хватать за крылышки, когда вздумается, усек?

К ним подплыла вдова Булл, и принялась ожесточенно вытирать стол своим передником, за вечер изрядно утратившим первозданную белизну.

— Джентльмены, — укоризненно сказала она, пока ее грудь была готова вывалиться туда, где мелькала рука. — Прекратите немедленно, иначе мне придется предпринять меры. А мне очень не хочется портить досуг и вам, и себе. Не хватало еще смертоубийства прямо внутри заведения, чтобы ославиться благодаря этому на весь Дептфорд! К тому же, даже я видела листовки и слышала эту историю. Кто же тебе помог, Кит?

— Друг, — коротко ответил Кит, пряча нож. И повторил: — Друг.

***
Он ушел на рассвете, озаботившись только тем, чтобы оставить Уиллу ключ — вложил прямо в ладонь беспечно откинутой во сне руки, переполовиненную потемневшей коркой подсохшей раны. Не просыпаясь, Уилл стиснул кулак, едва не поймав ускользнувшие пальцы — это было забавно, и Кит улыбнулся той улыбкой, которая возникала на его губах все реже и реже.

Он ушел налегке и с легкой душой — ни единой лишней вещи, могущей выдать в нем путешественника, ни единого сожаления, могущего омрачить холодное, но ясное утро и отяготить быстроту походки.

Он мог себе представить, в какой ярости был сейчас Томас Уолсингем, а уж когда не смог найти его в Дептфорде — ни на палубе указанного судна, ни в меблированных комнатах мамаши Булл…

— Милорд Уолсингем уехал в Лондон, — растерянно отвечала на его вопрос вдовушка, поджимая губы. — Это так странно, джентльмены, что вам никак не удается встретиться.

— Вот ведь blyad, — донеслось из-за соседнего стола зычным, как у Неда Аллена, голосом господина Флетчера. — Что значит — сдохли все медведи?


***
Язвительный вопрос сорвался с языка раньше, чем Томас успел его обдумать и пожалеть о своей несдержанности. Но скулы Шекспира тронул румянец, и стало понятно, что стрела попала прямиком в яблочко.

— Милорд Уолсингем? — крылья носа Томаса дернулись, как будто на этой и без того не благоухающей улице запахло еще неприятней.

— Я говорю, доброе утро, мастер Шекспир. Вас, должно быть, удивляет мой столь ранний визит?

— Вас наверняка привели важные и неотложные дела, милорд Уолсингем, — растерявшийся было Шекспир уже овладел собой: губы сжались в тонкую линию, а до того рассеянный взгляд приобрел твердость.

Томаса позабавила эта перемена. Он взял собеседника под руку и произнес мягко, почти интимно:

— Вы чертовски проницательны, мастер Шекспир. Дела чрезвычайной важности. Во-первых, моя кузина передает вам привет и надеется… Как же она сказала? Погодите-ка, — Томас возвел очи горе, будто вспоминая, — сегодняшний вечер провести в вашем приятном во всех смыслах обществе.

Если бы Томас не был так зол, он бы расхохотался — до того смешно напрягся в его руках Уилл Шекспир. Все-таки даже пара лет, проведенных в столице, не научили этого уорикширского соловья владеть собой.

— Во-вторых, я хочу договориться о частном представлении вашей пьесы. Как думаете, старик Бербедж не будет против послать свою труппу в Эссекс-Хауз?

Ответа не последовало, и потянув дверь «Театра» на себя, Томас втащил внутрь незадачливого драматурга.

— И в-третьих, — дверь закрылась, и Шекспир оказался зажат между стенкой и смотрящим на него уже без всякой улыбки Томасом. — Ты ведь знаешь, где сейчас Кит Марло, правда? — сделав этот парфянский выпад, Томас не без удовольствия наблюдал, как с лица Шекспира сползают все краски. — Знаешь ли, он мне очень, очень нужен.


***
Закат над негостеприимными, свинцового цвета водами был хищно-алым, словно кто-то растянул над доками и бесчисленными крестовинами мачт и рей Христову багряницу. Закат проникал сквозь маленькое оконце, затянутое пузырем, и заливал беленые стены тесной съемной каморки пожарными сполохами. Кит поморщился от подступающей на мягких звериных лапах головной боли — а боль в его башке всегда имела походку кошки, — сел, и, упираясь локтями в колени, устало потер переносицу.

День был прожит бездарно, не считая утра — хотелось четвертовать этот сине-красный лоскут осеннего одеяла, безотчетным движением натянутого на бедра, оставив лишь прощальное не-прощание на Хог-Лейн, да злорадство, искрившее в груди после разговора со вдовой Булл. Но ликование имело свойство выветриваться так скоро, как выветривался плоховатый сидр, не рекомендуемый к употреблению аптекарями и прочими мудрыми мужами — и оставляло после себя похмельную ломоту в височных костях.

Закат кровенел над невидимыми кровлями, а кровля, под которой его угораздило оказаться, была худа.

— Как тебя зовут? — спросил Кит, не оборачиваясь и только прислушиваясь к возне на жестком топчане за своей спиной. Ему было все равно, если быть честным.

— Уилл, — был ответ таким же опаленным с перепоя голосом.

Кит засмеялся — сухо, неискренне, из глубин легких, как бывало у страдающих чахоткой.

— Хорошее имя.

— Правда? Чем же?

— Не будь оно таким славным, на него бы не откликались столь многие.

Ответный смех был неумным, но когда Кит хотел спустить в первую доступную дырку, твердые ягодицы интересовали его куда больше гладких бесед. Он почесал шею, наткнувшись кончиками пальцев на схватившуюся корочкой царапину от стального острия, и спросил, как будто ему не было плевать:

— Чем ты занимаешься?

— Плотничаю на корабельном дворе в Сейс-Корт.

Из ответа не следовало ничего, кроме истины, что, умея лишь строгать дерево, много не заработаешь — иначе что бы заставило здорового парнягу поджидать поддатых жильцов вдовушки Булл под вывеской постоялого двора, зазывно ловя каждый взгляд, словно голодная псина?

Но они славно сторговались, и все было бы не так уж дурно, если бы не излишек выпивки, Уилл Шекспир и головная боль.

— Что еще ты умеешь?

— Скакать верхом, — усмешливо.

— Но я не держу коней.

Кит ушел, не прощаясь и не пересчитав деньги в кошельке — во второй раз за этот дурацкий день, и не отказался бы, брось кто-нибудь свою сорочку ему под ноги, когда он миновал берег Дептфорд Крик.

День угасал, истекая кровью.

Вода была в воздухе, чавкала под ногами в ритме шага, лилась из пьяного, и оттого неповоротливого, как куль матроса, поливающего поросшую влажным мхом стену, оседала на плечах и скулах дыханием воняющего водорослями ветра. Потому Кит решил, что раз уж он не дождался Томаса, нетвердо стоя на твердой почве, стоит попробовать подождать его на водной глади.


***
Несмотря на мрачное настроение, Томас невольно залюбовался впечатляющим зрелищем, открывающимся все, кто прибывал к дептфордской пристани по Темзе. Доки были забиты кораблями, и из-за леса высоких мачт берег было не рассмотреть. Суда отсюда отправлялись в плавание во все концы света: в далекую Московию и не менее далекую Индию, в Африку, во Францию и Голландию. Они сражались с испанцами и недружественными штормами и возвращались на родину, переполненные сокровищами, доселе невиданными, растениями и животными, которых никогда нельзя было встретить, если не покидать старой доброй Англии. По слухам, именно отсюда Френсис Дрейк руководил работами на кораблях, над которыми надеялся получить командование. Томас шагал по гравию и грязи к «Косуле» и переполнялся гордостью и сопричастностью — он ведь тоже здесь выполнял свою работу.

Эти чувства на время вытеснили гнев на Кита. Они расставались не раз, Кит попадал в истории похлеще, чем небольшая прогулка в Маршалси, но впервые за все время между ними вклинился третий. Что Кит нашел в этом смазливом, без сомнения, но так же и без сомнения, простоватом и простодушном поэтишке из «Театра», Томас не понимал. Неужели пара звонких рифм да поджарая задница вдруг стали иметь для Кита такое значение, что он готов был на все: рискнуть свободой, нарушить их многолетний негласный уговор, подставить дело? Что вообще происходило между ними? И как могло произойти? Томас считал, что неплохо знает Кита, но Уилл Шекспир с его смешным тягучим уорикширским выговором и способностью краснеть, будто девица, разрушал все его представления.

Капитан встретил его у трапа, и по его взгляду Томас понял: Кит вернулся.

— Где? — спросил отрывисто.

— У меня в каюте, милорд.

Кит начал подниматься из-за стола, стоило лишь войти. Губы его искажала ухмылка, а на шее, кроме старых, виднелись совсем свежие следы.

— Сукин ты сын, — процедил Томас, не помня себя, и сделал то, что должен был сделать еще на вечеринке у Рэли: выбросил вперед кулак, с наслаждением чувствуя, как он впечатывается в чужую скулу. От удара Кита слегка развернуло, и Томас ударил еще раз.

***
Он вошел без стука, и был красив, благороден, статен — как ему и подобало.

Конечно, он был лжив в той же степени. Конечно, от него разило деланным благополучием, бравадой, пустотой, которую не так-то просто заполнить теми, кто не вызывает ненависть до зубовного скрежета. Так разъяренный бык, порская паром из ноздрей, вылетает из заграждения на присыпанную свежим песком арену, думая, что он — хозяин положения, и в своем пылу не слыша приближающегося собачьего лая.

И хотя бы в ярости своей Томас был честен и обнажен перед тем, кого был готов лишить жизни голыми руками на месте — и лишь потом расслышать лай сожаления, успевшего вырвать первый шмат мяса из его тела.

«Как же любезно ты выражаешь свою радость от встречи с другом», — хотел было сказать Кит — с легкой изморозью издевки, но не успел, потому что от сокрушительного удара в лицо его шатнуло в сторону, а во рту будто разорвался тигель с плавленным железом.

На сей раз Томас бил, не жалея, так, как вмазал бы любому, кто прищемил его павлиний хвост. Кит был прекрасно осведомлен, как наступать на эти хвосты: выдрав самые красивые перья для того, чтобы приколоть к своей шляпе, но оставив остальные, чтобы не пришлось после созерцать розовеющую общипанную гузку под итальянским солнцем. А за такое удовольствие, как и за ладную задницу рабочего из местных доков, надо было платить — разве что по разным счетам.

«За какое именно из многих прегрешений ты решил подправить мне лицо на сей раз?» — Кит мог бы добавить и это, если бы ему удалось вставить хоть слово между предыдущим ударом и следующим, между хрустом челюсти, взлетевшими брызгами кровавой слюны и твердым настилом пола каюты, как-то особо некстати подвернувшимся под локоть и бок.

Он был сшиблен с ног, грохнувшись между столом и клепаным вещевым сундуком, и чудом не размозжил себе висок об острый, окованный металлом угол. Изо рта потекло соленым.

И все это дало ему возможность причинить Томасу боль, не размахивая кулаками:

— Дай угадаю: как истинный сын нашего просвещенного времени, ты не смог отказать себе в удовольствии посетить «Театр» перед отбытием? И, вероятно, дал там небывалое представление — о, Томми, я всегда верил в то, что в глубине твоей черствой душонки живет настоящий актер, и именно за это я тебя так люблю…

Пользуясь тем, что Томас не торопился добивать лежачего, Кит кое-как поднялся, даже не опершись об услужливо просящийся под руку край стола.

Смерил Томаса нечитаемым взглядом, где бурно плавилось все: и ненависть, и презрение, и насмешка. И что-то, что ему как рифмоплету следовало назвать бы подобием любви и осмеять в самых мерзких, гадючьих выражениях как безбожнику. Скривился, нажав большим пальцем на передние зубы, — вроде целы, не иначе как чудо, не иначе как — Божье.

И, преодолев самое малое, самое непреодолимое из расстояний, что разделяли их с Томасом в последнее время, прижался губами к его лбу, оставляя кровавый след, похожий на один из лоскутков заката, все еще не споротых с некоторых городских оконниц.

«Косуля» вышла в море с рассветом.


IV. Voi sapete ch’io vi amo

Осень, даже если и успела добраться до древних камней и кипарисовых копий Рима, еще не вступила здесь в свои права. Ей оставалось ютиться под сенью прохладных вечеров и рассветов, подернутых синеватой дымкой, но днем рассеиваться хвойной росой на устланных истоптанной брусчаткой дорогах и стенах домов. Там под отслоившейся краской все еще можно было прочесть о том, что Децим Юлий огорчен отъездом друга в пустынные Кумы, но не забывает при этом показать ядовитые жвала сатиры: и на подмостках опять играют эксодий известный, зевом бледных личин пугая сельских мальчишек.

Город пророс в землю вечной гробницей, норы змеиных катакомб изрешетили семь налитых грудей: сожми их в руках в порыве пустой, правильной, необъяснимой похоти, и поперек пугающе ясного, как астрономическая карта, неба, брызнет зловонная вода Тибра. Выходя на дороги, тоже напоминающие чешуйчатые брюха гигантских гадин, Кит всегда первым делом отыскивал на них вытесанные временем борозды от тележных колес — телеги эти вслед перестуку конских копыт грохотали в нем эхом чьей-то крови, давно превратившейся в чернозем. Если сломается ось, что везет лигурийские камни, и над толпой разгрузит эту гору, ее опрокинув, — что остается от тел? Кто члены и кости отыщет?

Оси повозок, — настоящих, из дерева, со вкраплением крови и плоти тех, кого несли они на своих хребтах, — всегда идеально совпадали с расстоянием между пропаханными во времена Адриана бороздами.


Те, кто говорил, что Лондон до того пестр, что пестротой этой вырывает зрачки, вестимо, никогда не падали в объятия великой итальянской шлюхи, принимающей клиентов в грязнейшем из лупанариев. Назвавшись Ромой и стремясь обставить свою знаменитую дочь, изгибы чьего тела Кит, как и всякий, кто кичился своим образованием, помнил со страниц Аретино, она принимала толпы мужчин, женщин, детей, животных — ежедневно, еженощно! — и не было конца этому потоку, хлынувшему между ее разведенных ляжек. Столь же щедро она исторгала из своего чрева детей — все они были ее волчатами, вскормленными горьковатым небесным молоком, пахнущим нагретыми на солнце кипарисами и льющимися в Тибр помоями.

У великой шлюхи, которой не было равных (даже рыжая вавилонская блудница с берегов Темзы являлась всего лишь одной из ее дочерей — куда им было тягаться?), была короткая память. От тех, кого она забывала, только лишь родив, оставались торчащие из земли обломки костей, полуистертые лица с карими глазами и ровными рядами кудрей надо лбом, жгуче и насмешливо глядящие на тех, чья плоть еще не разложилась, следы стоп на брошенных, расколотых постаментах.

Так проходила земная слава и бесславие, навсегда застревая в плотно подогнанных друг к другу блоках, из которых складывались стены амфитеатров и кружевные ленты акведуков.


С порога этого шумного, пляшущего в иллюзии вечного праздника борделя, размалеванного непристойными фресками, горячащими молодое вино в венах, Кит вывернул наизнанку свой кошелек и свою душу — и был оценен по достоинству. Он самонадеянно уповал на милость той, кого нельзя было поиметь, не утонув в ней с головой, потому что чуял хребтом, что ей по нраву ублюдки вроде него.

И она вела его, вкладывая в ладони рифмованные строки, летающие в воздухе легкой паутинкой.

Теперь Кит почти никогда не засыпал и не просыпался в одиночестве.

Итальянские мальчишки смотрели чуть влажными геммами глаз, неотличимых от тех, что были у их мертвых праматерей, растерявших литеры своих имен, словно стеклянные бусины из разорванных ожерелий. Каждый, у кого водились деньги и ни к чему не обязывающее равнодушие к острым кинжалам и красным сутанам, мог пригибать их к себе, словно смуглые виноградные лозы.

Иногда Кит платил сам, иногда находились те, кто был заплатить ему — последнее смешило его до колик, потому что вызывало нелепую злость, проступающую желваками в углах рта Томаса Уолсингема.

— Я не продаюсь, — пьяно хохотал Кит, позволяя хватать себя за грудки и опрокидывать навзничь на любую подходящую для того поверхность из имеющихся в доме.

Томас Уолсингем потратил на этот дом такую прорву денег, что мог себе позволить разбить пару статуй и ваз. А однажды — сломать крепкое с виду кресло, обещавшее выдержать вес их двоих и даже рваные скачки, к которым все равно скатился намертво вцепившийся в подлокотники Кит.

Конечно, эта мелочь не могла заставить их прерваться.

— Допляши, раз начал, — хрипло велел Томас, и, не оставив времени на то, чтобы увильнуть, сам взял его прямиком на полу.

Тогда впервые с некоего случая на борту «Косули» он сумел заставить Кита не только нагло скалиться, но и орать так, что это было слышно всем, кто обитал по соседству: они взяли обыкновение не закрывать окон днем.


Следовало признать, что чары бодро торчащих в небо кипарисов подействовали и на Томаса — он взялся за дело всерьез, обзаведясь контрабандной, привезенной из-за пролива бледностью под маской легкого загара и протяжными царапинами вдоль спины. Наверное, он пытался вытрахать из Кита последние воспоминания о стратфордском перчаточнике так же, как сам Кит выбивал из Уилла эхо прилипчивого, неуместного запаха приторных духов.

Кит согласился с тем, старания увенчались успехом, когда Томас лег под него сам, а окно пришлось закрыть из-за первого ощутимого холода, но не шума.


***
Сначала Томас уходил и возвращался один — Кит не вмешивался, лишь наблюдал сквозь винный бокал раннего утра. После он был представлен в Квиринальском дворце как даровитый поэт из почтенного университета Кембридж, и, расшаркиваясь, налету сочинил какую-то идиотскую безделицу про диоскуров: при католическом папском дворе пустобрехов ценили так же, как и при дворе протестантской Леди Королевы.

Как бы невзначай у него спросили:

— Это вы обучали прекрасный цветок латыни и древнегреческому?

Как бы невзначай он ответил утвердительно.

— И стихосложению.

Хотя зачем цветам умение рифмовать розы со слезами?

Потянулись долгие переговоры в тесных, и оттого роскошных до тошноты комнатах, за дверями, замаскированными под стенные панели. Были опасные вещи, сказанные полушепотом. Было вино, слишком хорошее, чтобы его нельзя было разбавлять водой до предела приличия, дабы не опьянеть больше, чем того требовало все то же приличие. Было недоверие, носящее грим уважения, и случайно-неслучайно оброненное: «Понтифик очень плох». В мраморных переходах Ватикана пахло смертью и переменами, хоть великая волчица и не любила слишком резких изменений черного дыма на белый.

Примерно в то же время у Томаса Уолсингема возникли первые сомнения насчет того, ради чего их занесло в Рим, к подножиям базилик и разлапистых сосен, претендующих на то, что пережили великий неронов пожар. Вполне могло статься, что пожар было не пережить им самим: от вершин кипарисов, черных против яркого неба, они незаметно скатились в Великую Клоаку.

— Что будет, когда умрет Папа? — спросил Кит напрямую, ощущая, как мороз предвкушения чего-то ужасного, веселого и ужасно веселого продирает по коже, несмотря на то, что вечер выдался теплым.

Томас пожал плечами с жесткой, ножевой усмешкой:

— Конклав изберет другого.

— И, как повелось, того, которого захочет Испания.

— О, ты проницателен как никогда.

— Только бы его не назвали Петром!

— Тебе правда ничего не напоминают головы на пиках, которыми украшен мост к Замку Святого Ангела?

— Во всяком случае, скоро я смогу курить трубку, где мне вздумается, без опасения, что именно этим ужасным преступлением выбью почву из-под наших безумных чаяний.


***
— Возникшие трудности беспокоят меня, — произнес Томас, пялясь в потолок и закинув руку за голову. Это значило, что дело плохо, но иначе он не признал бы свое крушение никогда. Яблочко было сорвано с отяжелевшей ветки — самой высокой в саду! — но ко всем бедам, жаждущая рука, протянутая за ним, оказалась грязной, а множество других так и норовили подбить ее под локоть. — Окончательное решение Ватикана будет зависеть от того, кто станет следующим папой, и не захочется ли ему нас потеснить. Ты слышал, что кардинал Ипполито Альдобрандини, только приехав из своей Польши, уже вовсю обхаживает нашего Фарнезе, присылая ему музыкантов поталантливее и посмазливее. Сегодня — музыканты, а завтра — не менее вкусное угощение в лице молоденькой племянницы, разложенной прямо на сервированном столе. А тут еще лапы этого чертова прохвоста длиннее, чем можно было предполагать, и если то, что о нем сообщают мои источники — правда, нам конец.

Санта Мария Нуова укоризненно заглядывала в окно спальни, где стены были расписаны рогами изобилия, изрыгающими потоки соблазнительных фруктов, а кровать, упорно не поддающаяся попыткам разломать и ее, так и не смогла соперничать с той, которую Кит оставил на Хог-Лейн в Лондоне.

Хоть в чем-то римская блудница уступала лондонской.

— Чего тебе надо?

— Я дам тебе нужные имена и адреса. Завтра ты встретишься с человеком, имеющим связи с несколькими кардиналами, испанскими в том числе. Он может многое о них рассказать — о вещах, которые умолчали наши друзья в сутанах.

— С чего ты взял, что он захочет это делать?

— Как с чего? Этот Микеле Меризи — художник, и у него воттакенный свежий шрам от ножа поперек рожи. Ты ему понравишься.


— А что, если он не понравится мне?

— Брось, я не слыхал, что у него нет члена, разве тебе этого не достаточно?

Кит промолчал и, погладив плечо Томаса, изукрашенное свежей царапиной, неожиданно, с блаженной ангельской улыбкой продрал по ранке ногтями.

Никто не скрывал, что даже Замок Святого Ангела все еще хранил в себе вольный греческий дух.

***

Он отправился на встречу пораньше с утра, невыспавшийся и не в лучшем расположении духа. Понимание того, что в начале дня улицы будут пустынны, зоркие глаза — сомкнуты, мертвецки пьяны или замутнены с похмелья, а любопытные уши — глухи, не добавляло ему радости.

Что-то было не так с этой затеей, он чуял это в ставшем привычным то ли хвойном, то ли все-таки помойном воздухе Рима. Томас отмалчивался. Туман ложился на красные черепичные крыши сплошной синеватой паутиной, кое-где не потерявшая еще соки зелень казалась особенно яркой в мягких лучах рассветного солнца. Холодок забирался за шиворот — от этого была единственная польза: он бодрил.

— И что, я должен ждать этого твоего Меризи в засраном кабаке на отшибе города с самого утра до вечера?

— Нет, это он будет ждать тебя.

— Ты же сказал, что даже не платишь ему за это.

— Не совсем верно. Я плачу ему, только не совсем привычной монетой.

Старая, беззубая шлюха с седой головой, перевязанной цветным платком, потянула край сорочки вниз, вываливая свое дряблое богатство, как рога изобилия в спальне Томаса Уолсингема вываливали фрукты.

— Уступлю полцены, синьор.

Кит улыбнулся ей так же вежливо, как мог улыбаться старой Бесс из Хардвика, приезжая в Чатсуорт-хаус или в ее лондонское имение, чтобы давать уроки латыни мисс Арбелле. Здравствуй, волчица, как много у тебя волчат по всему миру, ныне называемому христианским?

Покосившаяся развалина с нечитаемой вывеской, то ли до того грязной, то ли вовсе обгорелой, по всему и была означенным кабаком. Во всяком случае, из ее зева, такого же беззубого, как у давнишней шлюхи, вывалилась пара оборванцев, едва стоящих на ногах. Оборванцы вскоре нашли свое пристанище в ближайшей канаве, а Кит уважительно покривил рот: это было именно то, что требовалось.

Томас знал, в каком месте ни за что не станут выпасать английских агентов: при папском дворе отчего-то думали, что люди Уолсингема достаточно белы, чтобы бояться поставить на себе пятна, которые окажется трудно отстирать.

«У англичан рыбья кровь», — говорили они.

***

— Каким будет пароль?

— «Вы знаете, что я люблю вас».

— Ты ебанулся, почему именно это?

— А чем эта песенка хуже многих других, которые поют здешние соловьи по утрам?

***



Микеле Меризи оказался куда моложе, чем можно было ожидать. То немногое, что было известно об этом малом, и что рассказал Киту Томас, до скучной зевоты предсказуемо пересыпая повествование грязными намеками, почти переросшими в предложения, наводило на мысль: в вонючей дыре, разящей прокисшим вином и прокисшим потом, Кита будет ждать отчаянный рубака и любитель продажных мальчишек. Вероятно — с ярдом в плечах и мыслью, как бы подрезать очередной кошелек или чью-то жизнь, во взоре.

Парнишка, сидевший в самом углу за засаленным и липким от грязи столом, наверняка был младше Кита. Жесткие, грязноватые кудрявые волосы, вздернутый нос и широкий смешливый рот заставляли задуматься, не свисает ли с той стороны лавки, на которой он умостился, конский хвост.

То ли действительно смуглую дочерна, то ли попросту грязную щеку пересекал тонкий, успевший стянуться и подсохнуть порез.

— Вы знаете, что я люблю вас, — непроницаемо проговорил Кит, сузив глаза.

— И я вас люблю, — лицо молоденького сатира пришло в движение, и несколько гримас, от веселой до преувеличенно-почтительной, успели смениться на нем, прежде чем Микеле Меризи взмахнул рукой над столом и ладонью вверх указал на вторую лавку. — Прошу к моему столу.

При ближайшем рассмотрении он весь — от выбившейся из-под расстегнутого дублета сорочки до кончиков пальцев, — оказался заляпан пятнами краски.

***

— Ты уверен, что ему можно доверять?

— Нет. Но разве в нашем деле можно быть в чем-то уверенным до конца?

***

Итальянский язык никогда не был сильной стороной познаний Кита в различных науках, но его скудного и не слишком изысканного вокабуляра должно было хватить для такой обстановки и такой компании.

— Каким образом Рануччо Фарнезе связан с попыткой покушения на жизнь нашей Королевы? — спросил он, выкладывая локти на стол. — Я осведомлен, что речь идет о заговоре, организованном Френсисом Трокмортоном, но не слишком ли наш козлик молод для того, чтобы участвовать в этом деле?

Меризи пожевал губами, и то, что он сказал (Кит напрягся всем существом, чтобы не упустить ни слова: трещал Микеле в таком темпе, что угнаться за его речью было не так-то просто) странно не сочеталось с веселым любопытством, пляшущем во взгляде:

— Дело в том, что эти отчаянные ребятки, о которых вы говорите и которыми так горячо интересуетесь, как-то попытались связаться с его отцом, герцогом Алессандро Фарнезе. В некоторых кругах болтают, что Рануччо до сих пор хранит эту переписку, но я не ручаюсь, что это не пиздеж. Он в те годы осаждал Антверпен, и они якобы понадеялись, что после успешного завершения завоеваний испанцы отправят из Бельгии именно его, чтобы как следует укусить вашу королеву за задницу. А наследник, как известно, подрос, и пытается во всем походить на папашку — вот только вместо военных дел предпочитает протирать портки в собственном театре.

— Римские художники малюют розовозадых путти и античных героев с гладкими ногами, при этом презирая театр? — Кит повел бровью с не сходящей с губ любезной улыбочкой.

— Я не из Рима, — поправил Микеле, легко отвлекаясь от великих деяний былого. — Мои родители произвели меня на свет в Караваджо, это неподалеку от Милана, но вы, должно быть, не знаете этих мест. Могу я задать вам вопрос, синьор?

— Попробуйте.

— Вы, англичане, все так бледны? А под одеждой вы еще бледнее?

Кит вдруг понял, что спать ему окончательно расхотелось.

— Это целых два вопроса. Выпад дагой из-под плаща не в счет. А если все же посчитаете — я ведь тоже могу спросить, у всех ли итальянцев причиндалы короче этой самой даги? Впрочем, продолжайте, у нас не так много времени. Синьор.

***

— И все же, Томми, чего ему нужно? Что заставляет какого-то посредственного мазилу влезать в подобные дела, подставляясь под лезвие топора за просто так? Как можно полагаться на треп такого человека? Вдруг он просто сумасшедший, решивший поморочить тебе голову?

— Когда будешь уходить, мой тебе совет: посмотри в зеркало.

***

Солнце было уже высоко, и его свет сочился сквозь плохо сколоченные доски дальней стены, а Микеле Меризи из Караваджо все молол и молол языком, меча перед совершенно незнакомым ему человеком такие жемчуга, от которых не отказалась бы и сама Леди Королева.

— …Если все сложится самым хреновым для вас образом, и Альдобрандини даст им пощупать себя за яйца, он сделает все, чтобы выдать свою девку за Фарнезе. Об этом говорят уже несколько недель. Если папой станет кто-то другой, чьи яйца окажутся меньше яиц Альдобрандини, — будет то же самое. Можно я задам вам еще один вопрос, синьор?

Кит не выдержал и рассмеялся, ткнувшись лбом в сплетенные перед лицом пальцы:

— Вы будете обстреливать меня вопросами каждый раз после сообщения информации, что мне нужна?

— Именно. Ведь я уверен, что вы не покинете меня, пока не дослушаете, а значит, пока я на коне. Я не намерен брать с вас деньги, но нужно же мне хоть какое-то вознаграждение.

— Справедливо и сомнительно. Особенно с учетом того, что на предыдущие вопросы я не стал отвечать.

— Может быть, вы захотите сделать это попозже. Я не теряю надежды.

— Не думаю, что мне это будет интересно.

— О, не зарекайтесь, синьор! Мало ли что может случиться дальше, — за время их беседы подвижное лицо Микеле сменило такое количество выражений, что Киту подумалось: Хэнслоу бы продал душу и пару своих медведей в придачу за такого актера. — Вы выпьете со мной? Дело в том, что я скоро высохну от похмелья, словно тело христианского мученика в подземной крипте, а лучший способ бороться с похмельем — напиться снова.

— Что же вам мешает заказать выпивку? Отсутствие денег? Не тех ли, от которых вы столь благородно отказались, сговорившись нам помочь?

— Вовсе нет. Не отсутствие, а наличие — действительно доброго вина не так уж далеко отсюда. В моей мастерской. Вы же не думаете, что я настолько низко пал, чтобы два дня подряд хлебать здешнюю блевотину?

Опять прыснув со смеху, Кит наморщил лоб и изобразил удивление:

— Вы сейчас пытаетесь склонить меня перепихнуться, будто я — не слишком невинная, но не в меру доверчивая девица. Уж не знаю, чего в этом больше — глупости или впечатляющей наглости, если помнить о том, для чего мы вообще встретились.

Микеле не выглядел ни обескураженным, ни разочарованным, а шириной его улыбки можно было измерить протяженность всех римских дорог:

— А что, если я просто пытаюсь втюхать вам одну из своих картин и получить гонорар за нее, а не за грязные делишки с английской разведкой?

Покусав губы в недолгой задумчивости, Кит закатил один рукав повыше и вытянул руку — так, чтобы ее внутренняя сторона выше запястья оказалась на свету:

— Вот вам взамен грязи — английская бледность, спрятанная под одеждой.

Теперь настал черед Микеле смеяться — и он отдался этому занятию с таким же размахом, с каким, видимо, делал все, что он умел: тараторил и разбрызгивал краски.

А умолкнув, слегка рассеянно провел пятерней по волосам, безуспешно пытаясь их пригладить.

Кит глубоко вздохнул — этот жест неожиданно втолкнул в его память образ Уилла Шекспира, о чьем существовании он и вовсе успел позабыть, лишь ступив на перемешанную с костью и кровью благодатную римскую землю. Что-то сладко и больно оборвалось в груди, и стало ясно, как новый день, что мост Замка Святого Ангела — не Лондонский мост, а трущобы, куда занесло его сейчас, — отнюдь не наросший на болоте Шордич. Это осознание, разросшееся из сущей мелочи, раскинулось перед ним во всей своей безжалостности, и, взвившись, ужалило меж ребер.

Каким ты будешь, когда мы опять встретимся, Уилл Шекспир?

И — будешь ли?

— Сколько времени ходу занимает это ваше «не так уж далеко»? — спросил Кит и резко поднялся.

***

— А что потом? — обратился он к Томасу вчера вечером.

— Что хочешь, — просто ответил тот.



***

Поток апельсинового закатного света лился сквозь единственное окно так ярко и яростно, что резал глаза — точно сок раздавленного солнца, случайно брызнувший в лицо и оказавшийся не только сладким, но и едким. Все, чего касался этот прощальный шквал, начинало золотиться, и Кит затруднялся со сравнением: Зевс или царь Мидас? Даная или каждый, кому не посчастливилось быть обласканным его щедрой рукой?

Похмельная боль подступала, как всегда, виляющей походкой помойной кошки — и это вынуждало взгляд искать спасения в тени, такой густой, словно кто-то выкрасил облупленную стену сажей из паленой кости жертвенного скота, смешанной с жиром. Золотоносной реке Пактол, ворвавшейся с римской улицы, галдящей, как всполошенный гусь и кривой, будто свернутая шея этого гуся, вторила вопиюще алая драпировка, накинутая на грубо сработанный стол с мнимой небрежностью. На столе стояла плетеная корзинка с фруктами, которых уже коснулась заплесневевшая рука смерти. Они пахли охмеляюще, будто океан вылаканного в последнее время вина.

Перекличке затененных углов, перекличке уличной стражи вторила ночь в груди Кита, оказавшаяся чуть расторопнее той, что только должна была наступить.

— Какой сегодня день? — спросил он у самого Вакха, пока что лишенного руки, сжимающей виноградную гроздь с какой-то хищнической страстью.

— Тот, что проходит, или наступающий? — отозвался Вакх, или его зеркальное отражение, привалившееся рядом на проеденном мышами камышовом тюфяке. — Мне бы хотелось, чтобы сегодня была пятница.

Лицо напротив было землистым и помятым — телята с томными очами, разорванные голыми руками в пылу священной оргии, мало кому шли на пользу. Кит смотрел на недописанную картину и сквозь нее, пока воровски расторопные грязные пальцы Микеле растирали краски.

— Христос умер, и белый дым облаков говорит нам: да здравствует Дионис! — крикнул Кит, и, подорвавшись с тюфяка, что есть мочи запустил пустой бутылкой в убранную светом часть стены.

Звона битого стекла он не услышал: его съело красное на черном.

***

— Почему на этой картине ты сам?

— Отвечу, что это не я и тебе померещилось, только бы не признаваться, что у меня просто не стало бабла на натурщика.

Микеле, обмотанный куском затасканной простыни, оперся локтем о стол и замер, склонив голову к плечу с похабной улыбкой на потрескавшихся губах.

— Так расскажи мне еще один секрет, и я заплачу, — Кит не считал, что ему нужна простынь, и просто бросился в огонь, льющийся сквозь окно, чтобы отмыть в нем грязь, нанесенную в эту каморку, гордо именуемую «мастерской», чтобы измазать его кожу. Он мог бы сплясать или раскинуть руки подобно распятой на крестовине мясника бычьей туше, такой же красной, как христова багряница и выблеванное прямо на пол вино, и он делал все это поочередно просто потому, что мог. Он мог все — и не мог ничего, потому, что был слишком пьян, а Томас снова разыскивал его по всему городу, больше всего на свете боясь, чтобы те, другие, не пришли к этому первыми. — Расскажи мне какой-нибудь маленький, отвратительный, будоражащий испанский секрет, Микеле.

Микеле Меризи смотрел жгуче, потому что глаза у него были, будто чрез меру острый перец, и без труда говорил о вещах, могущих сделать любой из их совместных или раздельных дней последним.

***

— Кстати, мы находимся в неравном положении. Ты с самого начала знал, как зовут меня, а я до сих пор не услышал твоего имени.

— Ты запросто мог соврать.

— Но не соврал.

— Называй меня Кит.

— Это очень странное имя. Что оно значит?

— Так у нас называют тех, кого крестили под именем Кристофер.

— Значит, Кристофоро.

— И лучше брехать по-собачьи, чем взгромождать себе на горб целого Спасителя Мира.

***

Томас орал, пожирая белокаменную галерею быстрым шагом и хлопая одной дверью за другой:

— Хочешь, чтобы твой раздутый труп нашли в Тибре с ножом в глазу?!

Урбан, Григорий, Иннокентий — на каждую седмицу по папе. Об этом уже начинали шутить и откалывать остроты, предварительно, конечно, обернувшись по сторонам.

Кипарисовые стрелы метили в окна, неосторожно оставленные не запертыми, кинжалы клались под подушки — на всякий случай. Свет сменялся тенью, черный — белым, и бег дней под лунками кружевных арок ускорился, покуда не был закушен в волчьих клыках колоннад.

— Сейчас не время шляться по притонам! Все и так висит на волоске! В любой день мы можем быть вынуждены сняться с места и уехать в Англию…

— Ты хотел сказать — удрать, поджав хвосты? — перебил Кит, катая о щеку не надкушенный пока персик. — Я всего лишь делаю то, для чего ты взял меня с собой, не более. Я, как видишь, скромен, и не понимаю, чего ты привязался.

Остановившись, как вкопанный, Томас развернулся к нему на каблуках и ткнул пальцем в грудь:

— Так и знай, я не стану искать тебя в каждой канаве, когда придет время.

Кит пожал плечами:

— Да и пошел ты в жопу.

С того дня больше не ночевал в спальне с рогами изобилия, оставив их все Томасу — как и святую Марию в раме окна.

Серело небо, по Аппиевой дороге подступал ноябрь: кое-кто уже видел его у исколотых кипарисами ворот Святого Себастьяна.

***

В воскресной сутолоке на Кампо де Фьори какой-то пьяница был убит взбесившейся лошадью. Храпя, гнусаво взвизгивая, она истоптала его, повалив на землю, и кровь на его животе была похожа на все тот же наглый, кричащий, невыносимо алый шмат ткани на столе Микеле.

— К чему мне пурпур этих одеяний… — проговорил Кит, не в силах оторвать взгляд от дрожащего пятнистого конского крупа.

— Что это значит?

— Всего лишь стихи. Такая же всемогущая безделица, как палитра с правильно смешанным пигментом.

— Прочти мне еще.

— Ты все равно ничего не понимаешь.

— Мне нравится писать под музыку.

***

Они пришли с утра пораньше, как и всякая беда, смерть и моления о чаше в саду Гефсиманском. Заколотили в дверь, и тут же высадили ее, ввалив внутрь — не потому, что собирались сделать это с самого начала, просто она оказалась неожиданно хлипкой.

Поднялся столб трухлявой пыли, Вакх грохнулся на пол лицом вверх, и Кит поднял растрепанную голову с изящно прогнутой смуглой поясницы очередного юнца, чье имя он забыл, и кого он собирался подарить Микеле на месяц вперед в качестве натурщика.

— Кто вы и какого хрена вам надо? — спросил он, сонно жмурясь.

Ему ответили по-английски.

***

— Ты выполняешь заказы. Работаешь для церквей и кардиналов, и у тебя все равно ветер свищет в карманах, — без смысла и цели болтал Кит, вытянувшись на сухо шелестящем тюфяке и через слово прикладывался к бутылке. Он был так пьян, что его вело даже лежа. Всему виной было не вино, а свет, пропущенный засиженным мухами окном. На сей раз у света был отлив хереса, не апельсина. — Какой смысл в том, чтобы лизать жирные задницы под сутанами, ютясь в этой норе?

Ненадолго вынув изо рта зажатую в зубах длинную кисть, Микеле охотно ответил:

— Я не могу писать годные вещи, когда мне не хочется жрать. А годные вещи, которые я пишу голодным, не могут оставаться здесь — пусть люди видят их, хотя бы над храмовыми алтарями.

Кудрявый мальчишка с томными, хмельными, сонными глазами, устав держать перед собой фруктовую корзину уже несколько часов, подавил зевок — его красивое лицо на все готовой шлюшки на миг исказилось гримасой усилия. Само собой, уж ему-то было наплевать на то, о чем шла речь — лишь бы подзаработать, тратя драгоценное время уличного щипача на дело смертельно тягостное, но не слишком пыльное.

***

— Чьи это стихи? — спросил Микеле спустя пару тысячелетий сосредоточенного накладывания вдумчивых мазков на поверхность деревенски грубого, как натруженная ладонь, и столь же пасторально девственного холста. На загрунтованном поле, будто сквозь запотевшее зеркало, проступал миловидный Дафнис, пресытившийся чистой проточной любовью Хлои. Этот пастушок предпочел бы грубые ласки Гнафона или даже самого Пана, предлагая себя легко, на расслабленно сплетенных руках, в расслабленно сплетенных лозах, будто корзинку со свежими фруктами, с утра купленными на рынке за деньги английской разведки.

Кит перевернулся на бок, рассыпав табак из только что набитой трубки по полу, а подкрашенные медью уходящего дня волосы — по поверхности немудрящего ложа.

— У меня есть друг. Это написал он.

— О чем же пишет твой друг?

— Ясное дело, как и все нам подобные,- о любви.

— О любви кого к кому?

Изловчившись, наконец, набить трубку, Кит начал искать, как бы прикурить: свечи были дорогим удовольствием и почти предметом роскоши для этого, с позволения сказать, жилища, и не водились здесь отродясь. Бывало, они с Микеле спали спина к спине на одном тюфяке — в кромешной, бархатной темноте, какая бывает только в Италии. А то, что происходило и говорилось в темноте — в темноте и оставалось, и таков был закон.

— Меркурия к Орфею. Или Орфея к Меркурию — в этих тонкостях бывает чертовски трудно разобраться.

— Я от души желаю твоему бедному другу обрести счастье, — сказал Микеле, и даже не видя его лица, можно было быть уверенным, что он посмеивается. — А теперь, Марио, можешь отдохнуть. Все мы можем отдохнуть, потому что нуждаемся.

Непонимающие, но все равно равнодушные матовые, маслиновые глаза натурщика ненадолго остановились на лице Кита.

Оставалось протянуть руку и приманить Дафниса поближе.

***

Марио глядел все так же равнодушно, лежа на животе и подпирая персиковую округлую щеку кулаком. Его чуть припухшие ото сна черты были проплачены еще на две недели, а это означало, что можно было оставаться на месте, оставаться спокойным и даже поспать еще немного, когда говорящие на непонятном языке вооруженные люди уберутся.

Умывшись из глиняной миски, Микеле жестко вытер лицо и торчащие во все стороны волосы краем сорочки в разводах краски.

— Вот и все? — поинтересовался он, поджав губы в потешной смешливой гримасе и вскинув густые брови.

— Вот и все, — подтвердил Кит, застегнув последнюю пуговицу. — Сколько дней прошло?

— Я не считал. Не так уж хорошо это умею.

Он окликнул Кита уже на улице — не оставив выбора, оборачиваться или нет:

— И все-таки вы бледнее под одеждой!

***

Декабря они не дождались — его, уже подошедшему по Аппиевой дороге вслед ноябрю и наступившему на волочащийся алый плащ предшественника, спугнули люди Ипполито Альдобрандини заколотившие в двери посреди ночи. Томас был готов, Кит — пил с похмелья холодную воду, дергая голым горлом, те немногие, кто был с ними, не спали вторые сутки с тех пор, как стало ясно: папа Иннокентий при смерти.

— Может быть, в следующий раз они изберут сразу усохшие мощи? — Кит некрасиво кривил рот, забросив ногу на ногу. — Чтобы не изводить весь славный католический мир ожиданием еженедельного представления-преставления очередного папы?

Томас сжал эфес шпаги, топорщившей сзади его непривычно скромный плащ:

— В следующий раз, мой дорогой поэт, папа будет занят тем, что прикажет тянуть кишки у тебя из задницы, отмеряя по дюйму. Испанцы не любят однообразных развлечений, особенно — незадолго до Рождества.

Кит задергал голенью, и стеклянный кубок в его руке сделался горячим. Томас смотрел на факелы, пляшущие внизу, — их становилось все больше и больше. Раздался звон скрестившегося металла, протяжный, подвывающий крик. Кубок с пронзительным звоном разбился о каменный пол.

Томас бросил, натягивая перчатки:

— Пора.

***

— И все-таки ты меня не бросил, — съехидничал Кит, спрыгнув на землю. — И даже пропустил вперед.

Томас Уолсингем, племянник государственного секретаря английской короны, споро лез через окно, выходящее на задний двор особняка, в то время как испанские головорезы, нанятые кардиналом, что, судя по всему, не планировал умирать сразу же после того, как наденет папскую тиару, выламывали парадную дверь. Часовые наверняка были убиты. Никто из окрестных жителей так и не осмелился приоткрыть деревянные ставни. Еще несколько слуг Томаса успели выбраться следом, перемахнув через белокаменные поручни протянувшейся над двором галереи, и только тогда он огрызнулся:

— И все-таки ты не заткнешься!

Факелы, похожие на гроздь огненных цветов столь же сильно, как те, что хлынули внутрь с той стороны улицы святой Марии, замаячили впереди — ну конечно, люди, которых послал Альдобрандини не были идиотами. Томас и Кит выхватили шпаги практически одновременно.

Убив первого, Кит почувствовал, как на запястье ему брызнула горячая кровь, черная в скачущем рыжем свете. Он подумал, развернувшись для того, чтобы прикрыть спину Томасу, что Уильям Шекспир, кропающий какую-нибудь новую пьесу и волочащийся за какой-нибудь новой юбкой там, далеко, в Лондоне, может и взгрустнуть, если его нашпигуют сталью в этом чертовом волчьем городе, увенчанном мраморно-кипарисовой тиарой. Это неожиданно придало сил и глупой, животной, сыгравшей как нельзя более на руку злости.

Второго пришлось заколоть, чтобы дописать пьесу о том же — о Риме, о крови, о мести, о маленьком договоре, припавшем пылью в брошенном доме. Третьего, уже занесшего руку, сбил с ног Томас — он любил отдавать долги сразу, или же не отдавать их вовсе. Звон, отяжелевшее дыхание, ругань сквозь зубы — все это передразнивали древние стены, древние камни, древние звезды, видавшие зрелища и похлеще.

Они отходили, петляя по узким улочкам под нависающей черепицей и дамокловым мечом Форума, потом — бежали, тоже петляя, не разбирая вязальных петель от висельных, оставляя позади незавершенный суд Париса и так не начавшуюся войну за Илион.

А впереди была долгая, долгая дорога с бороздами, прокатанными колесами неиссякающих верениц телег.


v. Западня

Протискиваясь сквозь плотную толпу, Уилл спешил к Лондонскому мосту.

Он опаздывал: леди Деверё назначила прибыть к восьми, а он только-только сумел ускользнуть с вечеринки в «Театре» в честь грядущего частного представления.

Мельком глянув на головы, насаженные на пики над аркой, Уилл поторопился подняться на мост. Он соврал бы себе, утверждая, что зрелище, до жути впечатлившее его в самый первый раз, уже не пугало. Каждый раз Уилла пробрала дрожь: ведь и его голова с исклеванными птицами глазами могла тоже оказаться на одной из пик. И если бы не вмешательство Кита, Уилл Шекспир, поэт из Стратфорда, закончился бы, так и не начавшись: из-за материнских четок и отцовской записки.

В узком пролете моста царили сумерки: каждый следующий этаж домов, построенных над аркой, нависал над предыдущим, а самые верхние почти смыкались через улицу. Уилл лавировал в толпе, отыскивая спуск к воде.

— Эссекс-Хауз, — сказал он звенящим от напряжения голосом, опускаясь на подушку развернутой носом к востоку лодки.

Гребец окинул его недоверчивым взглядом и попросил деньги — три пенни — вперед.


***

— Мой дорогой, — сказала леди Френсис, когда он после почтительнейшего поклона прижался губами к ее прохладным холеным пальцам, — я уже боялась, что вы позабыли обо мне.

Платье на ней походило на сорочку: простое, но яркого оттенка, подчеркнувшего смуглую кожу и темные, собранные в домашнюю прическу волосы. Все это было призвано создать непринужденную обстановку, но достигало прямо противоположного результата.

— Я едва сбежал с вечеринки, миледи, — напряженно произнес Уилл, избегая смотреть куда-либо ниже ключиц леди Френсис. — Мои товарищи закатили ее на радостях от вашего щедрого предложения.

Леди Френсис взяла его обе руки в свои, увлекая на кушетку.

— Вы имеете в виду частный спектакль? — Уилл похолодел, уловив намек. — Ах, Уилл, я готова платить за любые представления с вашим участием. Особенно — те, которые недоступны нашей грубой публике. Вы же обсудили с вашим прекрасным другом мою просьбу? Наша маленькая сделка в силе?

Сквозь слои почти ничего не скрывающей ткани ее горячее бедро прикасалось к его ноге, пальцы снова вплетались в волосы, повелевая и дразня. Леди Френсис была ожившим соблазном. Уилла бросало в жар, а ее слова неизменно окатывали холодом.

— Он уехал так стремительно, миледи. Я не успел.

— Что ж, — искренности этого притворно-скромного тона позавидовал бы сам Нед Аллен, случись ему услышать, — надеюсь, что сумею немного развлечь вас, пока его не будет. Как и вы — меня.

— О, миледи, — пролепетал Уилл.

— Можете называть меня Френсис.

Под тонким слоем струящегося шелка не было ни одной нижней юбки.


***
— Раздевайтесь, — сказала Эмилия Бассано, едва Уилл в тот же вечер в смятении перешагнул порог ее гостиной. Он не поверил своим ушам.

— Простите?

Эмилия рассмеялась — искренне и звонко.

— Я велю служанке согреть воды. Вам надо расслабиться, принять ванну, Уилл. И… — она поморщила носик, — от вас за милю несет этими ужасными восточными духами леди Деверё.

Уилл покраснел — мучительно, до корней волос. Значит, перед их расставанием Кит тоже слышал этот запах, но предпочел промолчать. Потому что ему было все равно? Или потому, что дорожил оставшимися им часами?

— Я хотел бы посоветоваться с вами, Эмилия.

— О вашем ошеломляющем падении в объятия леди Френсис? — насмешливо проговорила Эмилия из-за расписанной павлинами и диковинными цветами ширмы. — Не волнуйтесь, Уилл, не вы первый, не вы последний. Ходят слухи, граф Эссекс даже поощряет… причуды своей жены. Так что для вас вряд ли будут последствия.

Уилл нырнул с головой в горячую воду, но даже это не помогло. Внутри что-то дрожало — мерзко, противно.

— Все хуже, Эмилия, гораздо хуже. Я задолжал ей кучу денег за выкуп Кита, и теперь… — Уилл осекся, понимая, что язык не повернется повторить Эмилии предложение леди Френсис. — Опасаюсь, она захочет, чтобы я отработал всеми доступными ее фантазии способами.

Произнеся это, Уилл, наконец, понял, что его тревожит: не заоблачная сумма, не напор леди Френсис, не то, что ее кузен и муж будут не в восторге от ее маленькой авантюры.

О, нет.

Чтобы спастись, ему придется чем-то пожертвовать. Что ценного может отнять леди Френсис взамен своих сорока фунтов?

Из-за ширмы появилась смуглая рука без колец, протягивающая Уиллу небольшой серебряный кубок. Уилл принял вино, налитое Эмилией, с благодарностью. После пары глотков терпкого и крепкого ароматного напитка собравшийся после визита к леди Деверё в груди Уилла склизкий комок подтаял.

Возможно ли, что ловушка, в которую он загнал себя от безысходности, еще не захлопнулась, и выход все же существует?

Он почти оделся, когда раздались легкие стремительные шаги, зашуршало платье, и в комнате появился кто-то третий.

— Эмили, — меня хотят разлучить с тобой, хотя выдать замуж!

Рыдающий девичий голос, без сомнения, был Уиллу знаком. Он принадлежал леди Арбелле Стюарт, родственнице королевы и почти наследнице престола.


***
— О, моя девочка… — в голосе Эмилии было нечто, заставившее руку Уилла остановиться на полпути к очередному крючку дублета. — Боже мой…

Рыдания усилились, а потом безутешные всхлипывания леди Арбеллы начали стихать. Послышался короткий вздох, полный истомы.

Эмилия Бассано и леди Арбелла Стюарт целовались. И это отнюдь не был поцелуй, который ученица дарит своей учительнице или подруга — подруге.

Кровь бросилась Уиллу в лицо. Дать знать, что он понял, что происходит, — невозможно. Выйти из-за ширмы, сделав вид, что ничего не произошло, — немыслимо. Покинуть комнату так, чтобы Эмилия и Арбелла его не увидели, — нельзя.

Эмилия сама пришла ему на помощь. Громким, хорошо поставленным голосом, как будто говорила со сцены, она произнесла:

— Дитя, расскажешь мне все в библиотеке?

Раздалось согласное шуршание платьев, шаги, прерывистые от рыданий и поцелуев вдохи Арбеллы, и дверь закрылась. Уилл выскочил из своего укрытия и понесся вон из комнаты, чувствуя, как у него пылают уши.


***
Каморка под крышей, которую он снимал уже два года и искренне считал своим домом, не самым плохим домом в Лондоне, между прочим, показалась грязной, унылой и безобразной, как смертный грех.

Не зажигая свечи и не раздеваясь, Уилл рухнул на пропахшие сыростью простыни, надеясь, что усталость, превратившая голову в пустой чугунный котел, возьмет свое и сон придет быстро. Коварная королева Маб, однако, не спешила, и Уилл лежал, вперив сухие глаза в стену напротив, залитую лунным светом.

Картины прошедших дней — ужасные, прекрасные, стыдные, — мелькали перед его глазами. И в каждой был Кит. Одетый, раздетый, с чистым лицом, и лицом, вымазанным кровью или белилами. Кит, подающий ему склянку с розовым маслом. Кит, пьющий вино из бутылки и кровь — прямо из раны на ладони; Кит, стоящий перед ним на коленях, и Кит, нависающий над ним, чтобы — ударить или поцеловать…

Что если Кит, вернувшись, никогда больше не захочет иметь с ним дела? Что если это была игра, столь же искусная, как у любого актера, ведь говорили, что Кит тот еще лжец и когда-то был неплохим актером? Что, если Кит не вернется вовсе?

Уилла окатило липким ужасом. Нет, он не должен так думать, он не смеет даже допустить подобную мысль в свое сердце.

За окном посерело — утро отвоевывало для нового дня то, что захватила ночь.

Уилл отбросил бесполезные попытки уснуть. Перевернув исписанный листок, он обмакнул перо в чернильницу. Как всегда, он писал почти не делая правок, пока в груди разливался знакомый холодок, вытесняя боль, сомнения, сожаления.


***
— Чтобы к себе расположить рассвет, я сравнивал с тобою день погожий. И смуглой ночи посылал привет, сказав, что звезды на тебя похожи, но все трудней мой следующий день, и все темней грядущей ночи тень.

Эмилия улыбнулась Уиллу мягкой ободряющей улыбкой. Так, наверное, она утешала юную Арбеллу.

— Прекрасные стихи, мастер Уилл. Если бы мне посвятили подобные строчки, я была бы на седьмом небе от счастья.

Уилл примчался так рано, как только позволяли приличия. Он не был уверен, что Эмилия его поймет, но она была единственным человеком во всем Лондоне, с которым Уилл мог бы поговорить о Ките.

— Выпейте, вы выглядите изнуренным, — Эмилия, лицо которой осунулось за ночь, как будто она тоже не спала или провела ее в слезах, вновь протягивала ему кубок. От кубка поднимался едва заметный дымок. Уилл пригубил предложенный напиток: горячее молоко со специями и подслащенным вином. — У меня на родине, — объяснила Эмилия, — этот напиток дают тем, кому надо восстановить силы.

— Вам тоже… — Уилл осекся, выдав себя с головой, но Эмилия только грустно кивнула.

— Вчера вечером вы слышали все сами. У леди Бесс Хардвик железный характер и свои представления о счастье внучки: в браке неизвестно с кем, подальше от… соблазнов.

Эмилия отвернулась, и Уилл понял, что она не хочет, чтобы он видел ее слезы.

Утреннее солнце, проходя сквозь оконные витражи, бросало причудливые цветные блики на пол. Их яркость контрастировала с темнотой, царившей в их с Эмилией душах — в единый миг лишившихся тех, кого любят.

Уилл взял ее руку, и бездумно, повинуясь внезапному порыву — ободрить, утешить, — поцеловал.

Эмилия повернулась к нему: в глазах ее все еще стояли невыплаканные слезы, но на губах играла лукавая улыбка.

— А знаете. Уилл, мне кажется, мы можем друг другу помочь.


***
— О честный аптекарь! Быстро действует твой яд. Вот так я умираю с поцелуем.

Пьеса близилась к финалу. Дик сегодня был в ударе. Его голос дрожал, когда он, выпустив склянку из ослабевших рук и прижав ладонь к сердцу, рухнул на пол, словно срубленное в цвету дерево. Наблюдая за ним из-за занавески, Уилл мог бы поклясться, что видел, как по щекам Дика текли слезы.

— Кинжал Ромео! Вот твои ножны! Останься в них и дай мне умереть.

Златокудрая Джульетта упала рядом с Ромео, пачкая свое прекрасное, белое с золотым платье бычьей кровью.

В первом и единственном ряду импровизированного зрительного зала леди Френсис Деверё, в девичестве Уолсингем, приложила кружевной платок к глазам и вздохнула. Ее грудь в вырезе украшенного золотой вышивкой и изумрудами платья, поднялась и качнулась, словно волны, потопившие Непобедимую Армаду у берегов Англии.

— Ваша игра, мастер Бербедж, неизменно поражает воображение, — любезно говорила леди Френсис спустя четверть часа розовевшему от удовольствия Дику. — Вы актер необыкновенного дарования, необыкновенного, — взгляд ее темных глаз как бы рассеянно скользил по лицу и телу Дика, то и дело останавливаясь на гульфике. — Ваши приватные представления не идут у меня из головы. Я думаю, мы могли бы как-нибудь повторить их. Теперь, когда ваш репертуар стал еще разнообразнее благодаря прекрасным сонетам мастера Шекспира.

— О, миледи, — выдохнул Дик, и глаза его заблестели, когда он склонился, чтобы поцеловать руку леди Френсис.

А она уже поворачивалась к Уиллу:

— Ваши сонеты, мастер Уилл, ходят в списках по всему Лондону. Как там?

Тонкая морщинка между бровей только красила точеное лицо леди Френсис, и она была прекрасно об этом осведомлена. Уилл снова подумал, что если бы женщины могли играть в театре, то леди Френсис, без сомнения, могла бы заткнуть за пояс любого из ныне живущих актеров.

— На радость и печаль, по воле рока, два друга, две любви владеют мной: мужчина светлокудрый, светлоокий и женщина, в чьих взорах мрак ночной… — прочла она своим глубоким грудным голосом, и Уилл понял, что их с Эмилией затея удалась. — Это так прекрасно и так смело, в духе Катулла, ведь ныне мало кто отваживается признаться, что способен дружить и с мужчинами, и с женщинами, — тем временем с легкой любезной улыбкой продолжала леди Френсис.

— Миледи, я вовсе не… — начал было Уилл, но леди Френсис перебила его, шлепнув по руке. При виде такого обращения Дик округлил глаза.

— Все гадают, кто же те двое, что питают вашу Музу, мой дорогой поэт, — леди Френсис сделала ударение на слове «дорогой». Уилл похолодел от прозрачного намека. — Это, знаете ли, подстегивает фантазию…


***
— Что она имела в виду? — Дик не скрывал своего недоумения и любопытства. Видимо, разговор с леди Френсис никак не шел у него из головы. Говорить приходилось громко: торговцы, несмотря на раннее и холодное утро, уже вышли на улицу и во всю глотку нахваливали свои товары. Лавируя между ними, Дик с Уиллом направлялись в «Русалку» — начать день с пинты горячего пива, сдобренного имбирем и гвоздикой.

— Кто знает, что на уме у этих великосветских дам, — пожал плечами Уилл. — С ними никогда ничего нельзя сказать заранее.

На душе скреблись кошки. Леди Френсис осталась им не слишком довольна. Подстегнутая слухами и прочтенными сонетами, она оказалась требовательна как никогда. Уилл же, напротив, был не слишком изобретателен и активен.

Измотанный очередной бессонной ночью, которую провел в бесплодных попытках то ли заснуть, то ли выдавить из себя хоть строчку в продолжение начатой с Китом пьесы, он всерьез опасался, что в очередной постельной битве запросто может потерпеть сокрушительное поражение.

И леди Френсис угадала его настроение.

— О, не волнуйтесь, мой дорогой, — погладила она Уилла по щеке утешающим жестом, — думаю, когда вернется ваш златокудрый друг, нам троим будет куда веселее.

Уилл не нашел слов тогда, не находил и сейчас — объяснить, на что намекала леди Деверё, было немыслимо. Но старина Дик понимающе закивал головой.

— Знаешь, когда миледи приглашала меня… — начал было он, но дорогу им преградил высокий человек в черном и настойчиво протягивал Уиллу какой-то листок.

— Иисус Христос идет с лопатой в руке Его, дабы судить Землю! Покайся!

— Потом, потом, дай пройти, любезный, — Дик попытался оттеснить человека с дороги. Тот, однако, не сдвинулся с места. Взгляд его горящих темных глаз буравил Уилла, проникая в самую душу.

— Дьявол свел тебя с пути истинного, но ты еще можешь спастись, — трубный голос перекрывал голоса торговцев, прохожие начали оглядываться на них. — Покайся!

— Может быть, позже, — Дик все-таки оттер проповедника плечом, давая Уиллу дорогу, но тот замер как вкопанный. — Да что с тобой?

Уилл смотрел на памфлет. На его обложке была гравюра: крылатый юноша стремительно падал в море. Плохо пропечатанная надпись гласила: «Не предавайся гордыне, но стой в благоговейном смирении».


***

— …и когда наш последний парус стал как решето, пришлось использовать камчатое полотно.

— И вы что же, мистер Фортескью, шли под парусом из этой драгоценной ткани? — ахнул Дик и поставил локти на стол.

Он даже рот приоткрыл и перестал с тревогой поглядывать на ушедшего в себя после встречи с проповедником Уилла — так увлекся рассказом капитана, вернувшегося из плавания у побережья Новой Испании.

Моряк отхлебнул пива и вытер усы тыльной стороной ладони. И только потом скромно кивнул:

— Да, позолочена она была прилично. Но у нас просто-напросто не оставалось менее ценной ткани.

— Сколько же вы шли?

Фортескью пожал плечами.

— Семь недель в открытом море, мастер Бербедж. Люди на борту до того ослабли, что почти никто не мог удержать шпагу. Но другого выхода не было — в проливе нас ждали чертовы испанцы. И знаете, сэр, что я вам скажу: уж лучше цинга, чем тебя расстреляют из пушек.

Кит тоже ушел в море, подумал Уилл. Конечно, переплыть Ла-Манш было куда менее опасно, чем путешествовать в Великом океане, но один только бог знал, какие испытания ждали Кита на суше по ту сторону пролива.

Кит ему снился, Кита он видел перед мысленным взором, когда не мог заснуть, воспоминания о Ките поддерживали его в щекотливые моменты с леди Френсис, сонеты о Ките с их с Эмилией легкой руки теперь повторял весь Лондон.

Интересно, думает ли Кит о нем хоть иногда?

А может, это никакая не любовь, а просто Уилл оказался столь падок до греха, что вкусив его, не может думать ни о чем другом?

Не склонности ли к пороку говорило то, что с момента, как Кит уехал, Уилл так и не смог написать ни единой строчки?

Его переписанный изящным почерком Томми Кида экземпляр пьесы лежал нетронутым. Несколько раз во время ставшей уже привычной бессонницы Уилл открывал его — и закрывал снова. Дописать пьесу без Кита не представлялось возможным. А что будет, когда он вернется? Как объяснить ему непристойное предложение леди Деверё? Что сделает Кит, когда узнает, какой ценой куплена его свобода?

Одиночество присылало сны, от которых Уилл просыпался с мокрым пятном на простынях. Но и это было не самым стыдным. Вчера, вернувшись от леди Френсис, чтобы как-то отвлечься, Уилл стал вспоминать лучшие моменты с Китом, его слова, улыбку, руки, губы, его… Ему до сих пор было стыдно вспоминать то, что заставило испачкать семенем ладонь.

— …монгольский завоеватель Тамерлан, — донесся до Уилла, как сквозь туман, голос капитана Фортескью. — Говорят, в Лондоне популярна пьеса о нем, ее сочинил некто… Морли, кажется?

— О, вы интересуетесь театром? — оживился Дик.

Уилл встал.

— Марло, — сказал он, — пьеса Кристофера Марло. Весьма рекомендую, если не видели.

Фортескью и Дик уставились на него. Фортескью — с любопытством, а Дик — с тревогой.

— Вынужден откланяться, господа. Неотложные дела, — Уилл надеялся, что голос его звучит по-деловому. — Дик, увидимся в «Театре». Приятно было познакомиться с таким героем как вы, сэр, — поклонился Уилл Фортескью.

***

Ноги сами принесли Уилла на Хог-Лейн, как это было уже не единожды за прошедшее время. Что он надеялся найти? Думал ли, что Кит вернется в такой короткий срок? Или он сам превратился в собственную тень, в несчастного Томми Кида, досуха выпитого своей греховной страстью? Может, это какое-то особое колдовство: тот, кто познал Кита Марло, больше не может жить без него?

Уилл нащупал в кармане листки уличного проповедника. Нужно исповедаться и причаститься, — вот что ему поможет. Как давно он не был на мессе? Год? С тех самых пор, как Элис и Саутвелл сели на корабль, увозящий их от преследований Топклиффа — один бог знает, куда. Или, может быть, последний раз был еще в Стратфорде? Его, конечно, осудят. Содомия, прелюбодеяние — смертные грехи. Но Уилл хотел рассказать, что чувствует, хоть кому-нибудь. Кому-нибудь, кто выслушает его, не перебивая.

***

Отыскать, тех, кто мог бы ему помочь, оказалось не так просто.

Уилл бросился по одному адресу — и застал зияющие дырами окна и выбитые двери.

Другой, третий, пятый: не знаем, выехали, бежали, арестованы Топклиффом, — шепотом отвечали ему соседи.

— Зачем тебе? Захотелось сплясать под Тайнберновским деревом? — здоровенный детина, кузнец, один кулак которого был размером едва ли не с голову самого Уилла, смерил его сумрачным взглядом. — Или ты один из тех хитрожопых шпионов, что ходят, вынюхивают, а потом приносят горе в дома честных людей? Воевали бы лучше с гугенотами да их французскими молитвенниками, а то наплодили тут, — он сплюнул, давая понять, что разговор окончен.

Уилл успел отойти на несколько шагов, когда кузнец вновь окликнул его.

— Погоди-ка, жена говорит, что знает тебя. Ты вроде как родственник мистера Коттона?

Сердце прыгнуло в груди и оборвалось, Уилл закивал.

Кузнец покачал головой и кривовато улыбнулся.

— Экий дурачок. Запоминай: Стьюз-Бэнк, спросишь отца Херрика. Пароль: «Почем фунт баранины?» Отзыв: «Ныне рыбный день». Все запомнил?


***
Листья уже облетели. Деревья стояли голые, устремляя черные, будто обгоревшие, ветки в небо. Загон для травли медведей еще не успели закрыть на зиму, но представлений не было. Инграм Фрайзер нетерпеливо прохаживался рядом с клетками. Его шпионка опаздывала, а Фрайзер очень не любил опозданий. Эта Катарина, дьявол ее забери, должна принести исключительные сведения, чтобы оправдаться.

— Сегодня в шесть на Стьюз-Бэнк, — сказала Катарина. — Ваш кудрявый синеглазый красавец приходит туда уже во второй раз. Жаль, что он католик.


— Dominus vobiscum, — отец Херрик был не многим старше Уилла, со светлыми, мягкими, как у девушки, локонами и цепким внимательным взглядом серых глаз.

— Et cum spiritu tuo, — хором ответили собравшиеся возле небольшого самодельного алтаря со священными сосудами и зажженными восковыми свечами.

Их было около дюжины человек — разного возраста и достатка, приходивших сюда дважды в неделю. Некоторые были знакомы, некоторые, как, например, бравый рубака с жесткой складкой упрямого рта и прищуренными глазами, пришли только сегодня. Отец Херрик приветствовал каждого, по очереди благословляя.

Уилл почувствовал запах воска и ладана, исходящий от его облачений, и слабый запах его пота и закрыл глаза. Как он ни старался, как ни молился — здесь, на Стьюз-Бэнк, или у себя дома одинокими пустыми вечерами и бессонными ночами, тоска не отступала.

Он перестал ходить в «Русалку» вместе с Диком и, сославшись на болезнь, пропустил свидание с леди Деверё.

Дик пришел к нему домой, но Уилл не открыл. Леди Френсис прислала несколько крон и заморское зелье, призванное в кратчайшие сроки восстановить силы ее «дорогого поэта». От денег Уилл не посмел отказаться, почувствовав себя еще хуже. Удавка, которую он набросил себе на шею, затягивалась. Что будет, если леди Френсис наскучит играть с ним в кошки-мышки?

Уилл боялся себе признаться, что знает ответ.

Отец Херрик обещал исповедать его сегодня после службы. Уилл хотел этого всем сердцем и боялся. Он твердил в уме снова и снова, что должен сказать, пока губы привычно повторяли слова с детства знакомых молитв, а руки совершали крестное знамение.

Служба, проходившая на втором этаже, подходила к концу, когда снизу раздался ужасный грохот, будто дубовую входную дверь высаживали тараном. Сразу вслед за этим звуком раздался вопль, потонувший в топоте подкованных сапог, звоне стали и разбитого стекла.

— Я знаю, что вы наверху, папистские шлюхи, — раздался голос, который Уилл не спутал бы ни с чьим другим. Топклифф любил лично присутствовать на арестах католиков. — Слушайте внимательно. Дом обложен сеном. У моих людей есть факелы. Если не хотите, чтобы я поджарил вас живьем, спускайтесь вниз по одному.

Присутствующие переглянулись: угроза Топклиффа не была пустой.

Хозяин дома сделал шаг за дверь.

— Вы ошибаетесь, ваша милость, — сказал он, пытаясь сохранить спокойствие, но голос его дрогнул. — В доме нет никого, кроме меня, моих детей, моей супруги и моего слуги.

Хозяйка дома трясущимися руками прятала священные сосуды, отец Херрик торопливо стаскивал облачение.

— Ты собираешься мне врать?

— Никак нет, ваша милость, можете подняться и убедиться сами.

— Сюда, сюда, — хозяйка отодвинула одну из панелей, за которой открылся потайной ход. — Отец Херрик, господа, прошу вас. Мистер… пожалуйста, быстрее…

Голос Топклиффа заставил Уилла оцепенеть. Он стоял, уставившись невидящими глазами в одну точку, и не сразу понял, что хозяйка обращалась к нему.

— Ну, мистер же…

Кто-то рядом грязно, по-солдатки выругался и дернул Уилла за плечо, насильно втаскивая в узкий проход.

— Живей, твою мать, на виселицу захотелось?

Они спускались длинным и узким потайным ходом, сопровождаемые беспрерывным грохотом и треском — подручные Топклиффа громили дом. Запахло дымом: Топклифф, не найдя тех, кого искал, выполнил свою угрозу. Уилл закашлялся, замешкался, и солдат, шедший за ним, рыкнул:

— Рукавом прикройся, дубина.

Последние несколько ярдов пришлось ползти.

Откашливаясь, перемазанные с ног до головы глиной, они выбрались наружу. Уже стемнело, и только Стьюз-Бэнк освещалась ярко, словно днем.
Бил колокол, кричали люди.

Уилл оцепенело смотрел на суету, царящую вдалеке. Кто-то снова дернул его за рукав. Это был все тот же солдат.

— Я видел констебля, нам лучше линять отсюда.

***

— Фрайзер, — сказал солдат, протягивая руку через грязный, заляпанный жиром стол в «Кабаньей голове».

— Шекспир, — ответил Уилл, вяло пожимая ее. Перед глазами все еще стояло зарево над приютившим их домом. Что, если это все случилось по его вине? Что, если Топклифф его вычислил? Что стало с хозяевами? А с их детьми? Что, если они погибли по его вине? Арестованы, как Элис? Или должны будут исчезнуть, как Кит?

— Шекспир? Уилл Шекспир? — донеслось до Уилла. Он поднял глаза, и увидел, что его компаньон улыбается. — Я много о вас слышал, мастер Шекспир.

— От кого же? — собственный голос доносился, казалось, издалека.

— От Кита Марло, знаете такого?

Сердце пропустило удар.

— ...вот так мы с ним и познакомились, — они пили уже по четвертой, и происходившее в доме на Стьюз-Бэнк стало казаться Уиллу дурным сном. — Он славный малый, Кит. Бывает резковат, зато смелости не занимать. Где он сейчас, не знаете? — Инграм — а именно так звали нового приятеля Кита — перегнулся к Уиллу через стол, блестя глазами.

Уилл вздохнул.

— Я… давно не видел его.

— Служба, — уважительно сказал Инграм и поднял вверх палец. — Не все ж стишки писать.

Уилл понуро кивнул и вдруг понял: он не имеет никакого права предать Кита.

***

Был уже поздний вечер, когда он высадился на причале Эссекс-Хауза. Стража на берегу переглянулась, но пропустила хорошо знакомого им человека. Костюм Уилла был испачкан и местами порван, под ногтями и в волосах была глина, а сам он еле держался на ногах. Но мысли, ясные, будто бриллианты самой чистой воды, повиновались Уиллу как никогда. Сделку нужно было разорвать.

— Мастер Шекспир? — тоном леди Деверё можно было заморозить реку. — Чем обязана в столь поздний час?

— Френсис, я пришел насчет сделки… Я… — земля уходила из-под ног, и Уилл схватился за руку леди Френсис как за единственную опору. Это не помогло. Они упали бы оба, если бы леди Френсис не качнуло к стене. Щеку обожгло словно огнем. Рука у дочери Уолсингема оказалась тяжелой.

— Пошел прочь, — леди Френсис шипела, как разъяренная кошка. — Придешь, когда позову, и сделаешь то, что скажу. Понял?

Пока добирался до Шордича, минуя заставу, Уилл успел протрезветь. Слезы больше не надо было сдерживать: ночь, морозная и лунная, была его союзником. Уилл шел, задыхаясь от ветра, глотая соленую влагу. Все, что случилось сегодня — его вина. Театр горел по его вине, люди погибли по его вине, Элис страдала по его вине. Все, к чему он прикасался, обращалось во прах.

Он не мог допустить, чтобы Кит, которого он любил всем сердцем, был унижен по его вине. Выхода нет. Лучше умереть.

Он снова не заметил, как оказался у знакомого дома на Хог-Лейн, и не сразу понял, что изменилось. А когда понял, что окна ярко освещены, чуть не лишился рассудка.

— Кит! Кит! Кит! — Уилл колотил в дверь что было силы, бился в нее плечом, и упал, когда она открылась, прямиком в объятия того, кого не надеялся увидеть.

— Господи, Кит, ты вернулся… Кит…



VI. Валентинов дар

Кит уже был здорово навеселе — во всяком случае, подплыл он к двери с окрыляющей легкостью в ногах и голове, еще не сменившейся постепенным томлением и сонным угасанием.

Это значило: вина в крови было ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы скоротать вечер как можно приятнее, и встретить ночь во всеоружии, а может быть — и не в одиночестве.

Он еще не знал, хочет ли предложить Неду Аллену пару новых монологов старого Тита, и отработать их как следует с постановкой рук, ног и прочих, куда более деликатных частей тела. Но рассказать о том, что монологи эти были написаны еще на подходах к берегам славной доброй Англии, встретившей своих гулящих сыновей свинцовым ревом зимнего шторма и потоками холодной воды за шиворот, успел. И Нед напрягся, едва не встав в стойку охотничьего пса — ему не нужно было быть хорошей ищейкой, чтобы унюхать роскошную роль и возжелать заполучить ее себе. Он наверняка был готов принять не прозвучавшее предложение тотчас же, этой самой ночью… Если бы не непредвиденное обстоятельство в виде жирдяя Джорджи Пила, тянувшего на буксире Тома Нэша — судно, потерпевшее крушение, севшее на бутылочно-кружечный риф в море, где сливались воедино мощные течения вина и пива.

— Кит! — завопил Нэш, прозревая от кусачего мороза или радости встречи, и не оставляя невезучему Титу Андронику ни единого шанса занять собой гостеприимный стол или не менее гостеприимную постель. — Неужто это ты, мать твою, вернулся и стоишь здесь перед нами!

— Нед! — с пьяным подвыванием подхватил Пил, качнув одновременно увесистым, круглым, как небесный глобус, брюхом и отвисшими брылами, и по-бабьи всплеснул маленькими руками, хотя Кит мог бы побиться об заклад, что с Алленом сия вакхическая парочка встречалась недалече как на днях, когда «Роза» трижды подряд откатала «Мальтийского еврея».

Но — начались объятия, дружеские тычки в живот и попытки в порыве чувств свернуть шею тому, кто отказал в такой чести слугам нового Римского папы.

— Знаешь что?! Как хочешь, Марло, а мы с Джоном идем к тебе, чтобы пить за твое здоровье и процветание! — заявил Нэш, и стало понятно, что сила его желания напиться сегодня вусмерть без особого усилия переломит колесо Судьбы и спутает нити Мойр.

Не оставалось ничего, кроме как продолжить возлияния вчетвером дома у Кита.

Во имя крови, пролитой за Рим, ночей морозных, проведенных в бденье, и горьких этих слез, текущих ныне по старческим морщинам на щеках, над осужденными сынами сжальтесь, чьи души не испорчены, поверьте!

***

Время уже успело перевалить за порог полночи, когда кто-то постучал… Нет, это выхолощенное слово отдавало мещанским обычаем, дружеским визитом на кружечку сидра и разговорами о походе к цирюльнику. Кто-то ломился в дверь так, будто собирался высадить ее, как испорченный зуб. Только Кит, больше с помощью чутья, чем твердости в шаге, миновал чучело огромной пятнистой кошки не задев его оскаленных зубов бедром, и уже взялся за дверную ручку, с той стороны стали биться до того сильно, что, казалось, загудела стена.

— У вас там что, таран? — крикнул Кит, а в голове у него одним махом пронеслась пара нелепиц: это друзья папы Климента, о нет, нет, это — та самая красотка, не дававшая ему прохода сегодня в театре на потеху слугам Лорда-Адмирала. «Я хочу от тебя ребенка прямо сейчас!» — простонала она, падая ему на грудь, и кто знает, чем бы закончилась эта интермедия, если бы ее внимание не удалось отвлечь ростом, величием и громовыми интонациями Неда Аллена, принявшего удар на себя, как принимала их теперь несчастная дверь.

— Тамерлан не боится покорять новые города, даже если это города берут его штурмом! — заявил он тоном великого завоевателя двадцать минут спустя, поддергивая щегольски расшитые лентами штаны.

Кит отворил — и его обдало зябким морозным ветром, всыпавшем горсть битого стекла под свободно висящую на плечах сорочку навыпуск. А в следующий миг на него обрушилось чье-то горячее, тяжело дышащее тело.

— Какого… — начал было он, против воли обхватив ввалившегося человека обеими руками за пояс, чтобы не упасть вместе с ним, и отступив на шаг, не сразу осознал, как прошибло его узнаванием: стать, запах, голос — все это было ему знакомо, так близко знакомо. — Уилл Шекспир, это ты?

Это и вправду оказался Уилл — горящие свечи подтвердили это, мягким светом залив его ошалевшее лицо, его круглые безумные глаза, воспаленные от слез, его потрескавшиеся на морозе губы. От него пахло холодом и отчаяньем, и, чтобы увериться окончательно, что это — не морок и не шутка Бахуса, Кит взял его лицо в ладони и приблизил к своему, сказав то, чего и сам от себя не ожидал — будто спрашивая самого себя:

— Я скучал по тебе.

***

Этих слов было достаточно, чтобы сердце Уилла перестало биться, а дыхание пресеклось.

Кит скучал! Все это время, в разлуке с ним, скучал точно так же, как Уилл — по нему.

Это было неожиданно, немыслимо, больно, волнующе. Это было — чудо Господне, дарованное после всех испытаний.

Это был знак.

Уилл, наконец, вдохнул — с хрипом и свистом, как выдыхает утопавший, которому удалось вынырнуть на поверхность. А потом — схватился за Кита обеими руками, как будто и вправду тонул, и начал целовать: губы, пахнущие вином, слегка огрубевшую, чуть тронутую загаром кожу, глаза, смотрящие на него с нежностью и веселым недоумением.

— Я тоже, с ума сходил без тебя, представляешь, — бормотал он, заглядывая Киту в глаза и боясь оторваться хотя бы на миг, боясь, что стоит отвести взгляд — и все обернется мороком, холодной ноябрьской ночью, грязной водой старухи Темзы.

Он походил на безумца или одержимого, когда, дрожа, зарывался пальцами в волосы Кита, торопясь и не вполне отдавая себе отчет, что делает, гладил его по спине и груди поверх сорочки, а когда пальцы, сведенные от холода, перестали напоминать крючья, задрал ее, прикасаясь к живому, теплому телу.

И только тогда, чувствуя, как бьется по ладонью сердце Кита, наконец, окончательно уверился, что это не сон.

— Я хочу тебя, — сказал он приоткрытым губам и лукаво смеющимся глазам.

***

Кит возразил, хмурясь:

— Нет, жеребчик, стой, — и отступил, прогибаясь в тесном объятии и позабыв, что за гостем так и не была захлопнута дверь, и порог начала заметать сухая крупа поземки.

— Прямо сейчас.

Кит велел громче:

— Я сказал — хватит! — и сорвался на стон, взгромоздясь прямо на спину страдальчески скрипнувшей мертвой кошки, ткнувшись лбом в висок Уилла, сжав его бока коленями.

— Прямо здесь, — прохрипел Уилл, втискиваясь ему между ног, и что-то разбил вдребезги — возможно, даже сердце, готовое треснуть прямо в груди.

— Мы не одни, — ответил Кит, и поцеловал сам, устав лишь отвечать, и широко, без стыда отерся о бедра Уилла своими, и еще, и еще, и…

Стало непонятно, кто из них двоих тронулся быстрее, отдавшись нахлынувшему безумному порыву.

Уилл целовался, будто на кону была его жизнь, — толкаясь языком в приоткрытый рот, все сильнее оттягивая голову Кита назад за волосы. Слишком скоро в скрипе деревянного костяка оскаленного чучела проступил некий ритм. А Киту было плевать, что развеселой компании, кроющейся за неплотно задернутым бархатным занавесом, стоило подняться из-за стола, чтобы увидеть — все. Что он, забыв собственное имя, не откликнулся на голос Тома Нэша уже дважды, а если и откликнулся, то лишь протяжным стоном, тут же закушенным вместе с краешком воротника чужого дублета.

— Эгей, Кит, кто-то пришел? — лужено гаркнул Нед Аллен, явно изображая неотесанного кабацкого гуляку — только они умели так долго не замечать очевидного и прерывать блаженство с таким нахрапом. — Веди его сюда, хватит шушукаться по углам!

— А не то мы сами придем к вам! — паясничая, проверещал Джорджи, и все трое отвратительно, охально, шутовски заржали в один голос.

Кит, наконец, отпихнул Шекспира, но так и остался сидеть верхом на чучеле, широко раздвинув ноги. Фыркнул, сдувая со щеки светлую прядь:

— О-о-о, Дьявол, как же я ненавижу вас, уроды!

Ответом ему стало развеселое кукареканье — Томми Нэш прекрасно умел несколько вещей, и помимо бесконечного вливания хмельного пойла в бездну глотки, а так же сложения стихов, кричать петухом у него получалось лучше всех в Лондоне — если не считать самих петухов.

— Вот видишь, — сказал Кит, вперившись в Уилла пылающим взглядом, и понимая, что не может на него насмотреться, прямо как тогда, год назад, в кабаке «У Зеленого человека» — черт, как же давно это было. — Я ведь говорил, что у меня гости.

***
Он помешал? Ему стоило уйти? Вообще не стоило приходить? Уилл открыл было рот, чтобы задать один из этих вопросов, когда из-за бархатного занавеса, как на сцену, появился грузный рыжеватый детина с неопрятно свисавшими по обе стороны лица космами волос.

— Вино греется, мясо стынет, мой желудок урчит, а ты, Китти, стонешь, увы, слишком тихо, чтобы заглушить его урчание, — произнес он с широченной улыбкой на отмеченном оспинами лице. И протянул Уиллу руку. — Томас Нэш, но можно просто Том. А вы, как я успел услышать, Уилл Шекспир?

Ладонь утонула в широкой ладони Нэша.

— Так мне сказать ребятам, чтоб вас не ждали? — усмехнулся Нэш.

Кит фыркнул, и правда, как кот, и обняв окончательно переставшего соображать Уилла за талию, повел его к столу.

***

Все они явно были знакомы не один год. Похожий на кожаный шар круглый Пил, здоровяк Нэш, чернобровый, черноволосый Нед Аллен и — Кит. Его Кит, или это он был — Кита? Собравшуюся в эту декабрьскую ночь компанию не смущало, что Кит усадил его рядом с собой, то и дело закидывая руку на плечо или поглаживая по колену, подливая вина, передавая вездесущую трубку.

Они и правда были давно знакомы, и — с каждым глотком вина Уилл видел это все отчетливей — не просто знакомы. Вот Аллен улыбнулся Киту — одобрительно, одним уголком губ, так улыбаются друг другу заговорщики или давние любовники. Вот Нэш, пролив вино на стол, столкнулся с Китом пальцами и ненадолго накрыл ладонь Кита своей — по-дружески, или за этим крылось нечто большее? Вот Пил почти беззастенчиво переводил взгляд с Кита на Уилла и обратно — это было любопытство или ревность?

Уилл остро чувствовал себя чужим, лишним. Он не понимал половины слов, хотя они все говорили по-английски. Кит же, напротив, охотно и много смеялся, запрокинув голову и то и дело встряхивая волосами.

— …а я ей и говорю, — донесся, как сквозь туман, голос Нэша, — спорим, миледи, я смогу написать об этом поэму, превратить, так сказать, поражение в победу?

Компания дружно заржала. Уилл тоже бледно улыбнулся, чтобы не показаться совсем уж невеждой, и поднес ко рту кружку. Но следующий вопрос, заданный Алленом, принудил поставить вино обратно.

— И что же ответила начитанная леди Д.? — Аллен комически округлил руки у груди, показывая, в каком месте у леди Д. располагалась ее начитанность. — Она же так любит поэзию…

***

— Она ответила… Говорю вам так, как было, будто вчера слышал! — на свой лад побожился Нэш, вскинув руки горе, переводя пьяно рассеянный, но счастливый взгляд с одного собутыльника на другого. — Ответила: о да, мой Томас, я хочу этого, мой дорогой поэт! Сделай это, сделай же, о, я вся в огне!

Его восклицание потерялось за грохнувшим в три глотки хохотом — Уилл был не в счет, Уилл помалкивал, пальцем обводя свою кружку по венчику, встрепанный, словно нахохлившийся от холода воробей. И только уши его полыхали парой фонарей, отсвечивая румянцем на скулы и даже кончик носа — ноябрьская сухая стужа отпускала его из своих объятий так же неохотно, как недавно Кит.

— Каждый новый поэт — дороже предыдущего, так уж повелось, — ухмыльнулся он, и это было похоже на блуждающий огонек на гиблом болоте. Принял дымящуюся трубку у Неда из рук, быстро затянулся сам, поднес к губам Уилла, фамильярно кладя ладонь на его шею сзади и с удовлетворением чувствуя, как что-то вздрагивает меж позвонков. — Любишь кататься верхом — люби платить за лошадок, так у тебя было, Том? А учитывая то, что редкий рифмоплет не побывал на этом во всех отношениях гостеприимном Парнасе…

— Не вошел в это стойло, — поднял короткий толстый палец вверх Пил.

— Не провернул ключ в этом замке, — добавил Нэш.

— Я слыхал, рыжий чертяка Уилл Кемп поимел ее раком прямо в театре, — снова встрял Пил, продев поднятый палец в колечко из сомкнутых пальцев второй руки. — И одному Богу известно, как они не попались на глаза кому-нибудь из ненадежных людей.

Кит начал было, заранее заставив друзей ржать:

— Видимо, когда наш Мистер Гульфик скинул портки, ему удалось так развеселить эту видавшую виды богиню, что все подумали — он просто дает одну из своих интермедий в приватном порядке…

Но его перебил Нед, разделывая сочно шкварчащего барашка сноровисто и даже в чем-то воинственно — то ли голод подстегивал даже любимцев Муз, словно простых смертных, то ли ухватки скифского пастуха, взявшего на меч полмира, прорывались порой сквозь лощеный облик первого лондонского актера:

— Вы говорите — каждый, да не каждый. Могу ручаться, что леди Френсис…

— Ах! Ты нарушил тайну, открыв нам имя этой добродетельной и щедрой матроны! — Нэш, вытаращился на него в притворном ужасе, прикрыв рот обеими ладонями.

— Да иди ты к черту! Что леди Френсис не позволила нашему Джонни вскарабкаться на себя, и сама так и не смогла вскарабкаться на Кита — эти вершины ей не одолеть.

Пил заметил, первым хватая кусок ароматного мяса и с причмокиванием облизывая сок, потекший по запястью:

— И только потому, что мой член ей не найти за складками жира, а у Марло просто не встанет, как ни колдуй.

***

— И все равно нас двое против троих, — в голосе Кита проступило то же, что в выражении его разрумянившегося от горячего вина лица — хищное, притягательное и отталкивающее одновременно. Джонни Пил поежился под его взглядом, Уилл — вздрогнул, ощутив уверенную руку, с колена соскользнувшую на внутреннюю сторону бедра и продолжившую свой путь выше. — Как хорошо, что к нам присоединился мой друг Уилл, верно? Без него бы не сложился кворум, и перевесу не суждено было качнуться на сторону любителей прелестей графини Эссекс.

Нэш мечтательно закатил глаза, отвлекшись от угощения:

— О, сравниться с той амброзией, которой наполнен ее корсаж, не могут даже сиськи Пила — прости мне это признание, друг, но это правда, — и, переждав очередной взрыв дурашливого смеха, откашлялся:

Прости, поэзии медовый цвет,

Ал, словно роза, коей равных нет —

Не я, но Муза, расшалившись влет,

Нескромность этих строк с приветом шлет!

Кит одобрительно кивнул, не менее одобрительно, с растущей настойчивостью оглаживая твердеющее под штанами свидетельство великой страсти Уилла Шекспира к меду поэзии:

— Верно, Том, давай, наконец, свою поэму.

— Марло видел ее в рукописи, — пояснил Нэш, подливая себе и соседям, а прежде всего — Шекспиру, пока тот, к вящему удовольствию Кита, сидел сам не свой, не в силах вымолвить ни слова. — И даже зачитывал вслух. Поэтому уж он-то ничему не удивится.

В распутстве не высказывай упрек,

С тем, что поэт все скрытое нарек,

Чем занят каждый — всяк на свой альков:

Какое время, сорт утех таков.

Кто не писал величественных од,

Где в рифмах славословие встает?

А стих о наслажденье наших лет

Еще никем не был доселе спет.

Пил кудахтающе возмутился, подкладывая себе уже четвертый кусок, и щедро посыпая его перцем:

— Давай сразу к делу, на черта нам эти посвящения и приветственные поклоны! Розы, мимозы, слезы, морозы — кому это интересно после третьей бутылки вина?

— Поддерживаю, — развалившись в кресле во весь свой исполинский рост, пробасил Аллен. — Однозначно, поддерживаю. Задай жару, Том, иначе я от тебя отрекусь.

Нэш поскреб в затылке, и воззрился на Кита:

— А пусть тогда он расскажет. Ну, как раньше, со стулом. Это будет куда-а-а интереснее…

***

Не вынуждая себя уговаривать, Кит поднялся. Резной дубовый стул, на котором он сидел весь вечер, оказался теплым от передавшегося дереву телесного жара, вскипевшего от излишка выпитого и излишка Уилла Шекспира рядом. Стул был не слишком легким, но Кит все равно оттащил его на середину комнаты с непринужденной ловкостью, свойственной тем, кто насыщается последним всплеском жизнелюбия перед лицом скорой смерти, или же безнадежным пьяницам.

— Господа, — обратился он к присутствующим, развернув бездушный предмет мебели спинкой вперед. — Прошу вас проявить уважение: перед вами — неугасающая заря наших рдеющих шишек, Диана, посылающая стрелы в одного рогатого Актеона за другим, пара холмов спереди, и пара — сзади, на которых, подобно Вечному Городу, держится театр. Леди Френсис Деверё, графиня Эссекс!

Господа засвистали, аплодируя и топая ногами, — втроем они могли дать фору переполненной в разгар сценического действа Преисподней, идущей волнами от возбуждения. Переждав приветственный шквал, Кит приложил палец к губам:

— Ну же, джентльмены — будьте терпеливы! На этом стуле, — наклонившись, он любовно погладил гладкое сидение, словно это была спина живого существа. — Сиживали многие, успеет посидеть и каждый из вас. Так любуйтесь же красотой леди Френсис, пока я, ее скромный дорогой поэт, отправлюсь за священным предметом, без которого жизнь нашей Коринны потеряет всякий смысл.

Уилл, доселе сидевший недвижимо, с полыхающими щеками, застывшей безумной улыбкой и проедающим Кита до кости взглядом, неожиданно вскочил:

— Я с тобой!

Его качнуло в сторону, он задел рукавом свою кружку — и когда только удалец успел так набраться?

— Благодарю, дорогой поэт, член ордена дорогих поэтов, — склонил голову Кит, и тут же выпрямился, собирая со лба волосы, подкрашенные отблесками огня из камина. Сделал несколько шагов назад, разводя руками. — Но штучка, которую я собираюсь принести, не настолько тяжела. Не тяжелее твоей, а уж с нею я как-то справлялся.

— Штучка! Штучка! — начал скандировать Пил, ударяя пухлыми кулачками в столешницу, и через миг к нему присоединились Нед и Том: — Штучка! Штучку для леди Френсис!

Шекспир шлепнулся обратно, словно пол, на котором он стоял, вдруг уполз из-под ног, осоловело заозирался, явно не соображая, что за безумие происходит вокруг. Серебряная посуда на столе ритмично звенела, расплескивая темное вино и золотистые огненные блики, раскрасневшиеся от выпитого лица блестели испариной.

— С твоим благословеньем, Валентин,

Паломник в путь отправился один,

За наслажденьем тех, кто был влюблен,

Шел к алтарю прелестной леди он.

Но горе мне! Не смог ее найти,

И потерпел крушение в пути…

Вернувшись вскоре, Кит кошачьи мягко обошел стул по кругу, и встал чуть позади него — расхристанный, в по-прежнему выпущенной из-за пояса сорочке, открывающей горло и ключицы. Изображая досаду, сделал широкий взмах рукой — а в руке оказалась одна из игрушек, составлявших гордость его маленькой камеры диковин. Длинная, чуть изогнутая, воистину способная вогнать любого из живущих мужчин из крови и порой предательской плоти в тягостные размышления, она легко и ухватисто ложилась в ладонь полированной гладкостью слоновой кости.

Гости загалдели — их ожидание было оправдано сполна.

— Древко копья, румянец и счета

Опустошили здешние места.

Спасения в убежище святом,

Ища, ушла любовь в Венерин дом.

Вскоре ему пришлось напрягать горло — все-таки появление нового героя повествования вызвало невиданный восторг — нет, экстаз! — у продолжающих разогревать себя вином зрителей, и они, то подвывая, то разражаясь раскатистым смехом, заставляли звенья стихов то и дело размыкаться.

— Туда наведавшись, спросил я без стыда:

Почем лошадки, хороши ль стада?

И сколько обойдется мне внаем

На бойкой кляче проскакать верхом?

Выбравшись из-за стола и тут же споткнувшись о ножку кресла, на котором восседал похохатывающий Аллен, Том Нэш выхватил из окружающего хлама непонятно кем забытые пышные штаны. Неуклюже подбежав к стулу, вокруг которого так и увивался Кит, пристроил их спереди спинки — словно пару налитых арбузных грудей, — и так же бегом удалился, помахивая руками и торопливо извиняясь.

Кит облизнул покрасневшие губы, и завел с томным придыханием, разглядывая стул с таким видом, словно перед ним и вправду был предмет величайшего, сводящего с ума вожделения:

— Вошла — богиня, так стройна, легка…

С ума меня свели ее шелка!

И ликованьем комната полна —

Скорей бы завалить!

У него и вправду перехватывало дыхание, густой румянец, как всегда в минуты страсти или гнева, пролился вниз по шее и груди. Вдруг, прижав кулак к сердцу, он впервые за все время представления бросил прямой, требовательный взгляд на притихшего вконец Уилла:

— И тут она:

«Мой Томалин!» — с улыбкой сладко льстит.

«Я… Мужу быть доверчивым претит.

Нас обольщать легко. В твоих руках

Как не сглупить, оставшись в дураках?»

«Ягненок!» — стушевалась, покраснев. —

«Пляшу я здесь, как будто в страшном сне,

И будь я неверна, не стал бы ты,

В иных местах алкать свои мечты?

Я тут свою обманывала смерть,

Пережидая бури круговерть,

Но коль наш берег чист — пойдем отсель!

Я лишь тебя люблю душою всей».

Все так же не сводя глаз с Шекспира, Кит ненадолго оставил стул в покое, и подплыл к краю стола, подражая походке леди Френсис, шлюхи Френсис, плавным покачиванием бедер. Нед, оказавшийся прямо перед ним, развернулся навстречу, готовый подыгрывать — о, Кит, как никто другой, знал это выражение, пробежавшее по его лицу. Это была жажда — игры, лицедейства, смены масок, отдачи слова и отдачи слову. Это было — то, что сшивало их между собой вычурным модным стежком, называемым — поэтическая строка. Кит мог и хотел дать это ему, пускай не сегодня — и отпустил Уилла, чтобы утянуть в топь дурных зрачков другого — следующего.

Упершись руками в колени Неда и чуть разведя их, Кит опустился перед ним на корточки.

— И с поцелуем, те слова сказав,

Вмиг обвила собою, как лоза,

Ослабла, рухнув навзничь на кровать,

Не в силах даже голову поднять.

Едва дыша и глядя из-под век,

Шепнула: «Кончен воздержанья век!»

И, приставив прямиком ему между ног теплую, бесстыже искусно сработанную безделицу, с улыбкой опустил ресницы и провел по ней языком — длинно, влажно, демонстративно и привычно в одно и то же время.

Аллен чертыхнулся. Нэш присвистнул и захлопал в ладоши:

— Ну, Кит, о таком я и не просил!

— Враки! — взвизгнул Пил, мотнув головой и щеками. — Враки, враки! Всякому известно, что леди Френсис не роняет себя до такого!

Подмигнув Уиллу из-за ощутимо напрягшегося Недова бедра, Кит проворковал с распутной, совершенно искренней хрипотцой:

— Зато я роняю.

— Я здесь, иду, разлукой укреплен!

Выпрямившись, да так, чтобы гибко отереться о грудь Неда почти всем телом, он неспешно попятился, и приблизился к Уиллу, затемнив его беспробудно пьяные глаза своей тенью. Поставив с неизменной готовностью вздыбленную костяную игрушку на стол аккурат перед ним, продолжил — теперь уж только для него одного:

— Уж пальцы мягко смяли юбок лен… — вслед извивистой строчке он и сам вкрадчиво повел ладонями по своим бедрам. — И, крадучись, схватили в нежный плен

То стройность голени, то жар колен,

Раз! по теченью вверх — где ляжек шелк.

От промедленья я с ума сошел!

Я, кружево примяв, горяч и смел,

Сыскал то, с чем тягаться не сумел

Эдем, и все края в раю окрест.

Мертвец бы с этим зрелищем воскрес!

Живот — округл и мягок, и порой

Сияет, как живое серебро.

А ниже — холм, на нем растут сады,

Там, у подножья — ключ живой воды,

Что разомкнул всю влагу алых уст,

Где склоны сплошь покрыл терновый куст.

Местечко, увитое синью жил,

Набухло ярко, только приложил

К нему я руку…

Шлюха, шлюха Френсис — и он вместе с ней, — задыхалась в объятиях дорвавшегося до лакомого тела любовника. Поэма, накорябанная разболтаем Томми Нэшем на разрозненных, дурного качества листах, стала его собственным заклинанием, следующим за руками, не знающими покоя, то сминающими край рубашки, то подкатывающими его повыше, чтобы обнажить живое тело, подобравшийся живот, кожу, как и все в этом доме, зацелованную огненными бликами.

Но возня худа,

От коей вкус любовного плода

Перезревает! Твердый стебелек

Плеснул, истек, увял, позор навлек…

О боги! Есть к расплате счет,

Что так же скоро, стрельнув, утечет?

Я — побежден, ее же стан распят.

Прежде, чем вернуться туда, откуда все началось, Кит схватил Уилла за расстегнутый ворот, потянул к себе, и впился в его губы долгим, как забытье, солоноватым, как самый страшный грех, поцелуем. Никто из тех, кто, давно притихнув, смотрел сейчас на них, не имел никакого значения — все они были песчинками в бескрайней, жаждущей орошения пустыне, разверзшейся внутри.

Кит оседлал стул лицом к спинке, огладив ее ласково, внимательно, будто талию любовницы? Любовника?

Кит говорил, срываясь на шепот, начитывал, только сейчас понимая, как он пьян, и как, черт возьми, счастлив:

В ладони взяв, издав печальный вздох,

Притерла в щель меж разведенных ног,

Качая в ладной пляске вверх и вниз

Из мертвых воскресила: встань, дерись!

Он к ней как сокол бросился сквозь пыл,

Вспахав, пробороздив манящий тыл,

За выпадом шел выпад — до кости,

Чтоб вглубь земли, до камня, пронести,

То ввысь, то вниз, то короток удар,

То так глубок, что в ней гудит пожар.

Упираясь обеими руками в спинку, прильнув к ней, он качнул бедрами — медленно, и быстрее, и еще, с оттяжкой, прогибаясь в спине, прикрывая глаза, запрокидываясь и продолжая блаженно улыбаться сквозь прикушенные губы. А затем, прервав сам себя, протяжно выдохнул:

— Пожалуй, здесь прервемся… — и опустил подбородок на сплетенные пальцы, позволив себе, в конце концов, расхохотаться.

***

— Я, мать твою, не ебу, что это было, — пробормотал отмерший после долгой паузы Нэш. — Но это было охуенно.

— Еще немного, и у меня бы, наверное, встал, — хихикнув, добавил Пил. — Но, слава Всевышнему, обошлось.

Аллен молчал, глядя на Кита исподлобья.

А Уилл… Уилл Шекспир, примяв щеку о сгиб локтя, спал девственным, чистым, как слеза, сном младенца.


VII. Nimium breves flores rosae

Он шел по улицам Шордича, чья вечно колышущаяся под ногами грязь, наконец, прибилась, скованная первым морозцем, шел растрепанный, расхристанный, несмотря на колючий встречный ветер, шел — и улыбался. Уилла слегка пошатывало после всего, что довелось пережить и выпить вчера, и в голове мерно бил церковный колокол. Прохожие оглядывались — уж слишком велика была разница между его потрепанной одеждой, которой на здешних улицах уж точно никого не удивишь, и его улыбкой, сверкавшей как драгоценность, случайно найденная в куче мусора среди битых черепков и обломков дерева. Но взгляды не имели никакого значения: он жив, Кит вернулся и Кит сказал: «До вечера».

А еще Кит, смеясь так, что на кончиках ресниц выступали слезы, и то и дело пихая в бок не до конца пришедшего в себя со сна и похмелья Уилла сказал, что он вчера бессовестно продрых самое интересное. Уилл же закусывал губу, следя за тем, как Кит пьет, запрокинув голову, и откидывает лезущие в глаза и на лицо посветлевшие под чужим солнцем пряди, и помалкивал. Потому, что — помнил.

Помнил, как сидел, оглушенный свистом и гоготом, как рванулся вслед за Китом, потому что показалось: сейчас уйдет — и больше не вернется никогда, помнил, как рухнул на стул с бьющимся от ожидания сердцем. Но ужасные пара минут прошли — и Кит снова был рядом, и Уилл снова опустошил свою кружку: от волнения у него пересохло в горле.

Помнил Кита с игрушкой в руке — непристойно подробной и великолепной в своей непристойности, или, может быть, это ладонь Кита, охватившая костяной стержень, придавала ей великолепия?

Помнил, как каменел, пронизанный сотнями стрел. Их вонзила в него ледяная ревность — стоило увидеть, как Кит, его Кит, садится на корточки перед Недом Алленом — кривляющимся фигляром с крашеными бровями — и, поставив игрушку между его ног, совершает немыслимое, то, что никогда не выносится на публику. Ведомый ревностью и гневом, полыхнувшим, как порох, Уилл хотел подняться, крикнуть что-то оскорбительное, но к счастью своему не смог, — выпитое накрепко пригвоздило его к стулу.

— Зато я роняю, — ответил Кит на чью-то фразу и так посмотрел на Уилла, что тот забыл о своей ревности, о своем гневе и о своей обиде, и снова чуть не рванулся к Киту, прямиком через стол: вырвать из объятий Аллена, пожиравшего Кита глазами, забрать — себе и только себе. Бог знает, чтобы случилось, сделай он это, но Кит вновь пришел ему на выручку.

Он поцеловал Уилла, и Уилл отвечал ему — так, как будто это был их последний раз, или может быть первый? Обнимал — как будто он был скупцом, расстающимся со своим золотом или моряком, не чаявшим увидеть землю — и вступившим на твердую почву.

Но любые поцелуи и любые объятия заканчиваются, и Уилл отпустил Кита — для того, чтобы смотреть на него, не отрываясь, и слушать, и слышать.

Он помнил все — даже то, как Кит смеялся, и этот смех заставил Уилла счастливо закрыть глаза, проваливаясь в блаженное беспамятство.

Единственное, чего Уилл не запомнил, была поэма Нэша.

***

***
- Надеюсь, что в следующий раз ты хотя бы утрудишь себя тем, чтобы заранее предупредить об отъезде, - процедил Филипп Хэнслоу, нарочито не отрываясь от каких-то счетов, бегло записываемых в три столбика. Посыпал набросанное в поденной книге мелко перетертым песком - перед его носом пыхнуло сухо закрутившее в носу облачко, и он зло чихнул. - В нашем контракте, если мне, конечно, не изменяет память, ничем не обусловленный отказ драматурга выполнять свои обязанности прописан отдельно - и за это я имею право вычесть...

Огромный, как гора, дочерна-бурый медведь в крепко сколоченной клетке, утробно порыкивая, заметался взад-вперед, а Кит, столь же нарочито забросив ногу на ногу, поддернул колено почти до края стола, за которым сидел владелец театра "Роза" и целого вороха различной паршивости борделей по всему Бенксайду.

- И в чем же заключается неисполнение, мистер Хэнслоу? Не далее как сегодня с утра я поинтересовался, сколько раз был поставлен мой "Фауст" только в этом месяце, и сколько он собрал - вместе с "Мальтийским евреем". И знаешь - меньше всего это походит на убыток и экономический провал из-за распиздяйского поведения одного из работающих в твоем театре драмоделов.

- Ведущего драматурга, - с нажимом поправил Хэнслоу, впервые за всю их беседу подняв глаза и взглянув на Кита напрямую своими острыми мышиными глазками. Его лысина, обрамленная венчиком седоватых волос, слегка поблескивала, а красные прожилки на носу сегодня были особенно ярки - видимо, даже такой жесткий делок, каким по сути являлся этот мелкий старикашка, сегодня ночью не отказался от того, чтобы накатить чрез меру. - И это должно обязывать - тебя же только развращает.

Кит скрестил руки на груди, и, самодовольно тряхнув волосами, ответил на его взгляд, чуть откинув голову:

- По всему - найдите кого-то лучше, прежде чем пытаться поймать меня на крючок выкрутасов с контрактом.

- Где же новая пьеса, если ты так хорош, как хвалишься?

- Я что-то не слышал, чтобы публике надоели старые - возобнови в этом сезоне "Тамерлана", если так желаешь убедиться.

***
На сцене, за несколькими тонкими деревянными стенками отсюда, бахнуло и затрещало, а следом раздался потрясенный вздох, исторгнутый из пары тысяч грудей появлением на подмостках целого выводка уродливейших демонов, сопровождающих Мефистофеля, вызванного дураком Робином из самого Константинополя. Смежив веки на мгновение, Кит живо представил вздутые клубы порохового дыма, валящие поверх заполненного непокрытыми макушками, шляпами и дамскими прическами партера - туда, где теснились лица и плечи отхвативших места на ложах. Сегодня было так холодно, что каждый потрясенный вздох каждого потрясенного зрителя вырывался изо рта паровым облачком - и пока из таких облаков можно было спрясть туман, способный заполнить до краев весь Лондон, беспокоиться было не о чем.

- Думаешь, на "Тамерлана" повалит такая же толпа, как на "Ромео и Джульетту" этого выскочки Шекспира из "Театра"?

Кит открыл глаза - Хэнслоу снова вперился в него, и даже отложил перо - так хотел достучаться до того, что и так прыгало по устам местных любителей театральных забав и зрелищ, таща за собой скорлупку королевы Маб. О, в том, что малыш Джоржи был столь же несдержан на язык, сколь любопытен, сомневаться не приходилось. Оставалось лишь сладко улыбнуться уголками бледноватых с перепою губ: не дождешься.

- Да, безусловно. Но если тебе мало меня - так уж и быть, я дам тебе Шекспира. Удвой мое годовое жалование, и не пройдет месяца, как я брошу тебе на стол новенькую пьесу, написанную вместе с ним.

Хэнслоу сплел покрытые темными волосками пальцы на животе, и расплылся в жабьей ухмылочке, мигом забыв все обиды: я знал.

- И о чем она?

- О Риме, желающим того же, что кошельки, на которые ты уповаешь: panem et circenses. Я утоплю вас всех в крови, что польется со сцены, и вы будете спускать себе в штаны от восторга.

- Славно, славно... Я намерен об этом подумать. Но что скажет старина Бербедж?

- Пускай соснет - я почти уже предложил главную роль Неду. Если бы не непредвиденные обстоятельства, мы бы начали репетировать еще вчера.

Вчера...

Вчера - Нэш надрывался, утаскивая домой Пила, растерявшего по дороге обе способности, присущие человеку: стоять на своих двоих и говорить. Аллен тоже отмалчивался, но причины, заставляющие его поберечь знаменитое на весь Лондон горло, крылись совсем в другом.

Прощаясь с упитой шайкой-лейкой над трупом поверженного увесистым Бахусовым тирсом Уилла, Кит пьяно смотрел на Неда, для чего ему приходилось неизменно вздергивать подбородок, и был уверен: они как следует обсудят то, что не успели, позже.

И позже, под утро, наполнившее спальню полупрозрачной серостью, предвещающей дымы в разверстой пасти Ада, он говорил Шекспиру на ухо, обнимая его со спины:

- Придется потерпеть до вечера, любовь моя. Но как только кончатся представления...

Начнется то, о чем ты мечтал и мечтать не смел.

Завали меня так, как ни один Томалин не мог бы завалить свою шлюху, засади до искр из глаз, до крика, до боли, так, чтобы я неделю не мог сдвинуть колен - нужна самая малость, только лишь потерпеть до вечера.

Уилл метался в запойном забытьи, как в бреду, - перед пробуждением ему должны были сниться лучшие на свете сны.

- О, станьте же недвижны, звезды неба,
Чтоб навсегда остановилось время.
Чтоб никогда не наступала полночь!
Взойди опять, златое око мира.
Заставь сиять здесь вековечный день!

Сегодня Фауст был особенно хорош - Нед играл с таким надрывом, что от каждого произнесенного им слова начинало звенеть в ушах и сердцах. Его черты даже из-под густого грима проглядывали истощением и раскаянием, готовым тут же смениться на исступление последнего, обреченного на провал бунта. Порой излишества только шли актерам на пользу, о да.

В театре повисла мертвая, пробирающаяся под кожу вместе с морозом тишина, сотни глаз зачарованно следовали величавым движениям рук Аллена - так бывало всегда перед шипящими огненными столбами, знаменующими явление Люцифера.

- Вон кровь Христа, смотри, струится в небе!

Лишь капля, нет, хотя б всего полкапли

Мне душу бы спасли, о мой Христос!..

За то, что я зову Христа, мне сердце

Не раздирай, о сжалься, Люцифер!..

- И ты подожди, великолепный, великолепный Тит, - задумчиво протянул Кит, приваливаясь плечом к грани перегородки, и пальцем отводя край размалеванной звездами занавеси, чтобы увидеть все - до самого конца.

То, чего так страшился доктор Фауст, было самым желанным подарком для Кита Марло - все же порой им хотелось разного, хоть их имена и стояли на афишах рядом - неизменно.


***
- Сынок, - сказал Джейме Бербедж отеческим тоном и плотно прикрыл дверь, - ты садись, сынок, не стой. Разговор у нас будет долгим.

Если Бербедж-старший закрывал никогда не закрывающуюся дверь в свой кабинет, это означало только одно: произошло что-то из рук вон плохое и такое, что желательно оставить в тайне. На памяти Уилла такое случалось дважды: когда "Театр" чуть было не лишился помещения из-за взлетевшей аренды и когда он внес в этот кабинет беспамятную, всю в синяках, открывавшихся в прорехах на изорванном платье, Элис.

Ноябрьское утро вдруг разом размыло еще остававшиеся краски.

- Что-то с Диком? - с тревогой спросил Уилл, запоздало спохватившись, что не видел друга уже несколько дней.

Бербедж покачал головой.

- Нет, с Диком все в порядке. И с театром тоже, - опередил он следующий, так и не заданный вопрос Уилла. - Дело в тебе, сынок.

Уилл похолодел. Неужели кто-то видел его у дома на Стьюз-Бэнк и узнал? Но ведь там было много людей, и совсем не обязательно быть католиком, чтобы находиться рядом, когда случился пожар. Или на него донес кто-то, из тех, с кем он ходил на службу? Конечно, могло случиться и так, но люди, с которыми он молился, выглядели порядочными и верующими, так что, наверняка, этот вариант отпадал. Топклифф потребовал выдать его? А откуда он узнал, что Уилл был на той мессе? Все-таки выследил его, как и обещал когда-то?

- Что с тобой происходит? - голос старшего Бербеджа был воистину отеческим - сочувствующим и требовательным. - Ты сам не свой последнее время. Дик говорит, ты даже не впустил его к себе, когда болел. - Уилл мотнул головой, собираясь возразить, но Бербедж возвысил голос. - Я знаком с твоим отцом, Уилл, и мне хотелось бы знать, что ему отвечать, когда он спросит, почему так произошло, что его сын и ведущий драматург моего театра вляпался в одну из грязных историй. Например, с Уолсингемом и Марло, - с этими словами Бербедж выложил на стол позабытую Китом трубку. - Может, ты захотел стать шпионом, как Кит, а, Уилл? Обделывать с ним грязные делишки? Ты знаешь, за что я его выгнал из "Театра"?

Уилл с силой потер враз запылавшее лицо ладонями. Стыд жег его так сильно, как будто он был раскаленным клеймом, которое на рыночных площадях прикладывают ко лбу лжецам. Старик Бербедж даже сам не подозревал, насколько близко он был от истины. Все было так: Уолсингемы, Кит, шпионские игры, только выводы, конечно, были неправильными. К его, Уиллову, счастью.

- Я... - начал он и осекся, не зная, что сказать. - Я благодарю вас за беспокойство, мистер Бербедж, - голос его по мере того, как он говорил, приобретал твердость. - Но оно совершенно излишне. С Марло меня не связывает ничего, кроме театральных дел. Как я и говорил, мы начали с ним пьесу.

Джейме Бербедж нахмурился еще сильней:

- Так в этом все дело - в пьесе? Поэтому ты сам не свой?

Уилл кивнул и опустил глаза, чтобы не выдать себя ни их выражением, ни блеском, когда при слове "пьеса" он вспомнил вдруг - так не к месту и так ожидаемо - вчерашнее представление Кита. Уиллу вдруг подумалось, что вечер - это слишком далеко.

- И что, говоришь, она скоро будет готова?

Понадобились поистине титанические усилия и хитрость, которой позавидовал бы сам Одиссей, чтобы через несколько часов ускользнуть все же из «Театра», гудящего, как разбуженный улей. Известие о новой пьесе Марло и Шекспира никого не оставило равнодушным. Даже Уилл Кемп, ухмыляющийся в бороду, как обычно, поинтересовался, не найдется ли ему роль в этом новом шедевре, и тут же добавил, что готов, так и быть, сломать для этого пару декораций. Уилл вдруг представил себе Кемпа где-то на задворках сцены, возможно, в его гримерной, с графиней Деверё - такой обычно шумной в постели, представил, как он вихляет задом, засаживая, и зажимает ей рот, и рассмеялся. А еще подумал, что надо бы переполовинить его запасы масла, в "Розе" наверняка негде будет его взять. Не у Аллена же.

***

Склянка, стащенная у Кемпа, грела Уиллу карман весь долгий путь. Кит точно был в «Розе». Во-первых, сегодня давали «Фауста», а Кит любил бывать на представлениях своих пьес. Во-вторых, он сам сказал, что собирается поговорить с Хэнслоу. Судя по взрывам хлопушек и воплям толпы не иначе, как сам Князь Востока появился, наконец, на сцене, а это означало, что пьеса подходила к концу. Как хорошо, что он успел - еще можно застать Кита прежде, чем его вызовут на сцену.


- Эй, ты, куда собрался? - на дороге Уилла, почти миновавшего вход в "Розу" вдруг вырос дюжий детина. - А заплатить за вход?

- Я Уилл Шекспир из "Театра" и я пришел к Киту Марло, - Уилл попробовал было оттеснить детину плечом, но тот только ощерился.

- Ага, а мастер Марло так и ждет тебя, оборванца.

Кровь бросилась Уиллу в лицо:

- Кого ты назвал оборванцем, мерзавец? Пропусти сейчас же!

Детина демонстративно сплюнул Уиллу под ноги.

- Разбежался. Пускаешь вас таких, а потом кошельки у честных людей пропадают.

- Пропусти немедленно! - на уже них начали оглядываться зрители: представление у входа запросто могло переплюнуть происходящее на сцене. Откуда-то появился второй молодец под стать первому. Уилл подумал, что не хотел бы повстречаться с такими, как они, на большой дороге.

- Еще слово - и ты у меня птичкой отсюда полетишь! - Второй детина схватил Уилла за грудки, ткань дублета затрещала.

- Отпусти его, Фрэнки, - вдруг раздался откуда-то сбоку хорошо поставленный голос Неда Аллена. - Это мастер Шекспир из "Театра", я подтверждаю.

На сцене вновь раздались хлопки и толпа единодушно вздохнула, а вместе с нею и Уилл, торопившийся за занавес, расшитый розами и звездами. Злые языки утверждали, что их вышивали шлюхи многочисленных борделей Хэнслоу в те не слишком многие свободные часы, что им выдавались.

Он почти достиг цели. Ему даже показалось, нет, он был уверен, что увидел светлую макушку и знакомый дублет, мелькнувший невдалеке, Уилл рванулся туда - и заплутал среди многочисленных костюмов, зацепил какой-то реквизит, обрушив его с грохотом: кажется, это было нечто вроде телячьей ноги, только размером во много раз ее превышающее. Уилл споткнулся и чуть не упал - а Кит все еще был где-то рядом, все еще не ушел... Чья-то рука подхватила Уилла и голос Хэнслоу произнес:

- Рад видеть соавтора нашего ведущего драматурга в своем театре, мастер Шекспир. Это начало будущей большой дружбы наших театров, вы так не считаете?

Уилл, конечно, так не считал, да и недосуг ему было сейчас вести разговоры со старым лисом Хэнслоу, но тот держал крепко и улыбался так сладко, что у Уилла заломило зубы:

- Не уделите мне минутку? Мастер Марло на отрез отказывается говорить со мной о пьесе, может, вы приоткроете завесу тайны, так сказать?

Голос Неда Аллена разносился по сцене, Фауст проникновенно произносил свой покаянный монолог, и времени оставалось все меньше и меньше. Понимая, что может и не осуществить задуманное, Уилл нетерпеливо кивал на вопросы Хэнслоу, не особенно вникая в их суть, его взгляд метался выискивая Кита.

- Говорят, вы очень сблизились с мастером Марло? - а вот этот вкрадчивый вопрос резанул слух Уилла так, как будто рядом с ним с треском порвалась тяжелая ткань занавеса. - Это правда? А что говорит на это достопочтенный Томас Уолсингем?

Уилл тряхнул головой, скидывая паутину, сплетенную старым пауком. Оставалось надеяться, что в беспамятстве он не сболтнул ничего лишнего, хотя поручиться сейчас, конечно, ни в чем не мог.

- Простите, мистер Хэнслоу, я очень тороплюсь. Мне нужно срочно увидеть мастера Марло, срочное дело. - И добавил значительно, припомнив, о чем с утра ему толковал Джеймс Бербедж:

- Государственное.

- О, не смею задерживать, мастер Шекспир, - Хэнслоу отступил, отпустив, наконец, локоть Уилла. - Что же вы сразу не сказали?

А первые аккорды джиги уже звучали.

- Автора! - Ав-то-ра! - Ав-то-ра! - бесновался зал, и Уилл рванул поближе к занавесу, ожидая наверняка увидеть Кита, и Кит снова мелькнул - не Кит, а его тень: высокая ладная фигура, бархатный дублет, светлые волосы, рассыпанные по плечам, кошачья бесшумная походка. Мелькнул - и опять пропал, как будто и вправду был тенью.

Ключ обжигал кожу на груди, маленькая склянка в кармане стала тяжелой. Неужели все было зря? Неужели придется ждать вечера - он же наверняка не дождется?!

Уилл рванулся к черному ходу, в слабой надежде перехватить Кита хотя бы там, и налетел на что-то мягкое, упругое, теплое.

- Ой, мистер... - и это препятствие тоже говорило знакомым голосом. На этот раз голосом мальчишки, который прислуживал Киту.

- Геб... - рассмеялся счастливо Уилл.

- Я Джорджи, мистер...

- Ты знаешь, где может быть мастер Кит?

Мальчишка закивал, и глаза его блестели лукавством, пониманием и любопытством. Но Уиллу было все равно. Пускай болтают. Кто угодно, что угодно. Он хочет видеть Кита, и просто хочет - Кита. Прямо сейчас. И ничто его не остановит.

- Проведи меня к нему, - потребовал он от мальчишки. И добавил, нащупав в кармане чудом уцелевшие после всех приключений монеты:

- Джорджи. Я дам тебе пять крон.
Это были деньги, которые Уиллу прислала недавно леди Деверё.

***
- Джигу! Джигу! Джигу! - от восторженного рева и топота с "Розы" могли ссыпаться лепестки, каким бы тертым и стреляным не был ее неувядающий бутон.

В этом шуме, теряющем контуры отдельных слов, каждый раз как в первый сливающемся в единую восхитительную, окрыляющую бурю, утопло все. Настоящая, провонявшая мочой и застойной водой лондонская жизнь, жизнь Кита, вздетая, будто реющее знамя, на крепкое древко копья, жизнь и душа доктора Иоганна Фауста, разом вернувшиеся к нему, чтобы он мог отстучать дробь джиги - до того, чтобы костюм чернокнижника насквозь пропитался потом, а грим поплыл со щек Неда Аллена.

Доски сцены грохнули и застонали. Началась всеми любимая часть представления, во время которой пощады не знали ни одни ноги в театре - и если выдавался особенно хлебный вечерок, этот закон мог коснуться даже кривых подпорок Филиппа Хэнслоу. Раскрасневшиеся, пышущие на морозе потом и горячим дыханием, выскакивали на подмостки черти, демоны, смертные грехи, студенты и девки, конюхи и императоры. Выкидывая коленца, Мефистофель потерял одно крыло, но, не печалясь из-за такой мелочи, подхватил под накладной зад Елену Прекрасную, уже успевшую задрать подол так высоко, что стало понятно - не из-за того сражались герои под Троей, не из-за того.

Скрипки визжали под пилящими им струны смычками, полтора десятка пар башмаков выбивали деревянный порох с дощатого моста, взлетали полы одежды, а зрители, беснуясь, сшибали ладони до мозолей и вторили разудалому гиканью, сопровождавшему каждый прыжок.

- Автора! Автора! Автора! - вот и настал момент, остановился, будто неисправный механизм, состоящий из идущих своим чередом звезд и светил.

Нед Аллен обернул назад беленое лицо с глазами, шпарящими кипятком, - за столько лет он успел безошибочно изучить повадки Кита в театре, чтобы знать, куда смотреть и откуда автор больше всего любил наблюдать за развертыванием своих творений перед носом публики.

Вой, несущийся от земли до неба, грохот кружек, ног, рук о скамейки, поручни, край сцены, край знакомого человеческому глазу и уху мира - все это сделалось оглушительным почти невыносимо.

Нед взмахнул рукой, и Кит выступил из тени в холодный, белесый зимний свет, приняв приглашение.

Когда-нибудь, - подумалось ему, пока он отвешивал первый и второй поклоны, а под ногами его бились волны из живых тел. - Когда-нибудь я увижу отсюда, со сцены, как эти звери обрушат балконы, и передавят друг друга, счастливые умереть именно таким образом.

***
- Теперь мой черед отплясывать, да, Кит Марло? - успел шепнуть ему Нед, дернув к себе для того, чтобы станцевать, как они, быть может, не танцевали все те годы, что были знакомы, все то время, что оживляло немые строчки - без трубного гласа, звучащего со сцены "Розы", те так и остались бы безгласными.

Кит упер кулаки в бока, и, ударив каблуком в подмостки, почувствовал, что в его теле нет совсем никакого, ни малейшего веса - только дым, туман и жар, собравшийся на скулах. Замкнутый двор перед ними вобрал в себя весь мир и прыгал вместе с танцующими, и вращался, вращался, все больше ускоряясь - нельзя было позволить ему прийти к цели первым.

Приостановившись лишь для очередного поклона, всколыхнувшего партер, как порыв ветра, Кит выдохнул, и громко, от души рассмеялся.
- Вот только ты говоришь моими словами, а не куплетами Нэша.

***

Какой-то придурок посеял в Аду, — ладно бы свою бессмертную душу, лакомый кусочек для упревшего от джиги Люцифера, — так нет же, высоченную императорскую корону из золотой фольги. В солнечные дни эта драгоценность была способна пустить приплясывающие блики по лицам зрителей, взобравшихся в ложу третьего яруса.

Как ни крути, потеря была прискорбной.

Ни одна живая душа так и не смогла объяснить, как, пропав с головы Императора, корона очутилась под сценой — не иначе, чем Божьим или Дьявольским промыслом, а ни один, ни другой, как известно, никогда не ведут в пустоту. Да и уверенность в том, что в последний раз императорский венец видели именно внизу, значительно пошатнулась после того, как в ответ на прямые расспросы Хэнслоу никто из смертных грехов и бесов не припомнил, кто видел ее последним.

— В следующий раз пусть мистер Слай сделает себе корону из собственных грязных подштанников! — капал ядом Хэнслоу, и вдруг до отвратного хитро сощурив блестящие бусинки глаз, похлопал подвернувшегося ему под руку Кита по плечу: — Со следующего месяца, мастер Марло, твоя доля удвоена.

Покосившись на старого пройдоху с некоторым удивлением, Кит расстегнул верхние пуговицы дублета — после джиги он все еще изнывал от жары и ловко сбежал по поскрипывающей лесенке вниз.

Ему было не привыкать копаться в недрах Преисподней. Выше, над самой головой, кто-то перетаптывался — подмастерья оттаскивали вглубь сцены ставшие ненужными до конца недели декорации. Под настилом из досок пахло пылью, горьковатым потом, мышами и подсыхающей краской. Запах, рассредоточенный по всему зданию театра, здесь почему-то собирался в эссенцию столь сильную, что после возвращения в мир живых ее бывало трудно вытряхнуть из одежды и волос.

— Черти должны бздеть Адом, — обозначил это странное явление Аллен, и был недалек от истины.

Филипп Хэнслоу, Кит это знал точно, никак не мог находиться рядом, но голос его отсюда был слышен так отчетливо, словно он поспешил сойти под сцену следом:

— Итальянская болячка? Как — итальянская болячка?! У моих девочек не бывает никаких болячек, ни итальянских, ни испанских, ни каких бы то ни было еще, на них еще никто не жаловался, а те, что жаловались — просто пиз…

Кит успел наклониться и отодвинуть куль с песком, один из тех, что служили противовесами для поднимаемых на веревках ангелов, как дверь, которую он оставил приоткрытой, резко захлопнулась.

А сам он, начав разгибаться, тут же оказался притиснут лицом к стенке, разделяющей пролет короткой лестницы и первый круг Ада, тянувший разве что на маленький розарий. Прошла пара секунд, никто не попытался перерезать ему глотку — из чего, а так же из жаркой, возбужденно-тяжелой возни позади Кит сделал один-единственный вывод.

— Нед? — спросил он негромко, пытаясь вывернуться так, чтобы заглянуть через плечо хотя бы краем глаза. Перепутанные пряди волос липли ко взмокшему виску и слегка пересохшим губам. — Неужели Фауст отправился во владения Сатаны только затем, чтобы натянуть кого-то вроде меня? Поверь, это можно было бы сделать куда проще, и в намного более приятной обстановке…

***

Уилл сжал пальцы чуть сильнее и вжался в Кита всем телом, по-животному вдыхая исходящий от него тонкий и теплый запах, который не смогла перебить вонь исподнего «Розы»: духи, пот, немного грима, травы для курения.

Нед?! Значит, в своих ужасных пьяных подозрениях он был прав?! Значит, назначая ему свидание вечером, Кит совсем был не против встретиться с Аленном — днем?! Он, со своей глупой влюбленностью и глупым желанием видеть Кита в любое время дня и ночи им помешал?

Ужасающие мысли неслись с не менее ужасающей скоростью, но тело действовало само по себе. Рука пробежалась по груди, прикрытой броней дублета вниз, до паха, и огладив коротко, взметнулась вверх. Пальцы ощутили нежную, ничем не защищенную кожу горла и быстро-быстро бьющуюся жилку. Злость пополам с возбуждением полыхнули не хуже костров Смитфилда.

— Боюсь, меня зовут вовсе не Нед, о мой прекрасный Меркурий.

***

Вдох — тот, кто пришел сюда, чтобы взять на абордаж судно, и без того приспустившее флаг и выставившее на обозрение бодро стоящий флагшток, зарылся носом в волосы. Выдох — в затылок, вместе с ответом, пустившим россыпь мурашек по спине под одеждой, вместе с узнаванием, похожим на удар под дых:

— Уилл? — Кит дернулся всем телом — от ключиц до бедер, потому что вжиматься ими в стену стало почти больно от звучания этого имени в собственных устах. Это было — непристойно без непристойности, как расходящиеся одна за другой пуговицы и петли. Это было — джига на сцене груди, проломленные кости помоста, неожиданно властное движение руки вниз.

Это было то, чего он так ждал, сам того не сознавая до конца — не только сегодня, но все эти месяцы между Англией и Италией, между жизнью и смертью, между Раем и Пеклом, между Томасом и…

— Ох, Уилл… — больше не пытаясь обернуться, он просто прогнулся в обездвиживших его руках. Чтобы — сомкнуться с привалившим его телом еще теснее, отереться, притереться, приладиться повадкой течной кошки, или пенсовой шлюхи, отработавшей каждую ужимку лучше всякого театрального актера.

— Если и помешал, то я воздам за это хвалу Люциферу… Напишу литанию в его честь, и буду исполнять каждое утро и каждый вечер.

Отведя локоть назад — осторожно, будто боясь спугнуть распустившую паруса грубость, Кит ласкающе нашел бедро Уилла, его поясницу, бок — насколько хватило сил дотянуться. Был ли это и вправду тот Уилл Шекспир, которого он знал, или же — кто-то другой, пришедший из тьмы, и предусмотрительно принявший облик обманчиво простоватого рифмоплета из Уорикшира?

Кто бы ты ни был, и что бы ни привело тебя на противоположный берег Ахерона — поиск ли отравленной змеиной слюной Эвридики, изменчивая ли прелесть Гермеса, — добро пожаловать, salve, amice, исцелись о то, что разрушает плоть.

Я — твой.

— Если, конечно, ты не будешь вытрахивать из меня душу в это время…

Там, вверху, в мире живых, раскинувшемся прямо над ними, и вмиг сделавшемся недосягаемо далеким, снова сновали, лопотали, лепетали шаги и голоса. Вдох, выдох, скрип зубов, скрип костей, danse macabre.

Горсть шагов, игральными костями брошенная на стол сцены — какие же выпадут числа на удачу?



***

В Аверн спуститься нетрудно — Вергилий знал это наверняка. Легче легкого оказалось проникнуть по скрипучим ступенькам «Розы» прямиком в Лимб, захлопнуть дверь, не оставляя, однако, надежды, ввергнуться в кипучие воды Стикса. Нырнуть, едва не захлебнувшись отчаянием и злостью, и вынырнуть — на зов.

Движение кадыка под сжимающей горло ладонью, вверх-вниз: Уилл. Вздымающаяся на вдохе грудь под беглыми пальцами — и снова его имя, как пароль.

Все еще держа Кита за горло, не отказывая себе в удовольствии прикасаться к теплевшей коже, гладить, удерживать, угрожать и ласкать одновременно, Уилл скользнул второй рукой к паху, и задохнулся от восторга и хлынувшего в пах и в лицо жара, когда почувствовал железную твердость его возбужденного естества.

— Кит, — короткий стон на выдохе. Отзыв.

Уилл снова вдохнул всей грудью — с жадным отчаянием, как голодный бродяга хватается за протянутую ему корку хлеба. Отвел волосы с шеи Кита, прижался губами к ее основанию, сжал руку в паху, почувствовав, как дернулся в его ладони вздымающийся приветственно и гордо его член. Не смог сдержать нового, протяжного и глухого, с клекотом, стона, — так стонет смертельно пораженный угодившей глубоко в грудь стрелой. Он и был ранен своей любовью, почти убит ею и вновь воскрешен.

Справляться с завязками штанов одной рукой было куда труднее, чем с крючками дублета. Уилл чертыхался, нетерпеливо дергая, пока, наконец, упрямая деталь одежды не поддалась его напору.

«Роза» кипела и бурлила, выплескиваясь над ними чужими шагами, смехом, разговорами. Здесь же, в их Раю и Преисподней, царила такая громкая тишина, что шорох стаскиваемой одежды был подобен грому.

— Не оборачивайся, — с сумасшедшим смешком предупредил Кита Уилл, — только не оборачивайся, — и обхватил его горячий ствол ладонью.



***

В который раз, поддаваясь и отдаваясь без сожаления, Кит позволил. Удержать себя за горло, так и не придушив как следует, — но поманив тенью такой возможности. Вдохнуть, еще больше перепутывая волосы, выдохнуть — согревая их щекотный хаос. Распахнуть, найти, сжать — какой непреодолимой преградой, расшибающей мгновенье вдребезги, может стать прослойка ткани между плотью и плотью! — заменить твердость пальцев на горле мягкостью губ.

Кит позволил, и издал удовлетворенный вздох, позволяя.

Уилл, стиснув его в руках, дергал шнуровку, которой все щеголи пристрачивали край дублета к штанам, может быть — ругался, поминая Нечистого, может быть — звал подсобить, и Кит не вмешался — просто прижал обе ладони к стене прямо перед собой.

Уилл не с первого раза смог запустить руку под ослабленный пояс, потому что его сотрясало ознобом ревнивой похоти — страшнейшей, сладчайшей из роз в этом запретном вертограде — той, чье имя начиналось на Л.

Вступая в «Розу »— как следует сжимай в руке розарий.

Как только все случилось, Кит не стал сдерживаться — откинул голову на плечо Уилла с громким, на грани вскрика, стоном. Сверху, просачиваясь сквозь щели в досках, проливался белесый молочный свет — то и дело перебивали его ток чьи-то увесисто топочущие тени.

— Не оборачиваться? — переспросил Кит усмешливо, и его перебили — оттуда же, сверху: кто видел мистера Хэнслоу? Он еще в театре? Ну-ка, Джорджи, подсоби, неча околачиваться тут без дела! — А то что? Ты исчезнешь? Или я превращусь в соляной столб?

Он извивался, пытаясь получить еще больше прикосновений, извивался, насколько вообще мог — между стеной и неизбежностью.

Для чего люди, сношаясь, так странно, нелепо, сладко, слабо, розово — стонут? Плавятся в живой, щедро выплескиваемой огненной стихии, накрывшей Содом и Гоморру?

Или — делают это, чтобы их услышали?

Касаясь Розы — всегда, всегда перебирай в пальцах розарий — потайной сад, доступный каждому, кто будет готов спуститься ради этого в Преисподнюю, и недоступный никому.

***

Уилл гладил большим пальцем бархатистую мягкую кожу, растирая по ней капельки выступающей вязкой влаги.

— Ты сам знаешь, что — будет, — бормотал, то едва касаясь губами, то прихватывая зубами: беззащитную шею, нежную мочку уха. — Это будет сладко, и больно, так невыносимо сладко и так невыносимо больно, грязно, греховно, что ты захочешь повторить.

Уилл говорил, будто в горячке. Одной рукой он задирал край рубашки Кита, гладил напрягавшийся живот, скользил по груди, прижимая его к себе так тесно, что не будь между ними несколько слоев бархата, льна и шелка, их тела и души могли бы сплавиться в одно существо, одну тень, спустившуюся в Аид.

— И ты будешь просить меня об этом снова и снова — и будут другие дни, и другие ночи, и будешь ты, и буду я. — Уилл говорил нараспев, скороговоркой, продолжая ласкать Кита и утверждать свою власть над ним, и его — над собой. Это были его четки, его нечестивая молитва — которому из богов, какой богине? А может, и не богам вовсе?

Ему было мало, о, так мало всего, и он знал, что может быть больше, но и того, что будет, было мало — тоже.

Уилл вдохнул полной грудью пропахшего лежалой пылью и грязью воздуха так, как будто это был воздух навсегда утраченного Эдема и потребовал:

— Громче!

Ради тебя заглядывал в холодную Темзу, которая в это время года совсем как Стикс, особенно по ночам. Ее вонючие воды так же темны и равнодушны, а перевозчик возьмет недорого — всего каких-нибудь три пенса, знаешь?

Уилл шептал это, а, может быть, только думал, что шепчет, уткнувшись Киту в затылок, остро сожалея, что не может быть сразу — и всюду. Ему не хватало ни рук, ни губ, он гладил, целовал, мучил себя и Кита, не в состоянии оторваться от него хотя бы на один удар сердца.

Склянка с розовым маслом жгла карман, а одежда стала такой тяжелой, как будто и впрямь это было не чрево театра старого греховодника Хэнслоу, а холодные смертоносные воды какой-то реки. Неважно, какой.

Уилл тонул в ней, захлебывался, барахтался беспомощно, и было только одно спасение.

— Ну же, Кит! — требовал Уилл, дрожащими руками распутывая завязки на собственной одежде, проливая масло, чей густой запах разлился в темноте, и делая нетерпеливый первый толчок.

Хочу чтобы все слышали, а пусть хоть сбегутся смотреть — хочу! Хочу быть с тобой, быть в тебе, познать тебя и познавать тебя каждую чертову минуту, сколько там их осталось.

***

Смыкались пальцы, размыкались губы, смыкались звенья слов и цепей, приковавших их двоих друг к другу на веки вечные. Смыкались, размыкаясь, замки от потайных дверей, переступить чей порог значило — оставить надежду навек и обрести новую. Размыкались, смыкаясь — они сами, пока Уилл избавлялся от одежды, стыда, остатков прошлого, от самого себя, своей старой сути — всего, что могло бы ему помешать сотворить задуманное.

Даже раздеваясь, — ровно настолько, насколько того требовала его страсть, — он был рядом, до того — рядом, что это давило на ребра и шею, мешая дышать.

— Громче! — приказывал он, и следовало следовать приказу след в след.

Как одно зеркало отражает второе, как Эхо вторит Нарциссу, а гладкие, вытягивающие жизнь воды отражают его прекрасные черты.

Я буду с тобой — сейчас. Я буду тобой, и позволю — позволю! — просочиться мне под кожу наводнением, зимними водами, такими холодными, что они смогут обжигать, войти так глубоко, как ты захочешь и осмелишься. И это будет — так грязно и греховно, как само лицедейство, как исподнее старой распутницы с цветочным именем, как воды из-под земли, как испод зеркала, которому нужен меркурий, чтобы оно могло хоть что-то отразить.

Так сладко, так больно, так невыносимо больно, что я попрошу тебя — еще.

— Я хочу, чтоб было больно, — низко, сдавленно от нахлынувшего воспоминания, сказал Кит, и уткнулся лбом в стену.

Оставалось лишь — развести ноги пошире, насколько позволяли стреножившие остатки свободы, спущенные до середины бедер штаны.

Переждать первую вспышку обещанной боли, дернуться назад, забирая как можно больше саднящего с непривычки заполнения… И — закричать — с бранью, со злостью, с восторгом, громко, взахлеб.

***

Они насилу вытащили на подмостки этого чертова троянского коня с ногами.

Быть может, если бы не ноги — уж их-то Джорджи принудили бы волочить в любом случае, сколько бы он ни прятался под сценой, с любопытством припав ухом к тонкой, пропускающей каждый звук перегородке, — дело пошло бы скорее. Но нет — уже стемнело, а они все еще возились, изредка присаживаясь то на бочки, служившие им подставками, то прямиком на сцену передохнуть.

— Что это? — вдруг навострил уши Том Поуп, акробат, чья гибкость и ловкость играла с ним злую шутку каждый раз, когда кому-то было нужно взбираться на ненавидимого всей труппой чертова троянского коня — наставить ему вечно отпадающие уши и открыть люки, через которые должны были выпрыгивать воинственные ахейцы. — Ребят, вы слышали — будто завопил кто-то?

Актеры труппы Слуг Лорда-Адмирала стали перекидываться смешками, кое-кто, из тех, кто по какому-то невероятному стечению обстоятельств все еще не был в курсе, завертел головой.

— Да что, черт возьми, такое?! — раздраженно воскликнул Поуп, усаживаясь на коня сверху с риском загнать пару заноз в задницу с его плохо оструганной угловатой спины. — Объясните уже, кто-нибудь!

Мистер Слай, так и не нашедший свою императорскую корону, фыркнул отвисшей губой:

— Сегодня к нам приходил мастер Уильям Шекспир, тот, который пишет для Бербеджа.

— И теперь он мучится в Аду-у-у, — добавил кто-то из-за звездного занавеса.

Снизу опять раздалось что-то, похожее на придушенный крик, за которым последовали столь же глухие, но оттого не менее интригующие звуки — будто что-то раз за разом ударялось в деревянную стенку.

Покоритель троянских коней витиевато присвистнул, актеры дружно заулюлюкали, и осада Трои пошла как-то поживее.

— Эй, Отуэлл, шевелись! — крикнул сверху Поуп. — Иначе ночевать тут будем!

Джорджи досадливо вздохнул и поволок ноги к коню.

***

Что-то лопнуло в груди, растеклось жаром по всему телу, отдалось новой дрожью в руках, железной крепостью его мужского естества, выступившей на ресницах влагой. Уилл качнул бедрами, заполняя Кита одним длинным движением, вышибая у него из горла длинный, громкий не стон даже — крик.

— Вот так, любовь моя.

Кажется, он сказал это вслух, или шепнул на ухо так громко, что возня над ними замерла на какое-то мгновение, и, казалось, само время остановилось, прислушиваясь, а потом двинулось дальше, со свистом и улюлюканьем, или все-таки их услышали наверху?

А хоть бы и услышали — к черту, к дьяволу, недавно так удачно отыгранному на подмостках растрепанной старухи «Розы» в клубах шутовских хлопушек, так удачно описанному тем, кто стонет сейчас под Уиллом, сплавляя их желания в одно — общее на двоих. В преисподнюю всех вместе и каждого по отдельности, кто бы там что ни думал. В этом мире, полном смутных, едва отличимых от мрака теней, тишины, наполненной их судорожными выдохами и сладкими вдохами, оставались только они. Кит и Уилл — и больше никого.

— И еще! — потребовал Уилл, как только эхо первого крика затихло, растеклось по пропахших мышами углам их личного Рая.

Его властность была изнанкой Китовой податливости, как неожиданная покорность Кита отражала его решительность. Им не нужно было зеркала — достаточно только согласных, отражающих друг друга стонов, согласных, повторяющих друг друга, как в танце, движений, выдохов, продлевающих вдохи, вдохов, подхватывающих выдохи на излете.

А вот биение сердца у них было одно — на двоих.

И оно билось у Уилла в ушах и под ладонью, скользящей по влажной от пота груди Кита, ласкающей, утешающей, повелевающей.

Что-то изменчивое, как пляшущее пламя, поднималось из самых глубин его существа — то Эрос, древний, вечно юный бог снова вышел на охоту, на бой, противопоставить жизнь — смерти, живое горячее семя холодной мертвой кости, яркий крик — давящей тишине.

— Ну, же! — ладонь обхватила потяжелевший ствол, а зубы сомкнулись на влажной коже, там, где напряженная шея переходит в плечо.

***

Невозможно было знать наверняка, о чем думал Уилл Шекспир в эти месяцы, пока Кит не думал о нем вовсе. Кого ненавидел, кого любил, кого хотел, на ком практиковал песни своих соловьев и байки пленительной королевы фей. На ком оттачивал свое орудие и мастерство владеть им.

Но то, что он творил теперь с Китом, распробовавшим, казалось, все сорта порока, и придумавший несколько новых только со скуки — не имело названия и не имело права как-либо называться.

Это было невообразимо.

Да и зачем было воображать, если каждый выстрел прошивал навылет, каждый выпад — резал до кости, и это было правильно, больно, и до того хорошо, что Кит, оглохнув, ослепнув, заблудившись и потерявшись, не слыша ни единого приказа, исполнил каждый из них — с опережением, одним только своим телом.

Он орал надрываясь, разрываясь в клочья.

Боль распускалась хищной, бархатистой, карминной розой, и распятый Христос был увенчан царской короной из шипастых розовых стеблей. А потом не стало никакой боли — она была выпита до капли, и бутылка из темного стекла наступающей ночи опустела.

— Я люблю только тебя, — сказал Кит, и волосы мешали ему, бесили его, опять прилипая к горящим от желания губам. — Тебя и твой талант, гребаный ты Орфей.

Наверное, он ободрал бы грудь о шершавые доски стены, если бы Уилл не обхватил его поперек, и не взял — прямо за сердце.

О да, да, да, да, еще.

Можешь убить меня, если хочешь, только дай — еще.

***

— Мне кажется, или это Марло дерет глотку? — перекосился лицом мистер Уилл Слай, вытащив изо рта гвоздь, предназначенный для того, чтобы прибить на место отвалившееся в очередной раз ухо многострадального коня.

Однажды такая нелепость случилась прямиком тогда, как они играли пьесу мастера Пила. То-то было смеху среди трагедии!

— Он самый, — подтвердил немного сконфуженный Поуп. — Совсем охренел, черт.

Было уже совсем темно, и они зажгли трепещущие огоньки в светцах. Сумрак раскрепощал. С конем можно было бы расквитаться и побыстрее, но ни один из них не стал торопиться — а когда Джорджи, прильнув грудью к сцене, прижал к ней ухо, никто из присутствующих не устыдил его.

В конце концов, что было торопиться домой после удачного спектакля?

***

Уилл вбивал его в стену, как гвоздь в ладонь Спасителя, и сам был — острием, пришпилившим близкую гибель к безвременью.

Смерть бросила свои кости — целую россыпь, — и снова выиграла, трижды выбив по шесть: шестьсот шестьдесят шесть талантов золота в карман, ведь смерть — лучший игрок и шулер, не знающий поражения.

Уилл сказал — и Кит кончил. Кончил, выгнувшись до хруста, ударившись затылком в подставленное плечо, страдальчески скривившись и даже не успев порадоваться, что накинутая на отцветающую розу благословенная темнота скроет все следы их общей силы и слабости.

Кончил, поняв, что просьба Иоганна Фауста, отпечатанная в морозном воздухе мира живых могучим голосом Неда Аллена, начертанная его собственной рукой — надрезами по коже, — наконец-то, была выполнена.

Время остановилось. Если бы над Розой шел снег — он должен был зависнуть между небом и землей, как завис сейчас Кит, приоткрыв рот, рассыпая волосы по плечу Уилла и содрогаясь, содрогаясь в судороге, в сутолоке безмыслия, начисто лишенной всего человеческого.

Если бы сейчас шел снег — он стал бы неотличим от звезд, невидимых отсюда, с берегов Стикса.

Но что были звезды в сравнении с тем, что Уилл велел, и Кит — кончил?

Для него. Для себя. Просто потому, что два их желания были — одно.



***

Чаша его чувств переполнилась до краев — и выплеснулась, наконец. Уилл был благодарен темноте за то, что Кит не может его видеть, а, значит, не узнает наверняка. Уилл плакал. Рыдал безудержно, горько и счастливо, держа Кита в объятиях, оставляя соленые лихорадочные поцелуи на шее и в волосах.

— Господи, Кит, — произнес он наконец, сдавленным, не своим голосом. — Господи, Кит, как же я тебя люблю, если бы ты только знал…

И это было соленой и чистой, как слеза, правдой.

Не сразу стало понятно, что оглушительная тишина воцарилась не только под юбками молодящейся распутницы «Розы», но и на сцене, где еще недавно была возня и стучали молотки. Не сразу пришло и то, что пусть и слабого, но белого дневного света уже нет. Вместо него между щелей неплотно подогнанных друг к другу досок было желтоватое мерцание светцов, похожее на болотные огоньки.

Уилл отстраненно подумал, что те, кто был на сцене, чем бы они ни занимались, уже наверняка ушли. А он все стоял, никак не решаясь выпустить Кита из объятий. Ноги подкашивались, и во рту пересохло, но если бы у Уилла был выбор, он бы так и остался вместе с Китом здесь, под сценой «Розы» — до самого утра или даже весь следующий день.

Дверь распахнулась так резко, что Уилл вздрогнул и зажмурился от показавшегося невыносимым потока света.

— Мастер Марло, — сказал юный кудрявый подмастерье немного манерно, и было слышно, что в его голосе дрожит с трудом сдерживаемый смешок, — мастер Слай велел вам передать, чтоб вы, с кем бы вы ни были, выбирались из подпола и валили к чертовой матери, если не хотите ночевать с крысами. Простите, мастер Шекспир.

***

Что-то было не так в замке, однажды защелкнутом и не желающем больше поддаваться. А может, это Уилл не мог, а Кит так и не решился сказать ему, что все кончилось — на некоторое время, отмеренное им заново?

Несколько звезд все-таки не выдержали — и сорвались на землю.

Быть может, примерно в тот миг, когда Кит — к остывающей влажной коже липла пыль, тьма ложилась на веки, прочерченная не белыми — багряными просветами между досок, — застегиваясь, обнаружил, что Уилл оборвал ему несколько крючков на одежде. Или же это случилось тогда, когда он тронул лицо Уилла ладонью, ощутив пот? Слезы?

Уилл, так до конца и не осознав, что он совершил, сделал свой бросок — и не увидел, какое число ему выпало. Это был ответ признанием на признание, подарок к возвращению.

Это могло стать проклятием чужого, чуждого, родного и такого бескрайнего — гения.

— Под крысами он имеет в виду себя и свою братию, не способную совладать с чертовой деревянной клячей? — огрызнулся Кит, хотя обычно ему было недосуг отвечать на столь беспомощные подначки. — Клянусь, Джорджи, если ты однажды все же решишься нассать мистеру Слаю в пиво, я без лишних разговоров дам тебе роль Лавинии в новой пьесе.

Отуэлл захлопал своими темными, как у косули, ресницами, так и не решившись спросить, шутит ли мастер Марло. Фонарь его руке качнулся, красноватый свет, развернув знамя, победно пошел в атаку, оттеснил спертую темень… И глубины Ада превратились в простое театральное подполье, откуда на сцену, потешая и устрашая толпу, выпрыгивали крашеные, в мешковине и козьем меху черти — от них пахло живой человечиной, а не серой.

Спал ахейский стан, охраняемый огромным конем с раскрытыми люками в боках.

Императорская корона, так никем и не найденная, стала солнцем, ушедшим в подземный мир. Или фонарем, оставленным услужливым Джорджи. Звезды упали на землю, задержавшись на подмостках Розы лужицами огненной росы — Уилл по неосторожности наступил на один из них, погасив и расколов.

Таков порядок: жизнь звезды тем короче, чем азартнее смерть, гремящая игральными костями.

— Передашь Хэнслоу: я не приду завтра, — проходя, небрежно бросил Кит мистеру Уиллу Слаю, потягивающему свое обычное вечернее пиво. — И послезавтра тоже. А приду… приду когда-нибудь.

— Доброй ночи, — пожелал ему Слай, шумно, значительно, многозначительно отхлебывая пенку и глядя при этом на Шекспира.


VIII. Делай что должен

С неба то и дело срывались мелкие снежинки. Первый острый морозец покрыл тонким льдом лужи, забирался за пазуху и под тонкий плащ, накинутый на дублет.

Но Уилл не чувствовал холода: Кит был рядом. Кит был с ним. Обнимал его, шел легко, будто танцуя. Прижимал у ближайшей стенки, чтобы поцеловать, шепнуть что-то на ухо - ерунду, малость, а вот о том, о чем следовало шептать, Кит, напротив, говорил громко.

Уилл смеялся, чувствовал себя легким, как пух в перинах леди Френсис, и старался твердо ступать по земле, всерьез опасаясь, что может взлететь от очередного порыва ветра из-за угла, бросавшего им в лицо колючую поземку.

- Да, да, да - смеялся он на вопросы Кита, - я осквернял свою постель рукоблудием, да еще как, Кит, почти каждый день, и когда спал с ... эээ... одной дамой (а она была всего одна, Кит! Клянусь!) представлял только тебя.

Кит ему не поверил - это Уилл видел по пробежавшей тени и по насмешливо прищуренным глазам. Видел - и испытал мгновенный, болезненный укол вины и сожаления. Но он был слишком счастлив сейчас, чтобы попытаться переубедить Кита.

Потом, потом.

Кит вернулся - и это главное, все остальное потом.

Больше не будет ярких шелковых платьев и открытых неприлично грудей леди Деверё, она должна быстро найти себе новую игрушку, утешиться - в компании Нэша, Аллена или других поэтов и актеров, имя им легион!

Больше не будет траурных, вороньих одежд сумасшедших уличных проповедников и густого, черного с синим, как глубокие сумерки, одеяния того, кому он хотел исповедаться, но так и не успел: Бог его уберег, а, может, Дьявол?

Кто простер над Уиллом свою длань, провел по мосту, не дав ни разу оступиться и заглянуть в воду, довел до дома Кита и зажег в его окнах свет?

А может, ни Всевышний, ни Князь Востока были ни при чем, а это они сами, Уилл Шекспир и Кит Марло, сотворили все, прежде описав в пьесах, а потом испытав на собственных шкурах? А может, им это еще только предстояло написать, как продолжение пьесы, начатой одной глухой сентябрьской ночью, в большой, как один из кораблей Френсиса Дрейка, кровати?

Он притягивал к себе Кита, осмелев настолько, чтобы целовать его прямо посреди улицы, под оранжевой звездой фонаря, чувствовать его сухие покрытые легкой коркой губы, отпускать ненадолго, чтобы снова целовать так, как хотел давно, как хотел всегда, и особенно - все эти безумные темные месяцы. Месяцы без Кита.

Прохожие шарахались от них, как от чумных, некоторые даже крестились. Они же только хохотали - а потом снова - целовались.

«А ты, как ты проводил время без меня?» - хотел спросить Уилл, но не стал. Ответа он боялся больше, чем разлуки с Китом, больше чем прислужников Топклиффа, больше, чем Тайной канцелярии Леди Королевы.

Вместо этого он, раскрасневшийся от очередного приступа хохота и очередной порции поцелуев, сказал:

- Я чуть с ума не сошел. Хорошо, что однажды рядом оказался твой приятель. Ты спас меня, знаешь? Кит...


Растрепанный Уилл растрепал то, что должен был перебить шумный ветер с реки.

Но не перебил.

- Какой приятель? - переспросил Кит, навострившись так же, как после упоминания некоей не в меру любвеобильной дамы, вот только теперь он не собирался делать вид, что ему плевать. - У меня много приятелей, и мало кого из них я бы посоветовал тебе в наперсники.

Перед глазами встало то, что он увидел, открыв Уиллу дверь: глина на лице, оборванный рукав, отголоски глубокого, бурного, как пенные воды под мостом, отчаянья в зрачках.

Недоброе предчувствие, жирное, скользкое, словно пиявка, словно гнилой говяжий язык, вмерзший в лед рядом со свернувшимся мясным прилавком, прошлось вдоль спины.

Кит потребовал, разом растеряв весь игривый запал:

- Назови мне его имя.

***
На мосту, там, где он не был закрыт налипшими друг на друга домами и лавками, ветер усилился, от реки потянуло сыростью и гнильем. От этого ветра, а может, от враз ставшего пронзительным взгляда Кита, Уиллу стало зябко и захотелось поплотнее укутаться в плащ.

Он опустил руку с фонарем и колышущийся в так их шагам свет оказался между ними, скрывая лица, тревогу - одного, и острый, как клинок, взгляд другого.

- Его зовут... кажет, Фрайзер, да, так он представился, - задумчиво произнес Уилл. - Инграм Фрайзер, солдат, и повадки у него бывалого рубаки. Он сказал, что хорошо знает тебя, что ты его друг. - Кит все молчал, и Уилл снова остановился, поднял фонарь, вопросительно и тревожно вглядываясь в его лицо. - Что-то не так, Кит? Этот человек вовсе не друг тебе? Но он меня спас, правда, спас, если бы не он, я бы сейчас не тобой разговаривал, а с Топклиффом на дыбе.

Кит выдохнул в сторону - изо рта его повалил пар, словно он курил трубку.

Инграм Фрайзер.

Будь проклят Томас Уолсингем и его безупречная память.

Кромешное, непроглядное течение вод, пожираемое вращением мельничных колес далеко внизу, было - дорогой, ведущей к неверному исходу. И автор сводящей девиц с ума пьесы о паре юных влюбленных, Уилл Шекспир, глупый, глупый, доверчивый, как ягненок, из тех, которых его отец наверняка пускал на тончайшие перчатки, опять свернул на эту дорогу, о которой знающие люди говорили - по ней ступает либо дурак, либо отчаянный до безумия храбрец.

Как он делал это? Как очертя голову бросался в пучину каждой новой опасности, раскидывающей на него свои сети, и сам о том не догадывался? Искал способы скрасить свой досуг, подобно самому Киту? Заразился этим от него? Не заразился - заразил, целуя, как целует утопленника ледяная Темза?

Киту до нытья в зубах захотелось соврать - просто, легко, как его собственная походка, как снег, без остатка стаявший с загоревшихся щек. Ведь он был лицедеем - прежде всего и всегда. Он столько лгал, что ложь стала его второй кожей и самой дорогой одеждой. Просто было лгать Уиллу, Томасу, тем, кого он любил, тем, кого ненавидел, лгать всему миру - но что-то мешало ему сделать это сейчас.

- Он не друг мне, - просто сказал Кит, и разум его очистился, как очищается вековечная лондонская грязь с первым снегом, тронувшим ее мазками белил.

Повисла глубокая, ветреная тишина. Сгладились оспины на коже подступившего со всех сторон темного города, что хранила следы всевозможного порока - и Лондон с лицом мавра тоже притих. Кит слышал свой голос - сиплый от мороза, от бесчисленных поцелуев, от того, что кричал он в театре, - отчетливо, будто со стороны. Слова его, произнесенные чуть громче, чем было нужно всему самому непристойному, самому низменному, что уже успело сорваться с губ, могли бы отскочить эхом от ближайшей стены - но их подавил вездесущий ветер.

- Зато мой - и твой тоже, - добрый знакомец Томас Уолсингем давным-давно называет его своим слугой. И не просто так, а за чрезвычайно ценные услуги, которые оказывает ему мистер Фрайзер.

До изогнутой, будто натянутый лук, и прицелившейся в заснеженную ширь полей Мур-Филда улицы Хог-Лейн они доползли на пороге ночи.

Снег уже валил вовсю, залепливая прямо в лицо. И именно потому Кит не сразу разглядел человека, сиротливо, зябко околачивающегося у него под дверью.

- Эй, приятель! - окликнул он незнакомца, когда его согбенная от холода фигура проступила, наконец, из белого косого потока, похожего на полет лебяжьего пуха из выпотрошенной перины. - Чего тебе здесь надо?

- Я от графини Деверё, - был ответ. - С запиской. Велено передать лично в руки.

- Дай же сюда, - нетерпеливо произнес Уилл, проклиная последними словами леди Деверё и ее нерасторопного посланца, который ждал его почему-то на Хог-Лейн, кто ему только сказал, что Уилл будет здесь?

Но человек посмотрел на него удивленно и помотал головой:

- Записка для мастера Марло. Лично в руки.

Кит хмыкнул.

- Ну так это я, - и протянул руку.

- Нет! - вырвалось у Уилла прежде, чем он успел подумать. Край красиво свернутой надушенной знакомыми до тошноты духами оказался у него в пальцах.

Кит смотрел на него с тем веселым изумлением, которое не предвещало ничего хорошего.

- Не читай ее, пожалуйста, - отчаявшись, попросил Уилл, и сам понимал, как глупо звучит его просьба. - Не надо, Кит.


Посыльный глазел на них сквозь летящий снежный пух с сочувствием и пониманием - служа у особы вроде графини Эссекс, и не на такое насмотришься.

Подумаешь, невидаль - два прикормленных дойной грудью поэта готовы уличными псами бросаться на записку о свидании, как на лакомую кость. Может, подерутся даже - и такое бывало. Чего только не бывало между вечно раздвинутых ног леди Френсис.

- Отдай записку, - потребовал Кит - пока еще с улыбкой. - Отдай по-хорошему, любовь моя, имей уважение к желаниям леди, как имел доселе, и тебе воздастся. Сказано: лично в руки.

Уилл стоял под валящим снегом, пунцовый среди подбеленной темноты, перебегая взглядом с Кита на слугу графини и обратно. Посыльный никак не мог убраться восвояси, не убедившись, что указание хозяйки будет исполнено. Кит скрестил руки на груди, вздернув бровь, и улыбнулся еще шире, еще плотоядней:

- Уильям Шекспир. Не заставляй меня просить дважды - пока я еще прошу. Можешь не беспокоиться - я не разину рот на твои хлеба, у леди Деверё хватит и тела, и денег на всех, да еще останется лишку. Отдай. Записку.

Сложенный вчетверо листик бумаги успел промокнуть, а следы уходящего человека начало заметать тут же, как только он исчез в подвижном белом мареве.


***
"Завтра в семь вечера. После "Фауста" желаю, чтобы время, когда вы придете, остановилось. После "Мальтийского еврея" моя грудь стала котлом с кипящей смолой. Леди Ф.Д., графиня Э."

Отпирая дверь и переступая порог своего жилища, Кит намеренно прочел эти кудрявые строчки, набросанные, без сомнения, взволнованной (после тщательной репетиции!) рукой, вслух. С выражением. На грани шутовства.

Поглядывая на Уилла поверх плеча.

- Ну что, - Кит зажег свечи, и уселся прямо на край стола, не спуская с Уилла взгляда, искрящего, словно фейерверк, предваряющий появление Люцифера. Быстро взъерошив рукой мокрые и потемневшие от тающего снега волосы, он выбросил записку на пол.

- Я попал в силок. Кажется, мне нужны твои советы, много, много твоих советов, мой возлюбленный друг. Можно даже сказать - ответы на вопросы. В каком темпе лучше долбить леди Френсис? Нравится ли ей, когда засаживают по самые яйца - как, положим, мне, - или же она любит понежнее? Дает ли она в задницу - о, это бы самую малость облегчило мне задачу... Ну же, Уилл, что ты столбенеешь? Мы ведь так близки, - расскажи мне, отчего же ты сам был готов сожрать эту хуеву записку, только чтобы она не попала мне в руки?


***
Все это уже было. Вода, стекающая с волос за шиворот, отчаяние - такое большое, что не нужно никакой Темзы, чтобы в нем утонуть.

Но вот Кит - разъяренный, шипящий, как кот, прицельно мечущий в него свои ядовитые стрелы, чтобы унизить, оскорбить, ударить ниже пояса, - был впервые.

Что-то общее сейчас проглядывало у него с миледи Деверё, в не такую уж далекую ночь от души хлеставшую вышедшую из повиновения игрушку по щекам.

Значило ли это, что для Кита он, Уилл Шекспир, такая же игрушка, как для миледи, мать ее, Уолсингем?

Уиллу вдруг вспомнился темный, отчаянный, как у подстреленной косули, взгляд Томми Кида и то, как моталась его голова под градом пощечин Кита.

Но они оба - и миледи Френсис, и Кит Марло - ошиблись.

Может быть, он ничего не смыслит в их шпионских игрищах и в высокой политике - ну так на то он и поэт, перчаточник из Стратфорда, обычный лондонец, которых на улицах тысячи, он этому не учился. Но втаптывать себя в грязь он не позволит никому.

Уилл глубоко, как ныряльщик перед прыжком вдохнул, и положил кошелек с остатками монет от щедрот миледи Деверё, на стол, рядом с Китом.

- Твоя доля, - процедил он, побелев от гнева. - Я выкупил тебя из тюрьмы за деньги леди Френсис, и теперь она считает, что мы ей должны кое-какое представление. Оба. - Уилл с усилием разжал сжавшиеся кулаки. - Я хотел разобраться с этим, не впутывая тебя, но, как вижу, тебе невтерпеж. Миледи тоже из тех, что предпочитают пожестче. Учти.

***
Мешочек, набитый деньгами - все в подлунном мире должно было ложиться на чаши весов, приходя к банальному, скучному балансу. Деньги за крепенький, ладный член - чем не сделка?

Когда есть достаточное количество гулящих денег, полученных от достаточно развращенного (или равнодушного?) муженька - отчего бы не прикупить себе на потеху целую пару боевых копий?

Отчего бы не жевать виноград, снисходительно поглядывая с вершин своей ложи, как облагодетельствованные счастливчики наперегонки приходуют друг друга, заслышав звон золотишка?

- Я учту, - пообещал Кит, подхватывая свою реплику за хвост, как только Уилл умолк. Тот отводил глаза, и его взгляд тоже пришлось загонять, расставляя капканы. - И запомню.

Уилл молчал. Кит прогнул спину, обхватил края столешницы до того, что косточки его ладоней побелели. Отточенный едва сдерживаемой яростью, замерцал глазами - всякий, кто знал его или хотя бы слышал что-то из в меру достоверных баек о нем, порхающих по Лондону, как подхваченные ветром афиши отыгранных спектаклей, уже смекнул бы, что пора делать ноги.

Злость, распирающая грудь изнутри, была - обратной стороной, желания, стоявшего прямо напротив, скаля зубы и сжимая кулаки.

Того, что хотел ощутить в себе - до самых, Дьявол дери, гланд, - безумно, до умопомрачения, до бешенства, пролившего зимний холод на губы и кончики пальцев. Куда больше, чем в первый раз.

- А теперь забери это вонючее золотишко. Если думаешь, что я продаюсь так же легко, как ты, теленочек, - ошибаешься. Мне не нужны ни твои подачки, ни подачки твоей ненаглядной потаскухи - ни, тем более, ее приглашение попрыгать перед нею на тебе, будто ученая мартышка. Оу, Уилл... А может быть, не так уж ошибался Бобби Грин, называя тебя мартышкой? Я смотрю, ты славно надрессирован - учуял первую же богатую дырку и с ног сбился, чтобы пристроить в нее свой хрен. Я сказал - забери нахуй эти деньги!

***
Кто из них вздрогнул сначала - Кит, схвативший со стола первое, что попалось под руку, или Уилл, в которого полетел тяжелый серебряный кубок?

Лишь чудом увернувшись от летящего ему прямиком в лицо серебряного снаряда, Уилл отшатнулся. Что-то у него за спиной жалобно зазвенело и рассыпалось, - что-то из тех дорогих безделушек, которыми была напичкана квартира Кита.

Гнев толкнул Уилла вперед.

- Что-то я не помню, чтоб ты так же воротил нос, когда я выкупал тебя из тюрьмы, - прошипел он, хватая Кита за грудки и встряхивая так, что голова того невольно мотнулась из стороны в сторону. - Тогда золотишко не воняло, нет? А деньги твоего драгоценного Уолсингема? Они, наверное, пахнут розами?

Уилл рассмеялся, как безумный, собственному сравнению и тут же оборвал себя.

- Ах, нет, прости, наверное, розовым маслом. И немножечко кровью католиков. Самую малость. Так кто из нас шлюха, мастер Марло, кто во всех смыслах раздвигает ноги перед Уолсингемами, лижет им все, что они подставляют, только учуяв запах их дерьмового золотишка, не скажешь?

Он скалился, глядя на побелевшие, сжатые в тонкую нитку губы и задыхался от гнева. И - желания.

***
Не глядя, Кит начал шарить рукой позади себя, подыскивая что-то потяжелее - но как назло, там, где он сидел, столешница оказалась пустой. Чтобы обернуться, надо было оторвать взгляд от лица Уилла - а это было превыше всех сил. Чтобы ударить - от души, сразу же замазав руку кровью из расшибленного носа или лопнувших о зубы губ, - стоило всего лишь встать на ноги - и...

Он не успел.

Уилл, оказавшись то ли проворнее, то ли воспользовавшись тем, что противник просчитался, не ожидая столь бурной атаки от того, кто минуту назад был снисходительно окрещен теленочком, наскочил на него первым, на ходу сгребая в охапку. Вздернул так, что задница Кита на мгновение оторвалась от стола, с неожиданной, словно удесятерившейся силой тряхнул и завалил на спину. Начал ответный обстрел упреками - и рой взбесившихся ос закрыл небосвод. Не каждая стрела разила в цель, но уколы их жалили, впрыскивая в кровь сладостный, черный, как смола, разлившаяся в ослепших глазах, яд. Так медведя с выбитыми глазами колют пиками, чтобы довести до не имеющей предела, самоубийственной, безнадежной ярости.

Чтобы он умер, превратившись в месиво из клочьев шерсти, мездры, тяжелого от крови мяса и дымящихся кишок, но с ревом и когтями навыпуск.

Кит опомнился, когда Уилл хохотнул ему в лицо, показав разом все зубы - спятивший от негодования, снова не похожий ни на себя, ни на человека - прекрасный.

- А ну отвали! - Кит напружинился, изо всех сил двинув его в грудь - и тут же раздвинув ноги, чтобы пропустить его колено между бедер. - С-с-сука...

Уилл целовал его. Он сам - целовал Уилла, захватывая губам его губы, его язык, его щеки, мокро, беспорядочно, шумно, как придется.

Целовал, ухватив его за ворот судорожно - край одежды впился в горло, словно висельная петля, крепче висельной петли.

Они во второй раз завалились на стол - теперь вместе. Обмениваясь чем-то средним между тумаками и ласками, обшаривая друг друга, стараясь причинить побольше боли. От угрожающей, какой-то ненормальной, каменной тяжести тела Уилла Кит задохнулся - и все же смог заговорить - или зарычать, вздергивая колени и накрепко оплетая его пояс напряженными ногами.

- Ты, ублюдок, - укус: губа под сжатием зубов лопнула, как виноградина. - Чертов продажный пиздолиз, - рывок: плащ пополз вниз. - Да что ты знаешь... - и еще рывок: Уилл потерял половину крючьев дублета. - Я - не один из многих, идиот... - удар: Уилл получил по ребрам, но стал лишь тяжелее, горячее, желаннее. - Я никогда не буду для Томаса - очередной подстилкой, как ты для этой давалки...

Пахнущие снегом волосы путались, лезли в рот. Кожа горела до боли - с мороза, конечно, с мороза.

Резко, с остервенелым стоном сев, Кит стиснул колени еще крепче, толкнул Уилла от себя, но так и не отпустил.

- Так что можешь засунуть ее деньги себе в жопу... - шепнул он, и с места, не замахиваясь, врезал Уиллу затрещину с такой силой, что ладонь заполыхала и заныла. - И пусть она спасает твою шкуру так, как спасает ее шлюха вроде меня...

Смех: то, как опешил Уилл, наглотавшись поцелуев, показалось Киту забавным.

И треск: он рванул рубашку Уилла так, что разодрал ее почти до пояса.
Кит не оставлял ему время на раздумия, он вообще не оставлял никакого выбора.

Уилл пошатнулся, схватился за дублет Кита - и полетели врозь оставшиеся крючки, а вместе с ними и остатки самообладания.

***
Ему так больно, как будто один из демонов, призванных терзать Фауста в аду, куда на веки вечные была помещена погубленная, жадная до тайного душа, вырвался из подполья "Розы", чтобы мучить нового грешника - ледяными стрелами слов, густо замешанных ревности и злых взаимных упреках.

Уилл чувствовал обжигающее дыхание Кита на своей шее, видел бисеринки пота на его переносице, а в его бедро уперся вздыбленный член Кита.

Уилл отшатнулся, словно обжегшись, а потом рванул притороченный к штанам дублет, стаскивая, а где не мог стащить, просто разрывая ткань. Руки действовали сами по себе, отдельно от разума, замутненного обидой и похотью.

- О, да, я грязный пиздолиз, - скалился Уилл, хотя хотелось – вырвать зубами кадык. Ткань под его руками трещала, но подавалась с трудом, и это только добавляло злого желания, вскипавшего как смола, вздымавшегося, как ураган. - А ты, надо полагать, скачешь с хуя на хуй от большой и чистой любви к своему расфуфыренному обмудку, так? Он ко всем твоим любовникам подсылает своих головорезов, или только мне повезло? Спасаешь, как же... Одной рукой спасаешь, другой топишь... Ненавижу, - последнее слово он почти выплюнул, обхватывая ладонью, наконец, обнажившийся горячий ствол. - Не-на-вижу, - три ритмичных движения: вверх, вниз, и снова вверх.

***
- Только к тебе, - протянул Кит, гадко, самодовольно скривившись. - Только к тем... кто мне нравится чуть... самую малость... больше остальных.

Он не оставался в долгу - сдирал остатки рубашки, заляпанные кровавыми плевками, стискивал кожу так сильно, что кровоподтеки от пальцев растекались тут же, поддавал бедрами навстречу ласкающей руке, подставлял шею и грудь - навстречу терзающим, до вспышек меж ресниц, укусам. Отталкивая и не позволяя уйти, приманивая, но не допуская настолько близко, чтобы звезды с занавеса «Розы» заплясали под веками, а разговор - если можно было назвать разговором осатанелый обмен оскорблениями, упреками, признаниями, поцелуями, ударами, синяками, - прервался.

Дышать было все труднее. Перебрасываться правдой и ложью - там, где и правда, и ложь сплелись так же тесно, как они сами, - тоже.

Все никак не желала поддаваться шнуровка штанов Уилла, и Кит ругался, ругался, выдирая плетение кожаного шнура, дергая так, что это могло - и должно было! - причинять боль. Одежда была - шелухой, препятствием, стоящим на пути. Злость была - топливом, без которого можно было околеть в такой холод.

- А что до остальных... - приговаривал Кит дразняще сладко, и в сладости этой было больше смертоносного яда, чем во всех предыдущих обвинениях. Слова срывались с его языка сбивчиво, а он сам змеился всем телом, словно стол под ним был горящей сковородкой, подмахивал, вымогая все больше, пихаясь в кулак, сомкнутый вокруг ноющего члена. - Одним хуем больше, одним меньше - какая уж разница... Ты знаешь, мой маленький, наивный ягненок, способный лишь потыкать под приподнятые юбки той, что окажется подоступнее... и после ненавидеть... Знаешь, сколько их побывало во мне? Знаешь, кто и что делал со мной, пока ты сидел в своем навозном Стратфорде? Ты венчался со своей благоверной - а мне спускали на лицо, в рот, в задницу - куда только можно... Ты дубил кожи и нянчил своих детей - а меня имели по двое, по трое, по четверо, кто угодно, кто попало, от последнего портового грузчика до тех, кто прятал лица под масками - и я требовал - больше, больше, больше, твою мать, больше! Потому что это - я! Я не могу не ходить по краю! В этом моя природа, а ты будь проклят со своей ненавистью, со своими деньгами, со своей Френсис! Что, зарывшись в ее сиськи, забыл, кто ее отец?! Как ее звали до замужества?! И кто все-таки нализал Уолсингемам больше - только бы отвалили побольше дерьмового золотишка?!

Он сорвался на крик - резкий, ломающийся из-за сорванного горла. Он дорвался, наконец, до того, чего жаждал - и задвигал рукой в том же ритме, что задавал Уилл, крепко, на грани грубости, сжимая вспотевшей ладонью головку. В руке было твердо, так твердо, что голова пошла кругом.

Кит ненавидел Уилла в эту минуту не меньше, чем Уилл ненавидел его.

Может быть, он хотел бы и вовсе убить его - и потому, пытаясь обнять, накрепко схватил за горло.

Он еще никогда не чувствовал того, что люди называли любовью, и воспевали в прилипчивых строках белого стиха о кинжалах, ядах, розах и соловьях, так остро, как сейчас - может быть.

***
Уиллу стало трудно дышать - потому, что Кит сдавил его горло, или потому, что все сказанное и несказанное наглухо перекрыло дыхание. Сердце лихорадочно билось, и он подмахивал Киту так рьяно, будто это могло спасти от следующей за ними по пятам катастрофы, одетой в черные, пахнущие гарью обноски или в роскошное, политое дорогими восточными духами платье.

И Уилл, прохрипел:

- Ты глупец, мастер Марло, пусть я деревенщина, но ты глупец - со всей своей ученостью, со всей своей гордыней. - Говоря, он двигал рукой - неистово, жестко, жадно, как будто впереди их ждал только эшафот и мучительная медленная смерть. А может, так оно и было? - Ты глупец, - повторил Уилл в третий раз, упершись лбом в покрытый испариной лоб Кита. - И мне жаль, что я не встретил тебя раньше. Мне так жаль, что...

Жар, расходящийся доселе по телу волнами, сосредоточился в паху и хлынул, заставив задрожать, в ладонь Кита.

- Мне жаль, что я не могу убить их всех, - закончил Уилл заплетающимся языком, по-прежнему, будто во сне, будто не он стоял в разорванной рубахе, со спущенными штанами, будто не он сглатывал без конца натекавшую кровь.

***
После стесавшего глотку крика Кит умолк, вжавшись лбом в лоб Уилла, перемешивая его короткие темные пряди со своими длинными и светлыми, связывая в гордиевы узлы единый, загнанный ритм вдохов и выдохов.

Он стиснул зубы до хруста в челюсти. Пропустил сквозь себя каждый спазм, каждое вздрагивание, не проронив больше ни звука - речь иссякла вместе с голосом, словно пересохший родник.

Глупец?

- Наверняка, - легко согласился Кит, закрыв глаза, так и сидя на краю стола, со скрещенными за спиной Уилла щиколотками, с рукой на его увядающем, скользком от все еще горячего семени, корне. Голос звучал чуждо, будто он намеренно изменил его, играя, боясь открыть себя, говоря то, что звучало сейчас между ними. - Наверняка глупец. Потому что - я не позволю тебе обменивать жемчуга на стеклянный бисер. Не думай, что моя гордыня сделала меня слепым.

Уилл, кажется, хотел отвернуться. Кит торопливо взял его лицо в ладони, повернул к себе - опять пришлось отыскивать взгляд, выуживать из недр бушующей в бесконечном пустом поле бури, бросаться в эту бурю, рискуя быть разбитым о землю. Его руки были перемазаны вязким семенем, губы Уилла греховно блестели от крови.

Следовало смешать вместе все элементы, чтобы получить ответы на незаданные вопросы.

Ощутить вкус того, что было сделано, и что нельзя было обратить вспять или же сбить с себя, будто кандалы из простой, нестрашной, земной стали.

- Смотри, - шепнул Кит и впервые по-настоящему сильно оттолкнул Уилла.

Кое-как заправившись, он схватил со стола подарок леди Френсис Деверё. Вихрем пронесся по своему жилищу, зацепившись обо что-то, врезавшись в книжную полку, словно пьяный, снеся банку с пухлым, желтым, как жир, мертвым уродцем.

Банка сочно разбилась - тяжело, тошнотворно запахло хлебным вином.

Кит рассмеялся, как смеялся бы в нем Легион отборных демонов.

Стул с накинутой на гордую резную спинку парой чьих-то французских штанов не показался ему тяжелым.

Даже тогда, когда отправился прямиком в окно, и с невозможным грохотом, под град осколков, вынес из рамы толстое стекло.

Где-то вдали тонко, по-заячьи, заверещала женщина.

- Смотри! - заорал Кит сквозь хохот, крутанувшись к Уиллу и откидывая с лица волосы. Раскинул руки, безумно скалясь, окрашенный чужой, такой вкусной, кровью. - Клал я на деньги! Клал я на все и всех! Ты не можешь убить их всех - а я, черт меня забирай, могу! Я все могу - для тебя, Уилл Шекспир, и клал я - слышишь?! - клал я на каждого, даже на вашего Господа Бога, если ему вздумается мне помешать!

Он бросился к зияющему окну, на ходу развязывая мешочек и высыпая монеты - драгоценный металл ложился в ладонь так же хорошо, как член принесшего эти деньги идиота.

А еще лучше эти бесполезные, позорные куски металла веером полетели в заснеженное, подвижное марево.
***

Уилл рухнул, как подкошенный, - ноги больше не держали его. Он онемел и обездвижел, а хотелось остановить Кита во что бы то ни стало или - помочь ему в его самоубийственном порыве.

Смех хлынул горлом, как кровь. Уилл смеялся до слез, до икоты - и не мог остановиться.

Все оказалось так легко. Все, что жгло его, все, что уничтожало эти долгие месяцы, что лежало на сердце невообразимым грузом, все, что мешало жить, писать, дышать, что заставляло сомневаться - в себе, в Ките, во всем на свете, - было выброшено Китом в окно вместе с пригоршней золотых монет.

Ветер быстро выстудил комнату, и на подоконник успело намести немного снега, но Уиллу не было холодно. Совсем.

- Кит, - сказал Уилл, и плечи его все еще вздрагивали от смеха, а голос был сиплым и каркающим. - Кит, ты чертов гений. Она не оставит этого просто так - она ведь леди, мать ее, Френсис. Но ты чертов гений и я люблю тебя. Как же я тебя люблю.

***

- И что с того, что леди? - непристойно громко фыркнул Кит, по пояс высунувшись из высаженного окна, подставляя лицо и плечи беснующейся, как он сам, метели, гаркнул сквозь смех: - В гробу я видал вашу графиню Деверё! На хую я ее вертел, слышите?! Ее и ее братца заодно!

Запричитала женщина - быть может, та же, что начинала кричать, заслышав грохот стула, вылетевшего из окна. Дуэтом с нею прорезался угрожающий, с рыком, мужской голос, обратившийся непосредственно к Киту с заманчивым предложением:

- Эй, ты, горлодер! Если не заткнешься сейчас же, я тебя сам того... с присвистом!

Где-то неподалеку, присоединяясь к перекличке, пронзительно, выводя извивистые ноты, согласно завыла бродячая псина.

- Да пошли вы все... - сказал Кит уже тише - просто потому, что горло у него болело куда больше всего урожая собранных недавно синяков. Подтянувшись назад, он легко спустился с подоконника, и вперился в Уилла. Тот никуда не делся, и ветер никуда не пропал - все так же носил по комнате оторванные от своих материй тени и пришитые к бумаге стихи.

И Кит нарек бы это чудом, если бы хоть немного верил в чудеса.


***
Звонили колокола, перекрикивались торговцы, грохотали телеги, лаяли собаки, хлопали на ветру вывески, хлопали двери и оконные ставни, хлюпало под ногами.

Снег, выпавший за ночь, к утру превратился в грязную, смешанную с глиной кашу. Ветер, то и дело задувавший из закоулков, пробирал до костей, и никакая рваная рубаха и дублет с оборванными с мясом крючками спасти не могли. Кутаясь в плащ почти до самых бровей, Уилл едва успел пробраться сквозь обычную утреннюю толчею на Бишопсгейт, а уже чувствовал себя так, как будто нырнул в ледяную воду Темзы прямиком из-под одеяла.

Всю ночь Уилл то засыпал, то просыпался, проверяя, на месте ли Кит, и не веря в то, что он рядом, тут же, в одной постели. Но под самое утро сон все-таки взял свое, а когда вопли торговцев различной снедью разбудили его, Кита уже не было.

Все повторялось, все это уже происходило с ними однажды, и Уилл со смесью облегчения и страха подумал: не было ли все, случившееся в эти месяцы, просто не в меру затянувшимся, дурным и навязчивым сном? Но ключ висел у него на груди, рядом с ладанкой Энн - там, где он определил ему место с самого начала, а порез на руке зажил, оставив белесоватый, тянущийся через всю ладонь шрам. Но совсем свежие синяки и ссадины - следы их с Китом вчерашней схватки покрывали его руки грудь, и наверняка несколько выброшенных Китом монет все еще валялись, прикрытые снегом и острыми осколками стекла и не найденные счастливчиками из числа местных бродяг, где-то там, под окном.

Уилл хотел отправиться прямиком в «Театр», но критически оглядев то, что еще вчера было относительно новой рубахой и дублетом, решил, что сначала ему нужно привести себя в порядок.

Старший Бербедж и так оказался не в меру прозорлив, Кемп критически поднимал брови, едва завидев Уилла, а Дик... Дик наверняка заморил бы его сочувственными расспросами и понимающими, заговорщицкими взглядами. Друг пребывал в твердой уверенности, что все неприятности Уилла - исключительно из-за его отношений с леди Френсис, и, если говорить начистоту, то не так уж и был далек от истины.

Уилл жестоко пожалел о своем решении, едва вышел на улицу, ведущую к городским воротам. Неумолчный гул висел над Шордичем, сливаясь с порывами ветра, с каждой минутой становившимися все сильнее. Ветер сбивал с ног незадачливых пешеходов и, казалось, хотел загнать их всех за каменные стены домов, постоялых дворов и таверн. Зазывалы распахивали двери, из которых валил соблазнительный пар: тянуло едой и теплом. Уличные торговцы наперебой предлагали горячие напитки и пироги. В другое время Уилл бы с радостью воспользовался заманчивыми предложениями, но вместе с деньгами леди Френсис за окно вчера улетели и другие заработанные им монеты. То была его скромная плата за поэтические труды - несколько сонетов, посвященных единственному наследнику знатного рода. Юный граф не торопился жениться в свои семнадцать, и Уилл очень хорошо понимал его, хоть и убеждал в сонетах в прелестях брака и необходимости продлить себя в детях.

Своего преследователя Уилл заметил далеко не сразу. Человек, одетый в лохмотья, раз за разом оказывался почти рядом с ним, всегда - держась чуть позади и в стороне.

Уилл позабыл об онемевших от холода пальцах, даже зубы перестали стучать. Он прибавил шагу, попытался скрыться в плотной толпе из людей и повозок, чуть не попал под колеса одной из них, а когда оглянулся - человек все так же следовал за ним в нескольких шагах. Уилл почувствовал, что его трясет, - и на этот раз вовсе не от холода. Он перемахнул канаву, не чуя под собой ног, и нырнул в ближайшую подворотню. Там было тихо - так тихо, что весь городской шум теперь казался наваждением, порывами сырого ветра, дующего с Темзы. И в этой тишине отчетливо раздались шаги. Бежать было больше некуда, Уилл потянулся за ножом - и с ужасом понял, что оставил его на столе у Кита. Незнакомец поравнялся с ним: несмотря на лохмотья, лицо его было благородным и без следов грязи, а холодный, цепкий взгляд, скользнувший по лицу Уилла, казалось, проникал в душу.

- Вы же Уилл Шекспир, верно? - спросил человек. - Почем нынче фунт баранины?


***
По возвращении из Рима Томас Уолсингем остановился в одном из принадлежавших ему в Сити жилищ – на Ситинг Лейн, совсем рядом с резиденцией его не с миром упокоившегося всемогущего дядюшки.

Это был во всех отношениях роскошный, новенький дом, выходящий окнами на замаранную серым белизну, на саван, кое-где укутавший загроможденные причалами, оледенелыми мачтами и крышами берега Темзы, на шумную, с утра до поздней ночи оживленную улицу. Если же кому-нибудь из обитателей этой кричаще дорогой, хоть и не слишком уютной обители (к которым Кит время от времени причислял и себя) хотелось чего-нибудь новенького, они могли попросту посильнее высунуться из окна, повернув голову налево.

Там, вздымаясь над городской суетой, задевая низкие облака кромками стен, склабились слоновьи зубы старой молодящейся карги – Тауэр. И, черт возьми, этими жвалами она все еще могла перервать горло кому угодно.

- Мне всегда было интересно, - нараспев, с вальяжной, показательной наглостью проговорил Кит как бы обращаясь сам к себе – и столь же картинно возложил обе ноги на край стола Томаса. – Отчего, покупая дом за домом, ты каждый раз, каждый, мать твою, раз, подбираешься все ближе к Тауэрскому холму. Не настало ли время отказаться от условностей? Не стесняйся, мой дорогой Томми, – просто возьми да поселись в своей же тюрьме, как один крайне обаятельный человек, знакомый нам обоим. Убери оружие и гобелены со стен – зачем они там? Лучше укрась свою спальню парой симпатичных распорок и дыб. А что? Столько новых возможностей, столько поводов приглашать к себе в гости тех, чьи бренные косточки потом не станут даже искать…

Томас встретил его, одетый по-домашнему – тонкое золотое кольцо в мочке уха, сдержанные, без кружев, манжеты, выдернутые из-под рукавов длиннополого халата из рытого бархата. Пока Кит сидел перед ним, растянувшись между глубоким, обитым тисненой кожей креслом и краем стола, куда уже натекло достаточно мутной грязной жижи талого снега с подошв, он неспешно прохаживался от окна к окну.

- С каких это пор тебя так интересуют условия, в которых я живу? – с холодком спросил Томас, и, проходя мимо разглядывающего свои ногти Кита, невзначай, но достаточно грубо столкнул его ноги на пол.

Кит взвился, потеряв терпение куда быстрее, чем планировал:

- А с тех самых, с которых ты взял манеру приставлять к людям, с которыми я работаю, своих прихвостней для слежки!

На лице Томаса не дрогнул ни единый мускул – отвечая, он больше напоминал идеально-умиротворенное надгробное изваяние какого-нибудь рыцаря, чем живого человека:

- Слово «работаю» на твоем языке теперь означает «трахаюсь»? Что ж, смею тебя утешить – для того, чтобы проследить за всеми, под кем ты проводишь свободные часы на досуге, у меня просто не хватит ни парней, ни времени, ни уж тем более желания.

- Тогда какого хрена, Томас?

- Твой Уильям Шекспир – я правильно произношу его благородную фамилию? Ты лучше моего разбираешься в потрясании копьями, друг мой… Так вот. Твой Уильям Шекспир – католик. И не просто католик – а человек, замеченный в крайне занимательных связях. Ты помнишь малого по имени Роберт Саутвелл, Кит? О, я уверен – хорошо помнишь. А помнишь, как он провалился, будто сквозь землю, когда мы уже были готовы его взять? И это, вижу, не забыл. Тебе рассказать, как Топклифф рвал на себе волосы – в кои-то веки на себе, а не на других, что он делает порой, чтобы, как ты удачно выразился, украсить свою спальню? Рассказать, кого он заподозрил первым в помощи Саутвеллу и кучке его приверженцев, когда узнал, что тем удалось беспрепятственно прыгнуть на борт торговца и отчалить из Дептфорда куда-то во Францию?

Слова стучали, стучали пульсом в висках – все скорее, пока не сорвались в галоп. Закончив свою тираду, Томас оказался рядом – глаза в глаза, опершись руками в подлокотники кресла, в котором сидел Кит.

- Я никогда не сомневался в твоем таланте заводить душевные знакомства. И мой тебе совет – когда я работаю – в значении «работаю», конечно, - не пытайся дергать за ниточки и проверять, куда они ведут. Особенно, если ты и сам все прекрасно знаешь. И помнишь.

- Отъебись от него, - процедил Кит, подавшись вперед, и на шее его натянулись жилы. – Он понятия не имеет о том, куда делся Саутвелл.

- О, значит, вы даже говорили об этом? В перерывах между случками где-нибудь на задворках ваших театров, надо полагать?

- Я сказал: оставь его в покое. Не выставляйся на посмешище со своей ревностью и отрабатывай тех, кто и вправду имеет ценность для дела.

- Надо же, что я вижу, - резко выпрямившись, Томас снова начал расхаживать – полы халата мели по его ногам. - Какое благородство! С чего бы это? Раньше ты отправлял людей на смерть за куда меньшие провинности и глазом не моргнув. «Это только пешки, чего с ними церемониться – иногда они виноваты лишь в том, что родились малым злом», - так, кажется? Я ничего не путаю?

Кит следил за ним одними глазами, не меняя позы.

- Можешь болтать что угодно. Но если я еще раз увижу рядом с ним кого-то из твоих – пеняйте на себя. Вы все.

Отойдя подальше, Томас отвернулся к окну и чуть вытянул шею, задумчиво глядя влево. Тауэр, будто старуха-кокетка лыбился всеми зубами-башнями, которые еще оставались в его безгубом рту.

- Ты, наверное, хотел сказать «мы все», - проговорил Томас. – Не забывай, кто ты такой, Кит. И какие подозрения можешь вызвать, увлекаясь этими своими играми. Не забывай.

Едва не рассыпавшись шипящими снопами искр, Кит вскочил и вышел вон, изо всех сил пнув дверь ногой.

И никто не бросился за ним вслед – как бывало.


Конечно, он помнил.

Помнил куда больше, чем предполагал Томас – порой не видевший дальше своего носа из-за пелены самоуверенности. Паучья сеть, какой бы раскидистой она ни была, может удержать неосторожно влипшую в нее муху – но найдется и тот, кто сможет пробить ее навылет, разорвав нити.

О да, он помнил. Помнил лицо, мелькнувшее в красномордой, потной, говорящей на десяти языках сутолоке, собравшейся в портовой таверне, куда они с Томасом зашли промочить горло, лишь ступив на благословенную твердь матушки-Англии. Тот человек старательно прикрывался тенью, брошенной на его веснушчатые щеки полями мягкой войлочной шляпы – но одни эти темные рябинки на бледной коже, одна манера поджимать губы, пробиваясь сквозь толпу любителей выпить, - все это вызвало у Кита единственное, игольно-острое воспоминание.

Спутать было невозможно.

- Ты пишешь так, словно вырываешь каждое слово из своей плоти. Я бы слушал и слушал твои стихи.

- А я бы слушал и слушал тебя, если бы не знал, чем ты закончишь.

В тот вечер, когда Кит Марло сидел лицом к залу, а Томас Уолсингем, на счастье, на смех завистливым богам, устроился к пьяному гвалту спиной, время для финала еще не пришло.

- Куда ты смотришь? – насторожился было Томас, но Кит с беспечным видом подлил ему еще эля, и отсалютовал своей кружкой.

- Выпей со мной за спасение задниц всех, кто достоин пожить еще немного.

Боги любили перекинуться в картишки не меньше, чем заядлые гуляки, завсегдатаи дептфордских злачных мест: пока Томас сделал два больших глотка – за себя и за Кита, Роберт Саутвелл успел скрыться без следа.


***
- Вы ошиблись, - чтобы говорить ровно, Уиллу пришлось напрячь все свои театральные навыки, но оторвать взгляд от холодных и колких, будто подернутых первым зимним ледком, взгляда серых глаз он не мог. - Я не мясник, я служу в театре "Театр", что в Шордиче, слышали о таком, быть может?

Человек сделал еще шаг, теперь он стоял вплотную к Уиллу, вжимая его в каменную подкопченную временем стену.

- Полноте, друг мой, - сказал человек мягко, и его слова противоречили его же лицу - с таким только и пырять ножом зазевавшихся поэтов в переулках. - Я спросил: Почем. Нынче. Фунт. Баранины?

Сомнений не осталось - незнакомец, кем бы он ни был, прекрасно знал пароль, и знал, что Уилл его тоже знает. И требовал отзыва. Кто это был: друг или враг? Попавший в беду брат-католик или очередная маска безликого и бездушного, а оттого безжалостного воинства Уолсингемов? Сердце трепыхнулось в горле, Уилл отшатнулся, насколько позволяло его положение. Между ними упало долгое, долгое молчание, и даже пробивающийся во двор неумолчный гул проснувшегося города не мог нарушить его.


- Сэр, - сказал Уилл, наконец, отводя взгляд, - вы знаете, кто я, но я не знаю, кто вы. И почему вы пошли именно за мной.

Незнакомец, казалось, выдохнул с облегчением.

- Я бы предпочел обойтись без имен, мастер Шекспир. Но тот, кто меня послал, просил передать вам, что поэт, лжец и любовник - три разных слова, которые суть одно и то же. Так я могу вас спросить, почем фунт баранины?

Уилл сглотнул. Час от часу не легче.

Он, конечно, узнал.

Давний спор, отголоском которого было письмо, процитированное незнакомцем, разгорелся много лет назад. Тогда Роберт - просто Роберт, не отец Коттон, не иезуит Роберт Саутвелл, - убеждал юного Уилла, что Господу угодна божественная музыка рифм, но в мире есть одна любовь - и эта любовь не имеет ничего общего ни с Энн Хатауэй, ни с любой другой женщиной в мире. Уилл не верил в искренность красавчика-кузена. Не поверил он и когда Саутвелл вновь появился в Лондоне и раскинул свои сети ловца человеков, как и все они, - прибывавшие из-за пролива священники, посланные Святым Престолом на верную гибель себе и своим прихожанам. Сам Уилл избежал опасности, но по его вине в эту сеть попала Элис, и Уилл так и не смог простить ни себя, ни своего кузена.

- Ныне рыбный день, - выдавил он. - Мой кузен вернулся? Что же нужно ему на этот раз? Он снова хочет передать Ее Величеству письмо с объяснениями? Сомневаюсь, что она станет их читать.

Человек криво усмехнулся и немного сдвинул со лба истрепанную шляпу. Его лицо, не скрытое тенью, оказалось неожиданно молодым и очень усталым.

- Отец Коттон говорил, что вы неуступчивы и не слишком ревностны в вере, но он так же сказал, что вы искренни. А отец Херрик утверждает, что у вас доброе сердце.

- Отец Херрик? - повторил Уилл и разом вспомнил службы на втором этаже маленького уютного дома, слабый запах ладана, сопровождавший отца Херрика, а в нос ему явственно ударил запах ядовитого густого дыма.

- Отец Херрик в беде, подручные Топклиффа открыли на него настоящую охоту. Преподобный Коттон не может ему помочь, он и сам сейчас не в лучшем положении, поэтому послал меня к вам с просьбой: укрыть отца Херрика на пару дней, пока мы не найдем другого убежища. Всего пару дней, мастер Шекспир, мы не станем чрезмерно испытывать ваше гостеприимство.

Приводить на открытый всем ветрам постоялый двор священника, на которого охотится Топклифф? Дать ему укрытие в маленькой каморке, в которой в случае обыска и спрятаться-то негде? Нарушить закон, по которому в его комнате мог жить только он - и никто больше?

Уилл отлично понимал, что все это - безумие, граничащее с самоубийством. Но ведь именно из-за него, Уилла Шекспира, отец Херрик и другие добрые католики, пришедшие на тайную мессу, попали в такой крутой переплет. Ведь это он виноват в том, что кого-то наверняка арестовали той ночью, если вообще не убили, что дом, приютивший их, разрушен, что ...

Уилл тупо кивнул, по-прежнему удивляясь сам себе.

- Полагаю, вы знаете, где я живу? - спросил он тусклым, мертвым голосом.

Незнакомец кивнул.

- Приводите отца Херрика, я впущу вас через черный ход.

Человек снова кивнул и протянул руку.

- Я рад, что отец Херрик в вас не ошибся, сэр. Мы придем после второй стражи.

Уилл пожал протянутую руку с чувством, что только что подписал сам себе смертный приговор.


***
Сегодня с утра леди Френсис донесли, что накануне вечером Леди Королева, обмахиваясь веером из павлиньих перьев, изволила отозваться о ней в пренебрежительном тоне. Вспомнив ее имя, наверное, впервые за все это время – вслух. Придворные, конечно, смеялись изысканной шутке монархини, смеялись – над ней, Френсис, над ее отлучением от Уайтхолла, над ее кричаще смелыми, нарядами, над ее, в конце концов, кричаще отсутствующим в Лондоне мужем.

Может быть, отлучение спасло ей если не жизнь, то краски и смысл жизни – уж точно. Потому что, будучи вынуждена припадать к краю платья той, что насмехалась над ней, что порочила ее, пользуясь своей порфирородной кровью и мягкими подушками трона под задницей, она бы не сдержалась, не сумела бы прикусить язык.

Френсис была дочерью своего отца, плоть от плоти, кровь от крови – может быть, не такой огненно-багряной и рыжей, как у старушки Бесс, но зато кровь эта бежала в ее жилах куда быстрее, и все еще окрашивала щеки в естественный цвет.

Год, черт возьми, целый год в проклятом затворничестве.

Год – в Эссекс-Хаузе, в домах немногочисленных друзей, все еще не отвернувшихся от нее, как от прокаженной. Год под крышей сэра Уолтера Рэли, рука об руку с его благоверной – такой же изгнанницей, какой теперь сделалась леди Френсис Деверё, графиня Эссекс. Год – в театральных ложах, на театральных задворках, в обществе поэтов и актеров. Просто затем, чтобы все то, чему (о, Френсис была в этом уверена!) любящая мать английской нации завидовала до того, что ее и без того пожухлое от морщин лицо ядовито зеленело под футовым слоем белил, не увяло в безвестности.

Пусть смотрят с восхищением – и ток их крови ускоряется не от страха и трепета перед величием лысеющей мумии в рыжем парике, а так, как бежит она у мужчин при виде красивой, живой, полной желания женщины. Пусть дают волю рукам, ласкают и целуют – без должного благоговения в глубине души, но зато с подлинной плотской страстью, которую, в отличие от любви куртуазной, хрен подделаешь. Пусть пользуются ее щедротами – леди Френсис была в курсе, что такое торговля, и была готова покупать то, что не получалось взять даром.

Коль это делают все мужчины, коль это делает сама Королева, то почему не может делать леди Френсис?

- Если будет нужно, - говаривала она своей верной камеристке Винни, - я стану играть свою роль до конца.

Так была заполнена пустота, засажена безлюдная пустыня, что ширилась и ширилась вокруг нее.

Она была – год в затворничестве, как монахиня, и на сцене, как любой из актеров. Однажды явившись в один из театров Саутуорка без маски, она вызвала такой буйный шторм кривотолков, что ей это понравилось. Настолько, что она стала делать это постоянно.

Это, и многое, многое другое.


Зачастую она получала тех, кто ей глянулся, легко.

Для этого следовало усвоить несколько простых правил, и применять то одну, то другую немудрящую уловку: напор, лесть, деньги. Мужчины, привыкшие, что именно им отведено приставлять штурмовые лестницы к высоким стенам, бывало, сами становились легкой добычей после удачной вылазки из осажденной крепости. Каждый из них, будь он самоуверен, как тысяча античных героев, хотел услышать о своих достоинствах еще раз, и еще, и еще – с волнительно приподнятой на вдох грудью и румянцем на щеках. Ну, а деньги никогда не нуждались в дополнительном представлении.

Конечно, иногда маленькие милые развлечения оборачивались всяким.

До неприличия видный, невероятно талантливый и, увы, столь же невообразимо тупой актер из «Театра» Дик Бербедж на поверку оказался таким болтуном, что в первый раз, когда она с благословения мужа пригласила его в свою спальню, у нее никак не получалось сосредоточиться на собственном удовольствии. Сначала она попросила его замолчать, потом, когда это не возымело действия, – приказала заткнуться. Дик смотрел на нее своими красивыми, выразительными, глупыми глазами, и никак не мог взять в толк, что он делает не так и почему миледи не хочет слушать его блестящий монолог из новой пьесы мистера Грина, пока он возится у нее между ног.

- Я думаю, в мое отсутствие скучать тебе не придется, - хохотал потом Роберт, имевший возможность наблюдать за выступлением Бербеджа от начала и до конца.

О, как он был прав.

После, уже без него, поэт Томас Нэш был так неистово польщен желанной встречей, что не смог совладать со своей мужской силой – или, что скорее, слабостью, - предоставив леди самостоятельно управляться с ее желаниями. Но ко всему Нэш был неунывающим веселым пьяницей и предложил Френсис сочинить об этом поэму – и она дала согласие, при условии, что он опишет ее прекрасной, как Афродита.

Их было так много: кто-то запоминался Френсис надолго, кто-то – бывал забыт за полдня. Кто-то возвращался в ее объятия вновь и вновь, а кто-то получал отставку сразу же. Но одним из наиболее чудаковатых представителей и без того пестрого и разномастного мирка, сложившегося за городскими стенами, – там, где громоздились арены для травли, кабаки, бордели и театры, - оказался деревенский простачок, пишущий прелестные сонеты, автор последней прогремевшей пьесы о трагической любви Уилл Шекспир.

На первый взгляд в нем не было ничего особенного. Хорош собой – но Френсис видала и покраше. Пылок, не в меру открыт и восторжен – этим тоже было сложно удивить ту, что привыкла вызывать восхищение и разжигать страсть. Писал он и вправду недурно – но и это не являлось редкостью, хотя его посвящения льстили ей, как льстили бы любой другой женщине. Френсис бы поимела его разок, и отбросила, наградив так, что он остался бы доволен и вспоминал ее исключительно с благодарностью, – если бы не одно обстоятельство.

От Уилла Шекспира тянулась ниточка мучительной, изматывающей, бушующей, как яростный пожар, связи. А второй конец этой ниточки держал ни кто иной, как известный всему Лондону драматург Кит Марло, пробавлявшийся куда более темными делишками, чем написание грохочущих слогом кровавых драм.

Это было то, что надо. Лучше сонетов, лучше «Тамерлана», лучше всего, что ей доводилось испробовать.

Леди Френсис увидела этих двоих на приеме у сэра Рэли – о, каждый их короткий разговор, каждый обмен взглядами был куда более волнующ, чем самый откровенный любовный акт. Она решила, что хочет их обоих. И плевать, что Марло давно слыл заядлым мужеложцем, полностью равнодушным к женским уловкам. Плевать, что Шекспир, кажется, был, как и Дик Бербедж, парнем небольшого ума. Во всяком случае, после пары необременительных свиданий позволил себе вломиться без приглашения, что-то требуя и вымогая, как будто и вправду не понимал, что он – та же игрушка, к которой леди была вынуждена прибегнуть после неудачи Нэша, только, разве что, умеющая писать стихи и тревожно смотреть большими васильковыми глазами.

Но Френсис мало интересовали оба недешевых поэта по отдельности – ей были нужны они вместе.

И, чтобы достичь цели, она не скупилась ни на слова, ни на действия, ни на деньги.


Сегодня Леди Королева нанесла Френсис Деверё еще один удар, протоптавшись тяжелой конницей по ее имени, в то время как она не могла защищаться. О нет, Элизабет не смогла бы довести ее до слез – Френсис не плакала, когда первый муж остыл к ней и когда он погиб от боевых ран, не проронила ни единой слезинки над гробом отца – ее скорбь всегда была действием. И чтобы заесть оскорбление, требовалось лакомство совершенно особенное, недоступное, дорогое и возможно – опасное.

Тяжелым бременем было делить мужа с Королевой.

А каково может быть – разделить любовника с человеком, применительно к которому содомия была, пожалуй, легчайшим из обвинений?

Френсис уже давно начала догадываться, что изначально совершила ошибку, поведясь на кривотолки о склонностях к итальянской любви и зайдя не с того края. Потянув не за тот конец столь нужной ей ниточки будоражащей чужой связи.

Кит Марло – человек, о ком говорили, что он чернокнижник, дьяволопоклонник, атеист, алхимик, убийца, выкупленный ею из тюрьмы Маршалси, куда загремел за очередное побоище… Вот кто был ей нужен прежде всего, вот с кем можно было иметь дело без излишних сантиментов и попыток поиграть в Ромео и Джульетту в неподходящих для этого декорациях.

Мало кто не был осведомлен о том, что Марло был издавна вхож в дом кузена Френсис, Томаса Уолсингема. И даже более того – в его постель и сердце. В отличие от многих, леди Деверё увидела его впервые не на сцене, а сидящим за одним столом с ее братом.

Ей не нужно было отнимать лавры у Томаса – к тому же, она знала, что ей это не удастся, и не была дурой, чтобы бросаться стремглав в пучину заведомо проигрышной битвы, или же садиться за игру со столь малыми ставками.

Но этот странный, и потому – притягательный человек был яблоком, что висело высоко на ветке старой, как мир, корявой яблони в Скедбери. Юная Френсис с удовольствием поделилась бы им с братом – только бы достать первой. И она достала его, потому что была меньше и легче, а Томас был плох в карабканье по деревьям и едва не свернул себе шею во имя детской забавы.

Леди Френсис Деверё верила в дипломатию, свое богатство и в то, что ничто в этом мире не вечно: ни красота, ни убеждения.

- Винни, - сказала она, задумчиво подышав на окно и выводя на нем ничего не значащий узор кончиком пальца. По ту сторону стекла было темно и снежно, и Темза несла свои воды в ночь. – Позаботься о том, чтобы никто не беспокоил меня несколько следующих часов. А лучше – до завтрашнего утра.

***
- Боюсь, сэр, мы не возьмемся за эту постановку, - вопрос с испорченным костюмом для Ромео был отнюдь не пустяковым, и решить его нужно было сегодня же, еще до спектакля, но Дик, собиравшийся было зайти к отцу, притормозил и прислушался.

Бархатный, с раскатами, голос вкрадчиво возразил:

- Любезный, уверяю вас, проблем не будет. Я представляю очень, очень влиятельную особу, хоть она и предпочла обратиться к вам анонимно.

Таким голосом Змий мог соблазнять Еву, и служи обладатель подобного голоса в "Театре", от поклонниц и, чем черт не шутит, поклонников у него не было бы отбоя.

Но Дик знал, что отец был человеком с принципами. Возможно, поэтому у "Театра" то и дело случались, как деликатно выражалась матушка, финансовые трудности. Джеймс Бербедж никогда не шел на поводу у соблазнов: будь то большие деньги за дерьмовую пьесу неизвестного (чего уж там, еще как известного, можно сказать даже, очень известного и знатного!) автора, или же обещавшую большие прибыли авантюру, которая могла поставить под удар его семью. Что-то, а осторожность в нынешние отчаянные времена была отнюдь не лишней, и Джеймс Бербедж, упрямо продолжавший лавировать между Сциллой и Харибдой такого ненадежного моря как лицедейство, знал это как никто. И сыновьям своим вбил накрепко. Жаль вот, младшей дочери так и не получилось привить семейную осторожность, но Дик сестру не винил - потерять голову от любви легко, и натворить чего угодно по этому делу тоже, хорошо, хоть закончилось все относительно благополучно.

- И в третий раз повторяю вам, сэр, "Ричард Третий" снят с постановки раз и навсегда, и не в моем обычае идти против распоряжения самого сэра Эдмунда Тилни.

Отец, казалось, начал терять терпение, но Дик знал, насколько хорошим актером тот был. И ведь сколько раз уже "Театру" приходились кстати его таланты не на сцене, а вот таких вот, частных переговорах. Заполучить новую, только с пылу-с жару, пьесу Грина или Пила, задобрить капризного лорда Хадсона, то и дело угрожавшего отказаться от покровительства, утихомирить недовольную публику, приструнить актеров, - все это было для Джеймса Бербеджа полем для применения его разнообразного актерского таланта и его, увы, не слишком крепкой финансовой хватки. Старый лис Хэнслоу, не удовлетворившись своими борделями, выстроил в Саутуорке свою "Розу" - и прибыли "Театра" и "Занавеса" резко упали.

А, может быть, просто время театров прошло? Того и гляди, одержат верх крикливые пуритане с их заунывными голосами и вонючими вороньими одеждами, и все - прощай, искусство, прощай, любовь толпы, прощайте, улыбки девушек и покровительство знатных дам!

Дик невольно вздохнул, вспоминая одну из них. Графиня Деверё была воплощением совершенства, а какими глазами она на него смотрела! Дик мог поспорить, что в нем было что-то особенное. Такого томного, длинного, блестящего взгляда ее темных, как маслины, очей не удостаивался даже (да простит друг ему эту самонадеянность!) Уилл Шекспир. А ведь Уилл был поэтом, и всем известно, что леди Деверё предпочитала поэтов другим служителям муз.

- Мастер Бербедж, особа, которая меня послала, предполагала подобный исход миссии. Известно, что вы человек деловой, и сборы - первейшая задача вашего "Театра", - незнакомец перекатывал слова, как камешки, завораживая. И Дик вдруг почувствовал, что замер с открытым ртом: говорят, змеи так завораживают своих жертв. Передернувшись от непрошено возникшего сравнения, Дик продолжил слушать. - И так же многие знают, что лорд Хадсон скуп до неприличия, даже своей содержанке платит сумму, которую иные тратят на куда более невинные цели. Поэтому для закрепления просьбы примите скромный благотворительный взнос.

- Вы предлагаете за спектакль двадцать соверенов? - пожалуй, впервые, Джеймс Бербедж не смог совладать со своим голосом.

- Несколько спектаклей, конечно, не подряд. И все сборы от постановок - ваши, - бархатный голос, казалось, источал мед.

Пауза, последовавшая за этой репликой, была отнюдь не театральной. Двадцать соверенов - это очень, очень большие деньги. Особа, которая предлагала такую сумму, несомненно, была богатой. И, конечно же, знатной, кто бы иначе вздумал покупать себе целый театр ради одной пьесы? А ведь это даже не "Ромео и Джульетта"!

Дик позабыл, зачем шел к отцу, позабыл о своих недавних размышления о леди Деверё. Он в нетерпении покусал губу и подавил желание немедленно явиться на глаза отцу и его неизвестному собеседнику. Двадцать соверенов закрыли бы многие их проблемы, на месте отца он ответил бы согласием, не раздумывая. А ну, как щедрый даритель решит купить какую-то пьесу у Хэнслоу? После долгой тишины голос отца показался Дику надломленным.

- И никаких проблем с сэром распорядителем королевских увеселений?

- О нет, мастер Бербедж, уверяю вас.

Мысли Дика заметались, как ошалелые. Примет ли отец предложение? Значит ли, что они будут вновь ставить "Ричарда", эту крамольную, но - Дик не мог себе в этом не признаться - гениальную пьесу Уилла? Что за знатная дама заинтересована в постановке? И только ли в постановке? Может, у него появится новая покровительница? Кто она? Интересно, насколько хороша эта дама? Хорошо бы, если бы она оказалась хоть немного похожей на миледи Деверё. Хоть, в хм, скажем, определенных местах.

Человек появился на пороге так внезапно, что Дик, с головой ушедший в свои мысли, вздрогнул от неожиданности.

- Мое почтение, мастер Бербедж, - бархатный голос незнакомца дрожал от усмешки. - Поздравляю с новой ролью, надеюсь, она вам понравится.

Что-то было в этой реплике, что обдало Дика холодком неприятного предчувствия. Какой-то... намек?

- Как вас зовут? - совсем не вежливо крикнул Дик в спину удаляющегося незнакомца.

Тот обернулся и снова приподнял шляпу.

- Меня зовут Поули, мастер Дик. Роберт Поули, к вашим услугам. Будьте здоровы.

Уилл, как всегда в последнее время, опоздал в "Театр" и, как всегда, был в дурном расположении духа. Он хмурился, стаскивая шляпу и плащ, продолжал хмуриться, даже ни разу не улыбнувшись, слушая о новых приключениях Дика. Должно быть, что-то не ладилось у него с графиней, может быть, подумал Дик не без самодовольства, ей просто нужен другой мужчина, более полнокровный, чем похудевший и осунувшийся за последнее время поэт?

Но еще больше Уилл нахмурился, когда услышал от Дика сногсшибательную новость.

- Двадцать соверенов! Тебе когда-нибудь предлагали двадцать соверенов за спектакль, Уилл?

Уилла, казалось, не поразила названная сумма. Он только криво улыбнулся и ответил загадочно:

- Если бы я мог повернуть время вспять, то не взял бы и больше, Дик.

***
- Эссекс-Хауз, - бросил Кит вместе с парой монет, и, даже не ежась от холода, сел на банку. – Да побыстрее.

Ко второй половине дня ветер поднялся до того, что вывески Сити зловеще скрежетали свинцом о кирпич, а на Темзе мог бы начаться воистину морской шторм.

- Тоже поэт? – устало спросил лодочник.

Кит кивнул, смеясь одними глазами.

- Да сколько же вас таких, Боже милосердный, - с усталым вздохом лодочник налег на весла.


Леди Френсис Деверё, графиня Эссекс, не стала размениваться на мелкую монету, и через доверенную служанку, отстраненно смотревшую Киту куда-то меж ключиц, дала знать, что она ожидает в спальне. Не пожелала леди и скрыть свои достоинства, могущие пригодиться в деле охоты на особенно хитрого и скрытного зверя – напротив, большинство ее козырей были выложены рубашками вниз (или под одной рубашкой?) еще до прихода гостя.

Войдя с предупредительным покашливанием, Кит обнаружил ее полулежащей в кресле с книгой.

Следовало признать три вещи. Первой было то, что леди Френсис, родись она мужчиной, могла бы сделаться великим полководцем, так как стратегия уж точно была ее родной стихией. Кресло, развернутое ко входной двери так, чтобы расположившаяся в нем богиня (небрежно распущенные по плечам вороные волосы, подобранные в узел лишь на затылке, интригующее начало очертаний знаменитой во всех лондонских театрах груди под как бы невзначай распахнувшейся домашней сорочкой) предстала перед вошедшим во всем своем великолепии. И если великолепие будет оценено по достоинству – расстояние между креслом и кроватью под балдахином было достаточным, чтобы распалить страсть, обменяться первыми ласками, и не успеть остыть.

Второй вещью, присущей леди Френсис, было полное, несомненное, непоколебимое чувство принадлежности ей всего подлунного мира – от промозглого, испещренного укромными лабиринтами из подстриженных кустов парка, раскинувшегося вокруг особняка графа Эссекса, до далеких, диких берегов Вирджинии, населенных невиданными людьми и чудовищами. Все они – и люди, и чудовища, ведомые и неведомые, были равно – белеющим мрамором скульптур, призванных помалкивать и украшать запретный даже в моменты отцветания или подснежного сна сад.

Третье признание касалось красоты хозяйки Эссекс-Хауза: вне всякого сомнения, это была роскошнейшая из дочерей Евы, от маленьких холеных стоп с высоким подъемом, изящно касавшихся пола, до бархатисто-персиковой кожи чернобрового лица. Не удивительно, что при первой же демонстрации набора таких пыточных инструментов бедолага перчаточник Уилл Шекспир был сломлен, растерял остатки воли, дал все требующиеся от него показания своему прекрасному палачу и утоп в этих приветственно колыхнувшихся под тонкой материей, наверняка – мягких и теплых полушариях:

- О, мастер Марло, как я вас заждалась…

- Прошу прощения, миледи, если заставил вас скучать, ожидая. Сегодня отвратительная погода, и поймать лодочника, который согласился бы на долгую переправу, да еще и – пристать к берегу, оказалось не так легко. А я не мог позволить себе явиться перед вами мокрым, оледенелым и синим от холода.

- Нет-нет, не беспокойтесь, я нашла, чем занять себя, - Френсис повернула книгу корешком к Киту, чтобы он смог увидеть тисненую золотом тонкую вязь названия: «Примечательные и страстные сонеты У.Ш., адресованные автором неназванной госпоже и близкому другу». Она охотно пояснила: - Это – прошитые вместе рукописные копии, которые собрала для меня моя камеристка Винифред. Я просто не могла отказать себе в такой слабости – иметь эти сладкозвучные стихи в собственном распоряжении, чтобы припадать к ним каждый раз, когда мне того захочется.

Как и их автора, как и того, кого вы обозвали «близким другом», - подумалось Киту, а следом он вспомнил, где и с кем видел раньше прячущую глаза и на первый взгляд невзрачную мисс Винифред. Оказалось, у Дика Бербеджа порой завязывались узелки весьма занимательных и небесполезных связей. Или же на сей раз небесполезным приобретением для серенькой влюбленной мышки стал сам тупица Дик?

- Эта подшивка устаревает с каждой неделей – автор бывает весьма продуктивен. И кто знает, сколько еще сонетов – и для кого! – он напишет в ближайшем времени. Для вашей камеристки, миледи, всегда найдется работенка, пока наш с вами поэт будет оставаться таким же… впечатлительным и увлекающимся.

Графиня медленно обвела инициалы автора, выдавленные на обложке, указательным пальцем с аккуратным розовым ноготком. Сделала вид, что задумалась над услышанным:

- Столичная молва судачит сразу о нескольких дамах, которые претендуют на то, чтобы быть леди этих сонетов. И, как ни странно, только об одном весьма близком друге. Не удивительно ли?

Кит покачал головой, все еще стоя у входной двери:

- Не думаю. Все дело в том, миледи, что прекрасных женщин в Лондоне немало – Парис, если бы ему не посчастливилось иметь дело с новой Троей, тронулся бы умом, не в силах выбрать не из трех, а из трехсот. А вот верных друзей – куда меньше, чем слепящих красавиц.

Леди смотрела на него чуть искоса, искристо, лукаво. Как на кусок сочной, только что поданной на сервированный стол дичи.

- Но главное – когда есть те, кто вдохновляет, я верно говорю?

- Верно. И все-таки – вы звали меня, и вот я здесь. Чем могу вам служить?

Как опытный полководец, леди Френсис правильно учуяла момент – захлопнула вмиг наскучившую ей книгу стихов вмиг наскучившего ей У.Ш., и, грациозно поднявшись, ринулась в атаку.


***
Слушая Дика, Уилл хмурился все больше и больше. То, что случилось в "Театре" в его отсутствие совсем не нравилось ему, особенно - в свете того, что он узнал от Кита. Как давно это было - месяц, год назад? Ах, нет, всего лишь вчера.

- Господина со столь щедрым предложением зовут часом не Инграм Фрайзер? - наверное, излишне резко спросил он, пронзенный внезапной и острой, как укол шпаги, догадкой.

Дик, начавший было что-то говорить о возможной заказчице представлений, мигнул от неожиданности, свел вместе свои холеные брови:

- Н-нет. Он назвался Робертом... Паулем, нет, постой, Поули, точно, его звали Роберт Поули. Как удачно, что я узнал у него! А почему ты спрашиваешь?

У них могут быть тысячи лиц и тысячи имен, - подумал Уилл устало, но сжавшийся внутри ледяной комок все же понемногу начал таять. Тысячи лиц и тысячи имен, но существовала все же малая вероятность, что пришедший в «Театр» щедрый даритель не был шпионом Томаса Уолсингема. Да и сам Уолсингем не был похож на того, кто станет подставлять всю труппу ради мести одному-единственному человеку. Или, все-таки - был?

Уилл чувствовал себя волком, со всех сторон обложенным кострами. Куда ни ткнись, за какие флажки ни беги - всюду предательство, опасность, смерть. Томас Уолсингем, леди Френсис, Топклифф, охотящийся на католиков, отец Херрик и его верный телохранитель, больше похожий на головореза с большой дороги, вернувшийся из Рима (а откуда бы еще?) кузен Саутвелл, того и гляди возобновящий свои безумные предложения о примирительной книге для Леди Королевы... Из этого круга не было выхода, сколько ни бейся, и все это сотворил со своей жизнью он сам.

- Эй, - сочувственно сказал Дик, а Уилл, ушедший с головой в свои невеселые мысли успел позабыть о его присутствии. - Все утрясется, дружище. Она, конечно, бывает резковата, но ведь ты прекрасный поэт, а миледи поэтов любит. Ну, напишешь ей еще пару сонетов...

Уилл не сразу понял, о чем говорит Дик. А когда понял, с трудом сдержался, чтобы не рассмеяться. Нехорошо смеяться другу в лицо, когда он пытается утешить. Уилл вымученно улыбнулся:

- Да, пожалуй, ты прав. Считаешь, сонеты помогут делу?

- О, - оживился Дик, - ты даже не представляешь, как! Когда она самый первый раз позвала меня, я всю ночь читал сонеты, и даже когда... ну, ты понял... А еще была у меня одна знатная дама, конечно, никаких имен, ты же понимаешь, так та вовсе...

Уилл рассеянно кивал, слушая оседлавшего своего любимого конька Дика, в который раз удивляясь, как просто устроен мир его друга, и от души завидуя этой простоте. И вдруг совершенно некстати вспомнил, что леди Деверё назначила встречу Киту сегодня. В семь, - кажется, так было в записке? Он должен поспешить, может, еще не все потеряно, может, если удастся отговорить Кита от разговора с леди, можно будет уладить хотя бы одну проблему. Может быть.

***
Миледи из тех, кто предпочитает пожестче – а что об этом знал Уилл Шекспир?

Она могла бы сама положить его руку себе на шею – но Кит опередил ее намеренье.

- У вас когда-нибудь были женщины, мастер Марло? – проворковала Френсис, глядя снизу вверх и подавшись горлом на его раскрытую ладонь.

Кит принял приглашение, слегка стискивая пальцы, прижимая их к нежной тонкой коже один за другим:

- Случалось случаться.

- И что же, связи с ними не принесли вам ни малейшего наслаждения? – леди словно прикормленная, смелая кошка поддавалась ласкающей руке, зарывшейся в ее густые, змеистые, душно пахнущие модными восточными духами волосы. Ласкалась сама, прижмуривая темные, мерцающие глаза – она явно привыкла брать то, что ей по нраву, не дожидаясь, пока предложат. – Не заставили забыться хотя бы на минуту?

Пришлось добавить к трем выводам о сути прекрасной Френсис и четвертый: ба, шлюшка, да мы с тобой похожи куда больше, чем могло бы показаться, и чем хотелось бы мне самому.

- Отнюдь. Боюсь, это блюдо мне не по душе.

Он не церемонился – не только потому, что не хотел и не собирался расшаркиваться по эту сторону порога хозяйского алькова. Сама Френсис не желала этого – а как можно было разочаровать ожидания этой роскошной Венеры? Оставалось сжать взволнованно дернувшееся горло сильнее, толкнуть леди обратно к ее трону – и она отступила охотно, но так, чтобы не выскользнуть из многообещающего объятия.

- Но, тем не менее, сейчас вы проявляете куда больше смелости, чем ваш очаровательный друг.

- Правда? Со мной он ведет себя иначе, - Кит вдавил леди в край кресла и несколькими уверенными движениями поддернул край ее сорочки вверх. Ожидаемо – под тонкой материей обнаружился округлый контур горячего бедра, мягкие завитки внизу живота, торжествующая, теплая, скользкая влага – ниже, и при этом – ни одной нижней юбки. - Но неужели миледи не довольна?

- Шутишь? – Френсис присела на подлокотник и схватила его за запястье, в последний момент не позволив отнять руку и раздвигая ноги пошире. – За свои деньги миледи требует еще.


Под одеждой леди Деверё была такой же, как на вид – гладкой, жаркой, упругой, податливой. Дорогой. Припрятав когти, она могла показаться доступной – но за этот дар рано или поздно пришлось бы платить по счетам, и, вероятно, – неподъемным.

- Но у меня есть условие.

Френсис с трудом сфокусировала на нем рассредоточившийся и поплывший взгляд, и между ее идеальных бровей пролегла жесткая морщинка:

- Что еще за условие?

- Напоминаю: это блюдо, - он указал глазами вниз, туда, где из-под свободной сорочки уже были высвобождены великолепные, снискавшие заслуженную славу груди. - Мне не по душе.

Морщинка, показавшаяся на высоком лбу леди Деверё, никуда не делась. Теплая, все еще сочащаяся влагой плоть сжалась вокруг пальцев Кита. Френсис сощурилась:

- Ты что, торговаться со мной вздумал?

Кит кивнул:

- Ага, вроде того.

Чтобы рассеять сомнения леди, он взял ее руку в свою и прижал туда, где отсутствие его воодушевления ощущалось яснее всего.

- Но плачу здесь я.

- Если хочешь получить недешевого мальчика-прошмандовку, чей стручок встает по команде, боюсь, тебе следует обращаться к Шекспиру, а не ко мне.

Истинный стратег всегда взвешивает все «за» и «против», прежде чем принять окончательное решение, и порой приносит в жертву малое, чтобы достичь великого. Леди, без сомнения, была стратегом истинным, с разумом меркантильным, цепким – если углубиться, никакой поэзии. Поэтому, с сомнением покривив алые полные губы, протянула:

- Ладно. Пожалуй, я могла бы уступить кое в чем, и пойти на меры, трудные для каждой богобоязненной женщины. Но в свою очередь…

- Ты получишь все, чего заслуживаешь, сполна, - пообещал Кит, и, глядя Френсис в глаза, нажал ладонями ей на плечи. – Ну, начнем с малого.


***
Время то еле плелось, то пускалось в сумасшедший галоп.

Уилл метался за кулисами, так что даже Кемп от всей души хлопнул его по спине и велел "не мельтешить под ногами", что, впрочем, в его манере значило едва ли не наивысшее проявление участия и сочувствия.

Уилл не представлял, чем может закончиться встреча Кита с леди Деверё, но в том, что от этой встречи не будет ничего хорошего, он не сомневался.

Кит мог быть чертовски упрямым и злым, особенно, когда думал, что задеты его интересы. А они, черт возьми, задеты. Как можно помешать Киту? Отговорить его? Не вступать же с ним в поединок в самом деле? Обкусывая пальцы, Уилл прокручивал и прокручивал их возможный диалог в голове, как будто писал очередную пьесу, и раз за разом отбрасывал варианты. Он совсем не видел, как может спасти и без того скверную ситуацию. Не часто у поэта Уильяма Шекспира не находилось нужных слов, но именно сейчас был такой момент.

Меряя шагами пространство за сценой и совсем не глядя на происходящее на ней, Уилл едва не пропустил нужный, им же самим намеченный момент.

- Поверь мне, милый, то был соловей, - юный Гоф был нежен, нежнее обычного, может быть потому, что Уилл дал накануне прочитать ему кусок из их совместной с Китом пьесы? Из милого, белокурого мальчугана с большими голубыми глазами вышла бы отличная, превосходная Лавиния - лань, принесенная в жертву всепожирающему Року. Как бы им с Китом самим не стать жертвами этого кровожадного чудовища, прежде, чем их пьеса увидит сцену. Уилл тряхнул головой, отгоняя слишком ярко вставшие перед глазами сцены возможной мести леди Деверё.

- Заря завесу облак прорезает. Ночь тушит свечи: радостное утро. На цыпочки встает на горных кручах. Уйти - мне жить; остаться - умереть, - вторил своей белокурой Джульетте Ромео, и зал привычно единодушно вздохнул.

Его же собственные слова сейчас казались Уиллу едва ли не пророческими.

Да, все так и есть. Останется сейчас, струсит, - умрут оба.

- Дик, - громким шепотом позвал он, - Дик!

Ромео как-то не слишком уместно тряхнул головой и рукой, давая понять, что услышал.

Уилл стал весь - ожидание. Если он уйдет сейчас, успеет ли, доберется ли до Эссекс-Хауза раньше Кита? То-то потехи будет на причале, хотя, наверняка, тамошняя стража видела разное.

- Дик, - он схватил подошедшего друга за рукав, увлекая в угол потемнее, чтобы не выдать себя случайно - выражением лица, лихорадочно блестящими глазами, обкусанными губами. - Дик, мне пришла записка от миледи, я должен быть сегодня в Эссекс-Хаузе. Очень скоро. Прикроешь меня?

- Но... - начал было Дик, растерянно переводя взгляд с Уилла на сцену и обратно, - но, Уилл...

- Нет времени объяснять! Вопрос жизни и смерти!

- Хорошо, но как же поклоны, как же...

- Прикрой!

Уилл слетел по лестнице, на ходу поправляя плащ и надевая шляпу.

Бегом, бегом, лавируя между людей и повозок, перепрыгивая лужи, задыхаясь от колючего, вышибающего слезы ветра, - бегом. Бегом - протискиваясь с другими, столь же нетерпеливыми пешеходами, сталкиваясь с ними в воротах, слушая и не слушая брань, оскорбления, летящие вслед. Бегом - оскальзываясь на камнях идущей под уклон Грейчерч-стрит, перепрыгивая успевшие взяться тонким льдом зловонные канавы, почти в темноте. Бегом - впервые не взглянув на головы на пиках.

- И ты поэт? - скривил губы лодочник.

Уилл, от долгого бега судорожно ловивший ртом гнилой и мерзлый воздух Темзы, кивнул и сунул монеты в протянутую руку.

- Многовато вас сегодня, - раздалось в ответ.

Значит, Кит его опередил.

- Миледи Деверё примет вас в кабинете, - голос камеристки был ровен и учтив, но Уиллу показалось, что она над ним смеется.

- Но...

- Распоряжение миледи, сэр.

Пощечина, которую влепила леди Деверё, как только он переступил порог ее маленького уютного и совершенно не знакомого ему кабинета, едва не сбила Уилла с ног.

***
Кит до последнего думал, что его карточный блеф окажется всего лишь блефом. Он был даже готов получить по лицу и имел в рукаве несколько запасных козырей на случай, если леди Френсис вознамерится выставить его вон.

Но все пошло по изначальному, самому простому и очевидному пути.

Видимо, страсть леди к собирательству была слишком сильна – и для того, чтобы получить новую диковину в свой и без того ломящийся от трофеев кабинет, эта женщина была готова на многое и слов на ветер не бросала.

Более того – она взялась за дело с завидным пылом, ничем не выказывая своего нежелания или отвращения.

«Ну, выкуси, Джон Пил».

Это далось ему с трудом.

Посмотрев сквозь сильно отросшие пряди на леди Френсис, присевшую на край кресла и наклонившуюся вперед, он вспомнил – слепяще-солнечный день, Кентербери, задворки отцовского яблочного сада, претендующего на то, чтобы назваться Эдемом, сено и ее. Как же ее звали?

Ему было лет пятнадцать, ей, вероятно, больше.

Ей было обидно, а ему – скучно.

Он взял пышные волосы леди Френсис и ход дела в свои руки. Вне всякого сомнения, она была хороша и знала толк в том, что делала – осталось прикрыть глаза и представить на ее месте Уилла (остывающая вода в ванне, мигающая, наполненная глазками свеч темнота, белая рубашка, распятая под босыми ногами, левиафаны, левиафаны, резвящиеся в кипящих океанах).

Уповая на то, что у мужчин и женщин рот устроен абсолютно одинаково.

«О, знал бы ты, Уильям Шекспир, любовь моя, какие жертвы мне приходится приносить на алтарь твоего таланта», - отвлеченно думал Кит, забывая, что следует сосредоточиться на других, более насущных вещах.

За окном спальни был сад – разлапистые голые ветви царапали брюхатое небо, по которому ветер гнал стада облаков. Кит разглядывал то, как ветви ложатся на белесый фон, и меланхолично сравнивал это с сетью мелких трещин, ползущих по старой штукатурке.

Затея обещала затянуться.

Френсис порывалась отстраниться, но он ей не позволил.

Задергавшись сначала с протестующим мычанием (хвала богам, конвульсивное сжатие ее горла притом ускорило финал), она все же уступила, рассчитывая на то, что ей воздастся сполна – а затем, обтирая ребром ладони блестящие губы, откинулась глубоко в кресле и безо всякой застенчивости подоткнула подол повыше.

- Неплохо, - оценил Кит, с кисловатой миной глядя туда, куда не смотреть было невозможно, и начал заправляться. – Не лучшее развлечение в моей жизни, но есть те, кто говорит, что мужчины в целом делают это лучше женщин…

На красивом, порочно раскрасневшемся лице леди начало расти недоумение, плавно переходящее в понимание, и затем – в ярость.

- Вам бы попрактиковаться, леди, - пояснил Кит, застегнувшись, и отвесил поклон всему тому, что с такой готовностью предлагала ему Френсис. – Я слыхал, у вас есть дилдо – именно его воспел в своей поэме Том Нэш. Так вот, внемлите моему совету: возьмите его и пару раз сами оттрахайте себя в зад. О, леди – это целая наука, которую надо сперва познать самой, а потом уж – привлекать к делу живых людей.

О да, несомненно – этой красотке отказывали впервые – именно потому, не зная, что с этим делать, она не выдрала Киту глаза тотчас же. Наверняка пренеприятное открытие – не всякий, кого хочешь ты, хочет тебя, не всякий, кто не хочет тебя – не хочет заодно и твоих денег.

- Не гневайтесь, я ведь не нарушал слова: вы получили то, на что годны. Если хотите, я превращу это маленькое поражение в победу, и воспою его в какой-нибудь пьесе, или, того лучше – поэме. Впрочем, если не хотите – все равно превращу. Мы, поэты, не можем не творить, когда нас кто-то вдохновляет.

Это было так низко, так отвратно, так весело, что, уходя, он не сдержал глумливого гогота.

- Да чтоб ты сдох, ебучий ублюдок!

Вслед ему пролетела и расшиблась о стену дорогая турецкая ваза, похожая на ту, что несколько месяцев назад разбил Уилл в доме на Хог-Лейн – такие были на пике светской моды в этом году. Размахнись леди секундой раньше – и Кит Марло, опустившийся ниже некуда драматург театра «Роза», пал бы нелепейшей из смертей прямо в гостеприимном алькове, и о нем бы непременно сочинили какой-нибудь дурацкий памфлет, высмеивающий внезапную предсмертную смену предпочтений.

Ведь кто бы что там ни говорил, а рука у графини Эссекс была тяжелая.

- Что ты ей сделал?

Винни догнала его уже на лестнице, спускающейся к небольшому лодочному причалу. Колючий, сырой ветер с реки то и дело бил ее в лицо, заталкивая слова обратно в горло и растрепывая волосы по щекам. Над сердито колышущейся Темзой со стороны Лондона плыл, подбрасываемый ветром, колокольный перезвон едва начавшейся вечерни.

- Ты сказал ей что-то дурное? Оскорбил?! – не унималась девица, пока Кит молча, с улыбкой до ушей, спускался к черно-белым колышущимся водам Темзы. – Она в бешенстве! Кажется, она попросту тронулась умом!

Вода была темнее неба, а его низкая, подлая радость – темнее и того, и другого. Завывал ветер. В саду скрипели заиндевелые деревья.

- Да ответь же мне, черт тебя возьми! – крикнула Винифред ему в спину.

И он вернулся. Снисходительно похлопал Винни по круглой щечке, и сказал не к месту, но совершенно искренне:

- Передавай мои поклоны Дику.


***
- Френсис... - пораженный, оглушенный, Уилл сделал шаг назад и наткнулся на косяк. - Что, во имя всех святых...

Новая пощечина заставила его голову дернуться в другую сторону.

- Миледи Деверё, - прошипела леди Френсис. - Миледи Деверё для вас, мастер Шекспир. Вы забываетесь, должно быть, шумный успех вашей пьесы у черни помутил вам рассудок.

- Миледи, - Уилл приложил к горящей щеке ладонь, и она показалась ему ледяной. Леди Френсис молчала. Глупо было спрашивать, был ли Кит у нее и чем закончилась их встреча.

- Миледи Деверё, - голова Уилла слегка кружилась: от пощечин или от того, что воздух в маленькой комнате после ледяной промозглой, открытой всем ветрам Темзы был душным, а в комнате было слишком натоплено? - Я... не знаю, что произошло, но прошу простить... меня. - "И моего друга", - хотел добавить он, но в последний момент прикусил язык. - Если я в чем-то виновен, готов... искупить.

Уилл поклонился - неловко, с трудом: кровь приливала к щекам, гудела в висках, но свет в ярко освещенной комнате был почему-то тусклым.

- Вот как? - голос больше не походил на шипение разъяренной кошки, и больше ни один мускул не дрогнул на холеном, красивом лице. Леди Френсис Деверё, графиня Эссекс, взяла себя в руки. - Я рада, что благоразумие взяло верх над вашей с мастером Марло гордыней. Но поэты так переменчивы, так непостоянны. Вы не держите данное даме слово, зато в арсенале у вас полно отговорок. Все вы одинаковы, вся ваша... братия: ретивые и смелые на словах, но с вялыми отростками, которые пытаетесь взбодрить вином и минутами сомнительной славы.

Уж лучше бы она хлестала по щекам. Уилл потупился, опасаясь смотреть леди Френсис в лицо, опасаясь возразить, опасаясь сказать лишнее.

- Молчите, мастер Шекспир? Правильно делаете. Вам больше нечего мне предложить, кроме вашего скудного таланта, поэтому я отменяю сделку.

- Миледи... - пролепетал Уилл и поклонился. - О, миледи...

- Последствий не будет: ни для вас, ни для вашего... друга, - в последнее слово миледи вложила столько яда, что если бы словами можно было убивать, Кит бы, где бы он ни был, уже упал замертво. - Но деньги, которые я одолжила, вам придется вернуть.

Хотя комната кружилась с невероятной скоростью, Уилл сделал над собой усилие и поклонился еще раз.

- Благодарю, вас, миледи. Я верну все до последнего пенса. Но мне понадобится время, чтобы собрать их...

- О, да, разумеется, мастер Шекспир. Я понимаю. Полагаю, вам хватит две недели?


Как он добрался домой, Уилл не помнил. Всю дорогу его то бросало в жар, так, что он вынужден был расстегнуть дублет и сорочку, то сотрясало от холода, так что он кутался и кутался в плащ и никак не мог согреться. "Две недели", - звучали в голове слова Френсис, нет, леди Деверё, графини Эссекс. Две недели на то, чтобы вернуть сорок фунтов? Да он не соберет и половины за год, даже если напишет для "Театра" с десяток пьес, даже если найдет себе новую покровительницу их числа знатных любительниц театра, хотя Уилл сомневался, что теперь этот путь для него возможен. Кита тоже просить о помощи бессмысленно: деньги у него не держались, даже если бы и были. Две недели, а дальше - долговая тюрьма и скорее всего до конца жизни... Две недели... Говорят, тех, кто не способен заплатить за отдельную камеру, бросают в общую, куда еду и воду спускают через люк. Если, конечно, не забывают об этом. И если к нему не придут раньше Топклифф с подручными или Уолсингем с... как там его... Фрайзером?

Мысли путались, перескакивая с одного на другое, Уилл с трудом взобрался по шаткой и крутой лестнице в свою каморку под крышей, и лег, не раздеваясь и не зажигая свечу, на постель. Но едва холод отступил и Уилл задремал, согревшись, в оконную раму стукнулся камень, за ним другой, третий.

Уилл не сразу сообразил, в чем дело, а когда понял, вскочил, заметался в поисках трута и свечи: это пришли по его душу отец Херрик с его пожелавшим остаться анонимным телохранителем.

- Мы уже потеряли всякую надежду, мастер Шекспир, - неодобрительно сказал давешний незнакомец - смутная тень на фоне темной стены. Голова у Уилла все еще была тяжелой: от короткого, не принесшего облегчение сна, от разговора с леди Френсис или от темной, пахнущей гнильем воды, от которой тянуло холодом, долговой тюрьмой и смертью?

Другая тень, еще темнее первой, выступила из темноты, произнесла голосом отца Херрика:

- Мир тебе...

Уилл явственно снова ощутил запах едкого жирного дыма и мотнул головой, прогоняя приступ тошноты.


- Я хочу исповедоваться вам, отец мой, - руки Уилла беспокойно блуждали, он то расстегивал, то застегивал дублет, оттягивал ворот сорочки. Ему снова было жарко, так жарко, как будто он уже заживо горел на одном из Смитфилдовских костров, и как знать, может, это было бы лучше: быстро сгореть и не гнить в тюрьме без света и воздуха годами?

Может быть, он что-то такое сказал вслух, а может, произошло что-то другое, только отец Херрик вдруг положил ладонь ему на лоб, и ладонь оказалась такой прохладной, что Уилл с облегчением закрыл глаза:

- Кажется, у вас жар, сын мой.

***
То, что он сотворил, было сущим безумием.

Лондон, накинувший черный платок ночи на седину волос, привычно ревел перекличкой колоколов: каждый приход, который доводилось миновать на пути к дому, старался заглушить своей музыкой соседний, и голоса колоколов больше напоминали воинственный клич, чем молитву.

Примерно то же происходило и внутри Кита – где-то на пути между местом, где, как трепались воняющие ладаном и пылью старухи, обитала человеческая душа, и учащенно бьющимся сердцем. Колокольный трезвон – набат, пожар, вражеские полчища, подошедшие к древним, вросшим в горы мусора стенам, а не вечерня! – резонировал между ребер, и сплошь становился – ликующей мыслью.

О да, конечно, Кит прекрасно понимал, что он наделал. Наверняка леди Френсис, оскорбленная до глубины своей души – той самой, что жила у нее неподалеку от великолепных, но оставивших его равнодушным грудей, снискавших славу похлеще обеих частей «Тамерлана Великого», - будет жаждать мести. Наверняка она уже ее жаждет, гоняя слуг, как домашних собачек, и круша какие-нибудь роскошные предметы. Может быть, ее сердце разбилось так же, как покрытая тонкой вязью из хищных тюльпанов ваза.

Но насчет последнего Кит сильно сомневался.

Снег снова кружил по ветру, возгораясь там, где пока что еще светились огни. Это вечерня затянулась, или его самого подхватило и потащило вперед метелью, легкого, невесомого, холодного, будто снег?

Кит вдыхал полной грудью жаляще морозный воздух, потому что в нем ненасытно дышала капризная, непокорная Муза, лишающая тело плотского начала. Он был пьян без вина, ему больше не казалось, что кто-то – там, далеко, по ту сторону городских стен и ворот, - возомнил себя его единовластным хозяином, и пытается дергать за легко рвущийся поводок. Ощущение всепоглощающей, белой, стремительно кружащейся и кружащей свободы вырывало из горла смех, адресованный всем и каждому, кого довелось встретить по дороге. Кто-то, подняв взгляд из-под ног – в такую пору на заиндевевшей грязи Сити и уж тем более – на отвердевшем месиве загородных дорог было так легко подскользнуться! – с рассеянным непониманием улыбался в ответ.

Кто-то – шарахался, как от сумасшедшего.

Кит был счастлив. Его пальцы ощущали невидимое перо, скребущее по бумаге наискосок, как придется – только бы успеть вслед за бегом вдохновения. Слова сами складывались в строки, и лились, как великие реки мира из рога изобилия.

Привет, о Рим, и в трауре победный! Как тот корабль, который груз свой сбросил и с драгоценной кладью входит в порт, откуда с якоря впервые снялся, - Андроник прибыл, лаврами повит, приветствовать отчизну со слезами, слезами счастья о возврате и Рим.

Извечную, древнюю, точно первозданный океан, лужу, подстерегавшую неосторожного или забывшегося путника напротив святого Ботольфа за Бишопсгейт, Кит перескочил, подняв облако снежной пыли – так, будто ему было лет пятнадцать от роду, и он еще не узнал, что такое розги почтенных кембриджских старцев.

Славься, святой Ботольф, благоволящий путникам, торгашам и ворам, но стыдящийся примерить крылатые сандалии или, на худой конец, собачью голову. Славься, так уж и быть – едрить твою христианскую душонку! – и присматривай за лондонскими воротами, чтобы после полуночи сквозь них не шлялась всякая шваль.

Кит был вознагражден сегодня вдвойне – охрипшие, как он сам, колокола нехотя умолкли прямо ему в спину, когда он свернул на Хог-Лейн.

Кое-как забитое за день окно, кажется, было глухо и не пропускало внутрь ни холодное дыхание беспокойно засыпающего Лондона, ни снег – за это следовало поблагодарить расторопного Джорджи, и как следует задуматься над отрубанием его ловких рук на сцене. Вошедшего встретила тишина – Уилл отсутствовал, как и сам его незримый дух, малейшие следы его утреннего пребывания – воспитанный в почтительной скромности к чужой обители католик даже удосужился заправить за собой постель, разгладив поверху одеяло.

- Теперь ты хотя бы не будешь приводить в порядок блядовник этой уолсингемовской сучки, - хмыкнул Кит, откупоривая бутылку вина, и усаживаясь за неоконченную часть здорово перепутанной рукописи.

С разжиганием камина, как и беспокойства по поводу грядущей расплаты, можно было и подождать – покуда теснящиеся в мыслях стихи не выхолодило так же, как это бренное, чего только не видавшее за последнюю пару лет обиталище.


***
- Эй, Кит!

Знакомый голос всполошенным воробьем порхнул вверх, прежде чем грянуться в пучину сотен и сотен других голосов, шумов, криков, скрипов, и быть проглоченным зубастой пастью сыто рычащего послеобеденного Лондона.

Уилл Шекспир не объявился ни к утру, ни утром – а Кит, позволяя себе подумывать о нем в некоторой то ли игривой, то ли попросту самодовольной неге, не стал его ждать или, тем более, искать. Упаси Бог, Дьявол или сам Вакх, с которым они неплохо провели предшествующий снежный вечерок. Быть может, и следовало бы позаботиться о не в меру доверчивом сыне перчаточника после того разговора с Томасом, но…

Двадцать четыре года еще не прошли, а колокола ежедневных служб – лишь состязания городских молодчиков в умении колотить твердолобостью в мертвый металл. Не набат. Не пожар. Дьявол сам дает тем, кто заигрывает с ним, тем, кто о том даже не догадывается – знала ли Елена Прекрасная, попирая коренастые башни Трои (или Тауэра?), что будет брошена на растерзание неуемному уму (и уму ли?) ученого из благословенной Германии?

- Кит, да стой же ты!

Он обернулся не сразу, а обернувшись, увидел, что Роберт Грин, коему, без сомнения, принадлежали эти немудрящие в своей прямоте оклики, отделился от грязной облупленной стены всем известной таверны, и направился к нему, локтями распихивая снующий по улице люд.

- Оставался бы ты там, куда зашел залиться. Эта дыра, - Кит кивнул на визгливо скрипящую на ветру вывеску с рожей молодца, высовывающегося из кустов, но все же замедлил шаг. – Как нельзя более подходит именно тебе.

- Выпей со мной, - Грин, помятый, словно заквашенное для стирки белье, дохнул на него перегаром, и стиснул руку на плече. – Что было, то прошло. Я не продырявил тебя, а ты не вырезал мне язык – о, сколько птичек приносили мне вести о твоем милом намерении на своих хвостах… Так пойдем, выпьем и перемоем косточки всем, кого знаем.

- Я не скучал по тебе, ублюдок. Совсем.

Кит сплюнул в сторону, морщась от душка всенощного кабацкого бдения, исходившего от Боба, но сквозь брезгливую гримасу на его лице стала прорезаться улыбка.

***
Снег на утро окончательно растаял. Белый, похожий на молоко туман, висел над Темзой, заползал во все щели, стелился над самой мостовой, превращая прохожих, повозки, дома в призрачные тени. Любой звук усиливался во много раз, и голова Уилла, казалось, отзывалась на каждый из них басовитым гулом, не хуже Сент-Мартиновского колокола.
На душе было ничуть не лучше: муторно и так же туманно, и вчерашняя исповедь, которую он желал всей душой и на которую так надеялся, не облегчила ее. Может быть, все дело в том, что Уилл так и не решился рассказать святому отцу правду о Ките? Обо всем смог рассказать, даже о том, в чем сам себе боялся признаться, но вот о Ките, называя вещи своими именами, - так и не смог. Да и как рассказать о пламени, в котором пылает душа и тело, пламени, в котором Уилл возрождался и умирал каждый раз, едва соприкоснувшись с ним? Было ли в этом хоть что-то, что можно было назвать простыми и приземленными словами? И было ли в этом хоть что-то, что, презрительно кривя губы и сплевывая на пол Уилл Кемп называл "содомией", а иногда и словами куда хуже?

Он решился заглянуть за краешек занавеси, которую сам же и установил. Бегло и сбивчиво рассказывая о некоей белокурой девушке, с которой прелюбодействовал, нарушая седьмую из десяти заповедей, и которую любил всей душой, вопреки той же заповеди, Уилл и сам не знал, говорил он об Элис или о Ките, или об обоих сразу?

Отец Херрик, смотрел участливо и нежно, он подбадривал то и дело срывающегося грешника ласковыми словами. А подбодренный Уилл каялся в своих грехах долго, подробно, истово, все ниже опуская голову и чувствуя, как у него пылают щеки: от жара или от слов, которые срывались с его языка, а может, от воспоминаний, вызвавших эти слова? Как он жил, как он дошел до жизни такой, как он позволил себе - так жить: оправдывая свои неблаговидные поступки, свои глупые и не слишком честные мысли? Наводить провокаторов на хороших людей, подставлять их по неосторожности, по глупости под удар карающего и несправедливого меча? Заставлять ради своих целей рисковать жизнью?

Слова лились и лились потоком, пока не иссякли. Уилл молчал, молчал и святой отец, и Уилла одолели острые, ужасные сомнения.

- Отпускаю тебе грехи твои, сын мой, - сказал отец Херрик, наконец, и благословил коленопреклоненного и смешавшегося Уилла. - Господь все видит, а помыслы твои чисты.

Уилл опустил голову еще ниже.

Он ушел из дому, едва за окном начало сереть, оставив ключ на столе, среди кипы недописанных листков и пары свечных огарков. Телохранитель отца Херрика сказал: двое суток, и если он не соврал, то эти двое, или сколько там суток, Уилл может провести вне дома. Он и сам не смог бы себе объяснить, почему то, к чему он так стремился, ради чего рисковал жизнью, не принесло ему желанного облегчения. А еще ему вдруг остро, до ломоты в пальцах, до вновь вернувшегося с вечера озноба захотелось увидеть Кита.

Уилл с трудом дождался полудня, выдавшегося на диво ярким и даже каким-то праздничным. Но, вполне возможно, причиной перемены настроения были несколько кружек горячего, сдобренного специями, подслащенного гасконского, которые его угостил сердобольный Дик Бербедж.

- Не молчи, - увещевал Дик трущего лицо ладонями Уилла, - ты можешь мне рассказать все, Уилл, ты же знаешь. - И его слова так на диво буквально совпали с теми, которые сказала Уиллу когда-то миледи Деверё, что он поперхнулся вином, и долго кашлял, стараясь прочистить горло и прогнать заодно неуместные мысли.

Дверь снова была заперта, а одно из окон первого этажа - наглухо заколочено досками. Уилл сначала шарахнулся от заколоченного окна, как если бы увидел призрака, а потом вспомнил, как Кит вышиб это окно стулом, как кидал в него монеты.

Мысли - от вина ли, от тяжести, которая второй день бродила в его теле, то обдавая жаром, то пробирая ознобом вдоль позвоночника, заставляя пересыхать губы и прочищать першившее горло все чаще - мысли были тяжелыми, и ворочались с трудом, как разбуженные от глубокого сна чудовища. Уилл постоял у запертой двери, и снова не решился воспользоваться ключом, обошел дом - оставшиеся окна по обыкновению Кита были завешены тяжелыми шторами, и не было понятно, есть хозяин дома, или ушел. И где его искать? Опять в "Розе"? А, может, он снова уехал по каким-то делам Уолсингемов, и не удосужился предупредить Уилла? А может, просто не хочет открывать, никого не ждет, кроме того, кто в его спальне... Так уже было однажды. Только в спальне тогда был сам Уилл.

Какое-то движение привлекло его внимание, Уилл поднял голову, и обнаружил, что створка окна в Китовой спальне приоткрыта. Может быть, если бы он не выпил столько вина, может быть, если бы жар не бродил в его крови, то и дело заставляя дышать чаще и вдыхать резче, если бы мгновенный укол ревности не был таким острым, если бы толстая ветка растущего рядом дерева не касалась почти открытого окна - Уилл бы не стал делать того, что сделал. Но времени на раздумье у него не было, занавеска качнулась еще раз, и Уилл, потерев руки друг о друга, начал свой подъем.


Забираться оказалось куда труднее, чем он подумал, дерево было влажным и он то и дело оскальзывался, с риском сорваться, а последние пару ярдов преодолел почти чудом, и сам не помнил, как оказался на подоконнике Кита, распахнул окно, спрыгнул внутрь под свист и улюлюканье собравшихся зевак.

Кит был дома, и он был не один. Веселые и пьяные голоса, то и дело прерываемые хохотом, раздавались снизу.

- Что, прямо так и ушел - в одном только плаще? - вопрошал Кит, а скрипучий голос отвечал:

- Клянусь волосами святой Маргариты, Кит!

Уилл узнал голос, и кровь бросилась ему в лицо.

Он сбежал по ступенькам так быстро, как только мог, с грохотом обрушив что-то в самом ее подножии, только тогда остановился.

Его подозрения оправдались: Кит выпивал с Грином.

***

- Черт подери, да кто там бузит? – уже не в первый раз раздраженно спрашивал Грин, подскакивая из-за стола, хлопая по его поверхности раскрытыми ладонями, но тут же шлепаясь обратно. Слова его были все мельче пережеваны душным, как задернутые пыльные шторы, опьянением. Язык уморительно заплетался.

Кит пожимал плечами, подливая, и заново прикуривая от единственной, здорово оплывшей свечки – он никогда не умел экономить на свечах, как это делали другие, и ненавидел возню с трутом и кресалом.

- Ай, какая разница – должно быть, какие-то пьянчуги возжаждали подраться прямо у меня под окнами.

Его собственный голос, сильно надорванный накануне, стелился, словно дым, задрапировавший погруженное в вечную полутьму пространство комнаты. Разговор то и дело терялся между глубокими затяжками и терпкими глотками, возобновляясь из малой искры, фразы слагались извивисто, причудливо, сплетались змеиными клубками – коль поножовщина со стариной Грином началась с этого курева, им же должен был закреплен мирный договор.

На улице и вправду делалось шумновато. Какие-то бездельники средь бела дня галдели, как гуси на рынке, беспокойно топтались – судя по возрастающему шуму, народу в этой невидимой толпе прибывало, и вскоре ухо начало различать отдельные выкрики. Может быть, Кит и сам хотел бы взглянуть на то, что на сей раз творится на Хог-Лейн – но окно первого этажа заколотили намертво, а подниматься в спальню было лень.

В конце концов, он выпил так много, что мог себе позволить полное равнодушие к происходящему извне, а человек напротив не будил в нем ничего, кроме насмешливой снисходительности, и явно не стоил того, чтобы переместиться поближе к кровати.

- Давай, парень, давай! – гаркнул кто-то, явно подбадривая товарища как следует начистить рыло противнику. Ему вторила женщина: - Да кликните кто-то констебля!

Сбившись в который раз, Боб продолжил свой необременительный рассказ, то и дело звонко пощелкивая по лбу голого желтозубого черепа, составляющего ему молчаливую и не слишком благодарную компанию по ту сторону стола.

- И вот, бандерша понимает, что наш Том мало того что пьян в сиську, так еще и назвался чужим именем – а за душой у него ни пенни. А шлюх он выбрал, как водится, подороже – да что там, самых дорогих, двух или трех. Да и заперся с ними изнутри, подставив какую-то лавку под порог – чтобы успеть смотаться, если вышибалы начнут ломать дверь.

- И что, смотался?

- Бог свидетель – драпал до самого святого Леонарда с голой жопой под плащом!

Кит ржал до слез, хоть не успевшему проспаться с перепоя краснобаю Грину и не следовало безоглядно верить на слово. Толпа на улице вроде бы угомонилась – во всяком случае, вопли о констеблях затихли, как будто люди начали расходиться или принялись наблюдать за чем-то невиданным.

Грин развалился за его столом лицом к лестнице, и лицо это вытянулось прежде, чем Кит услышал спускающиеся по гулким деревянным ступеням шаги и успел узнать ритм знакомой поступи.

- Екарный же твой Иисус, - богохульно и явно неприятно поразился Боб, и опять совершил попытку оторвать задницу от кресла, которое, казалось, поглощало его все глубже с каждым отпитым глотком. Его грязноватая шея дрогнула из-под расхристанной сорочки, а немногим более чистые руки мигом сжались в кулаки.

Все еще мало что понимая, Кит обернулся.

Бутылка, которую он держал за горлышко, как птицу с полусвернутой шеей, так и зависла, не достигнув его губ. Вино, оставшееся на самом дне ее некогда полного круглого брюха, беспомощно булькнуло.

На последней лестничной ступени стоял не кто иной, как Уилл Шекспир – румяный, взопревший и запыхавшийся, словно ему только что пришлось пробежать от самой заставы Бишопсгейт без остановки и передышки, повторяя путь Тома Нэша, спасающего свои яйца от вышибал борделя мамаши Молл. Стоял, глубоко вдыхая напряженными ноздрями, и то, каким угольным жаром горели его глаза, было видно даже сквозь сизую дурманную дымовую завесу.

- Ты что, влез в окно? – глядя на Уилла как на диковеннейшую из всех виденных доселе диковин, Кит смешливо прыснул, и прикусил бутылочное горлышко, морща лоб. – Это какая-то шутка, Шекспир?


***
- Шутка? - На миг Уиллу показалось, что утренний туман, каким-то образом попавший в квартиру Кита, так и не смог в ней рассеяться, и только потом в нос ударил уже знакомый сладковатый запах дурманного зелья. Все было было в густом дыму, все казалось смутным и расплывалось: очертания мебели и одинокий огонек свечки, горевшей на столе, бутылка в руках Кита, сам Кит, Грин, медленно поднимающийся навстречу из-за стола. Уилл мигнул и прикусил губу. Так и есть, его присутствию, похоже, не рады.

-Шутка? Нет, мастер Кит, - ревность и обида, подстегнутые вином и недавними акробатическими упражнениями, вырвались на свободу. Уилл прищурился. - Ты же сам сказал, чтобы я не переступал порог твоего жилища без нового сонета. А я не сочинил пока ни одного - вот и пришлось лезть на стену. - Он стоял у самого подножия лестницы, и не мог отделаться от чувства, что все повторялось снова, все уже было когда-то, не так уж и давно, только вместо мечущего глазами молнии, полного сдержанного гнева Томаса Уолсингема ему навстречу растягивал в кривой улыбке щербатый рот Роберт Грин.

- Вот так номер, Кит! - Грин рассмеялся неприятным каркающим смехом - почти так же, как Том Уолсингем, и Уилл тряхнул головой, отгоняя непрошеные воспоминания. - Оказывается, эта стаффордширская обезьянка умеет не только носить твои штаны, а еще и неплохо лазает по стенам? Посади его на цепь - от зевак на ярмарках отбоя не будет. - Грин нарочито небрежно потянулся ко второй бутылке, стоящей на столе: судя по всему, они с Китом не заморачивались на такие мелочи, как кубки или кружки.

Если бы не несколько кружек горячего вина, если бы не сухой жар, бродящий во всем теле, выступающий испариной над верхней губой и на висках, если бы не ухмылка Кита, которую - Уилл в этом ни минуты не сомневался - вызвали слова Грина, если бы не темная вода Темзы и пощечины леди Деверё, если бы не заключение во Флит - неизбежное, как чума и налоги, - Уилл бы, неверное, не сделал ничего. Но он снова, как в далекий уже сентябрьский день, не успел даже подумать, как одним прыжком оказавшись у стола, вырвал бутылку из грязных пальцев Грина, и обрушил ее на край.

От его удара вздрогнула и зазвенела посуда на столе, глиняная бутылка раскололась на множество осколков и остатки вина растеклись по столу, по полу багровой лужей.

- Может, я и обезьяна, мастер Грин, но ты - натуральный клоп. Только и можешь, что сосать, - процедил Уилл, не сводя горящих глаз с перекошенного и побагровевшего лица Грина, - чужую кровь, чужое вино, чужие идеи...

- Какого хрена ты себе... - начал было Грин угрожающе, но икнул и, пошатнувшись, вцепился в край стола: все-таки набрались они с Китом, похоже, немало. - Заткни свою мартышку, Кит, не то, клянусь Богом, я его...

Вновь перед глазами вспыхнуло багровым и Уилл не дал ему закончить - схватил за грудки, и тряхнув, что есть мочи, так, что голова Грина мотнулась беспомощно, процедил:

- Проваливай, в ад, к черту, к дьяволу, в свой клоповник, подальше отсюда. Понял?

Он что есть силы пихнул Грина в грудь, и тот, не устояв на ногах, плюхнулся в лужу вина, прямо на осколки бутылки.

***

- Прекрати, Боб, этот выпад о мартышке уже давно устарел и был отражен, придумал бы что-то… - начал Кит, все так же расслабленно сидя за столом, в мятой сорочке навыпуск, с недопитой бутылкой в руке. Вот только в небрежности его позы с каждой секундой все четче проступало растущее напряжение, хватка вокруг бутылочного горла отвердела, а привычная ухмылка успела перетечь в выражение изумленного восторга прежде, чем Уилл успел подскочить к Грину и расколотить его бутылку о стол.

А после Киту показалось, что на месте этой бутылки была какая-то важная часть его собственного существа.

Может быть, даже сердце.

Как и следовало поступать на сцене: сердца притихших зрителей – в ставшей безжалостной руке драматурга, рифмоплета, стихотворца, Творца, Рока, Кроноса. Если творящий слово не будет безжалостен, никто не склонит к нему свой слух. Серп луны, луна серпа, оскопление оскорблением, скопец – скорбь многолюдных скопищ, все идет к одному – к тому, что диктует непрерывная кривая сюжета…

Бах! И пролилась кровь.

Кит был пьян, был так пьян, что вместе с виноградной кровью полилось по столу его внезапное, горячее, горько-соленое счастье. Грин что-то вскрикивал, заваливаясь с ног – он был немногим трезвее, и искушал Бахуса, кривился, кривил рот пропойцы так, будто собирался сблевать – оскорблением на оскорбление. Уилл, чернея от какой-то нездешней, экстатической злости, рванул его за грудки – о, Кит успел испытать, как это, когда обрушенная тебе в лицо ярость удесятеряет силы. Уилл был не похож сам на себя – и был тем, кого Кит видел в зыбком, как воды ночного озера, ртутном отражении в зеркале, позади себя, в себе, следующим неотступно.

Тем, о ком он заключал сделку – на двадцать четыре года, - желая вечного возвращения.

Отныне и присно.

- Иди домой, Боб, - спокойно сказал Кит, все быстрее переводя взгляд с лица Грина на лицо Уилла и обратно, пока внизу его живота разбилась еще одна бутылка, полная кровавого вина чистейшей, молодой, бродящей от азарта похоти. – Иди и проспись.

А ведь это он, Шекспир, собрал ту толпу под окнами, - запоздало осенило его.

Это его подзадоривали те, кто думал, что он карабкается к окну любовницы.

Это ему угрожали констеблями – те, кто принял его за ошалевшего вора, лезущего в чужое окно средь бела дня.

Казалось, что вечно всколоченные космы Грина встали дыбом еще больше, когда он, потеряв равновесие, попятился, и измарался в вине, угодив ладонью по острому осколку.

- Да вы оба – гребаные сумасшедшие! – рявкнул он, резко прижав порезанную руку к груди.

Боб метнул дурной взгляд в сторону Кита, и Кит увидел, что что-то в нем надкололось, надщербилось, стало битым, как его улыбка и глиняная бутылка, разлетевшаяся по столу.

- Чтоб вам гореть! – крикнул Грин, сделав еще несколько путаных шагов назад.

Только что он был здесь, между Китом и Уиллом – и вдруг его не стало. Он оборвался, как строка, в конце которой была поставлена точка удара двери о косяк.

Бах! И пролилась кровь.

Из крови Кроноса родилась любовь.

Спасибо тебе, Нечистый.

- Я знал, что ты придешь, - сказал Кит, когда все затихло. – Хоть и не думал, что такие как ты входят не только через дверь. Признаться, ты сумел застать меня врасплох… Так что можешь быть моим гостем даже без сонета.

И без шуток.

Уилл тяжело дышал, отмеряя вечность – их собственную! – на вдох-выдох. Даже на один взгляд он был таким горячим, что об него можно было ошпариться до волдырей. И Кит хотел обвариться о его кожу – сейчас же.

Ведь остались лишь они двое – и никого между ними.

Донышко бутылки стукнулось о столешницу. Вино капало на пол. Время капало на пол.

- Бобби прав – теперь мы будем гореть, - доверительно, негромко сказал Кит, и лихорадочно облизнулся.


***
Дверь хлопнула - Грин, как и положено трусливейшему из пиратов, покинул поле боя, так и не дав ни одного ответного залпа.

Они с Китом остались одни - снова в мерцании догорающей свечки, в клубах дурманного дыма, давившего на грудь, щекотавшего ноздри и собиравшегося тяжестью в паху. Одни среди воцарившейся вокруг тишины, нарушаемой только голосом Кита, и разлитого вина. И голос, и вино отдавали солнцем, теплом и острой терпкой кровью: человеческой, виноградной ли?

Слова Кита доносились как будто из-под толщи воды, не все из них Уилл мог разобрать, значения некоторых не понимал, как будто Кит говорил с ним на другом, тайном языке, и открывал свое, тайное.

- Я солгал, - признался Уилл, взяв Кита за подбородок, пожирая глазами его приоткрытые губы. - Я обманул тебя, Кит. - И замолчал, дыша тяжело и отрывисто - ему было жарко, так жарко: от того, что Кит был так близко, от дыма, разгоняющего кровь, от меняющегося выражения глаз Кита, ставшего вдруг острым, пронзительным, насмешливым. - Я влез в окно вовсе не потому, что у меня нет для тебя сонета.

И прежде, чем Кит захотел что-то сказать, прежде, чем разрушилось хрупкое совершенство мига, Уилл приложил палец к его губам:

- Слушай! - велел он, лихорадочно блестя глазами, гладя горячими пальцами губы и лицо Кита - как слепой. - Лик женщины, но строже, совершенней Природы изваяло мастерство. По-женски ты красив, но чужд измене, царь и царица сердца моего. - Уилл замотал головой, не давая Киту возразить, и снова приложил приложил палец к губам - на этот раз к своим. - Слушай! - потребовал, и продолжил: - Твой ясный взгляд, правдивый и невинный, глядит в лицо, исполнен прямоты; к тебе, мужчине, тянутся мужчины; и души женщин привлекаешь ты

Жар разливавшийся по телу, приливал к щекам, от него пересыхали губы и леденели пальцы.

Уиллу показалось, что комната качнулась, он прикусил губу и продолжил - полыхая желанием и жаром, прямо в самые губы Кита:

- Пусть будет так. Но вот мое условье: люби меня, а их дари любовью. Люби только меня, - просил, требовал Уилл, накрывая, наконец губы Кита жадным поцелуем. Он оперся ладонью на стол - и порезался об осколок бутылки. Виноградная кровь смешалась с его кровью, но Уилл, устремившись к Киту всем своим существом, не заметил этого.

Люби. Только. Меня.


IX. Если встретишь Дьявола

Он открыл дверь в промежутке между двумя увесистыми ударами: пульс улицы стучал в его дом глупостью какого-то детины, не сообразившего, что за ручку можно дернуть не только от себя, но и к себе.

— У меня не заперто, — сказал Кит остановившемуся чуть ли не перед самым его лицом плечу, приваливаясь к косяку. — Я редко запираю дом, потому что мне присуща самонадеянная открытость, если так можно выразиться. Что вам угодно?

Констеблей было трое — многовато на одного-единственного взломщика, только и умеющего воровать, что подточенные неверием сердца. Позади толпились зеваки: кто-то привставал на цыпочки, вытягивая шею; кто-то галдел, пересказывая только подошедшим, что же здесь случилось.

Представление продолжалось — даже вне сцены, потому что лицедейство уже давно стало заразной хворью, такой же прилипчивой, как сифилис, по неосторожности подхваченный в какой-нибудь поганой дыре.

— А где вор? — спросил малый, не поладивший с дверью.

Кит засветился от широкой, солнечной улыбки, ласково проводя ладонью по косяку вверх и чуть изгибаясь, чтобы прильнуть к нему еще теснее:

— Я не знаю. Поищите его где-нибудь еще.

— Я сама видела, он влез вон в то окно! — крикнула женщина, и гусь, которого она держала у толстого бока в корзине, согласно заголготал, змеино вытягивая шею. Большая часть собравшихся добрых жителей недобрых окраин прихода святого Леонарда приняли сторону гуся: пар повалил из их разинутых ртов.

— Ах, вы об этом… — Кит сделал вид, что не замечает, что позади него плывет на пронизывающе холодный воздух облако сладковатого густого дыма. — Так это никакой не вор.

— А кто?

— Всего лишь один мой друг. Он, понимаете ли, тоже забыл, что двери, бывает, отпираются в разные стороны. Побился-побился, придя ко мне в гости, ну и решил, что не стоит терять время зря, раз помимо дверей в моем доме имеются еще и окна. Ничего особенного — я понимаю, что наш милостивый Господь далеко не всех наделяет умом, чтобы решать столь сложные задачи. Я не держу зла и вам не советую. Не судите, да не судимы…

Кое-кто из праздных зрителей уже во всю смеялся, следя за завязавшейся перепалкой. Второй констебль, постарше, помельче, попамятливей, оттеснил плечом товарища и как следует взял Кита за грудки:

— Я знаю, кто ты, трепло, — процедил он, сминая в пальцах тонкую ткань сорочки. — И когда-то, обещаю, ты дотреплешься.

— К счастью, сегодня, — с не сходящей с лица улыбкой Кит отцепил от себя его руки — сначала одну, потом другую, — день, когда никто не может войти в открытую всем ветрам дверь. Не день ареста поэта, виноватого лишь в том, что он умеет говорить, а не только выколачивать лбом несуществующие преграды… Чарли.

Люди начали расходиться — многие никак не могли скрыть разочарования. Ну, еще бы: большой драки, возможно — с кровопролитием или хотя бы разрушением стены новенького дома и разорением чужого имущества, так и не случилось.

Взгляд Кита остановился на чьем-то рукаве, украшенном длинными широкими лентами синего шелка, протянутыми сквозь прорези в бархате.

— Эй, — окликнул он владельца рукава, скроенного, несомненно, по последнему велению моды, и даже вышел — босыми ногами по холодной земле. — Эй, приятель. Скажи, сколько ты заплатил за каждую из этих лент?

***

Стараясь ступать так, чтобы не слишком шуметь, Уилл прошелся вдоль книжных полок — без особой надежды касаясь корешков. Кит медлил: умиротворение констеблей дело не быстрое. И чтобы скрасить ожидание, Уилл двинулся вглубь комнаты, туда где у Кита под лестницей хранилось причудливое собрание разных диковинок.

Обшаривая полки взглядом, он нашел игрушку, представление с которой так удачно было разыграно недавно, взял ее в руки, разглядывая, провел ладонью вдоль, изучая.

«Я запихнул ее в себя полностью, слышишь? До основания, так, что это было бы больно, если бы я не думал о тебе», — вспомнилось вдруг. Стало трудно дышать. Игрушка быстро грелась в руке, и Уилл покусал губу в нетерпении.

***

Одна потеха подошла к концу — зрители были распущены, и разошлись сами, как расходится любая распущенность. Но впереди, перед рыщущим взором, было так много иного. И все дороги, сегодня, под зимним солнцем, принявшие обличье небесного цвета шелковых лент с плеча того, чье имя Кит даже не собирался узнавать, сходились в одной точке — там, где он собирался найти Уилла Шекспира.

И не нашел.

То, что все еще врезалось в шею ощущением оттянутого до предела ворота, по сравнению с грядущим имело вкус настолько пресный, насколько не перченым может быть стройное, тоже — серебряное пение мальчишеского хора сразу после бычьей травли. Бык с утробным ревом раздувал ноздри, и кровь, стекающая по его бокам, застывала и напоминала шелковые ленты, только багряные. Бык вздымал на рога визжащую псину, и та, перевернувшись в воздухе в брызгах крови собственной, плюхалась подыхать на колени какой-нибудь дамы, умостившейся в первом ряду.

Чем это отличалось от желания заняться любовью?

— Те, кто призван охранять наш покой, никогда не являются вовремя, — заговорил Кит, высматривая затерявшегося в лабиринте причудливых диковин Уилла. — Крича о спокойном сне после полуночи, они будят тех, кто уже успел уснуть. Стоит же мне вознамериться предаться самому разнузданному, самому низменному разврату — и они не преминут начать колотиться в мою дверь, думая, что сюда заявился вор, чтобы украсть на худой конец…

Уилл появился, как призрак — бесшумно, отделившись темной одеждой от тени, сгустившейся под изгибом лестницы. Окинув его быстрым, но дымчато-мутным взглядом, Кит изогнул бровь: в руке, не особо таясь, он держал именно то, что должно было быть упомянуто в конце оборванной фразы.

Ленты прохладно, прохлаждающе потянулись сквозь беспокойно дрогнувшие горячие пальцы — со змеиным шепотом, как весенние ключи.

— Я вижу, ты тоже не терял времени даром, — взгляд Кита блуждал между ярким, почти чахоточным румянцем, разукрасившим щеки Шекспира, и белизной слоновой кости на фоне его неяркого дублета. — И у меня кое-что есть. Знаешь, зачем нам это?

Приблизившись вплотную, он накинул сразу две ленты Уиллу на шею, и, спутав слабый узелок, резко затянул со смешком:

— Но мы прервались… Ты, кажется, очень, очень хотел рассказать мне, чем мы собираемся занять остаток дня. Пойдем же.

Он обогнул лестничные перила, повторяя их очертание расслабленной рукой. Глянул на замешкавшегося лишь на миг Уилла из-под ресниц — и начал подниматься, больше не оборачиваясь.

***

Прохладный, скользкий и мягкий шелк охватил горло, подпер узлом кадык. Ноги разом подкосились, холодок предвкушения пробежал по коже. Уилл пошатнулся, вцепился за перила и начал медленный, очень медленный подъем вслед за Китом. Поперек груди он держал прихваченную с собой неприличную игрушку.

Шелк мгновенно согрелся; мягкая удавка, охватившая горло, теперь напоминала ласковые пальцы любовника. Уилл выдохнул, коротко, отрывисто, прочистил горло.

— Ты спрашивал, чтобы я сделал с тобой, о чем я грезил? — он облизал пересохшие губы и поднялся на ступеньку, следуя за Китом. — Сначала я бы тебя раздел. — Ступенька. — Сам. — Еще ступенька. — Ласкал бы, пока бы ты не потерял терпения, не начал умолять и проклинать меня за медлительность. — Еще две ступеньки. — Вставил бы в тебя эту штуку, что у меня в руках. — Еще одна ступенька. — И имел бы тебя ею до тех пор, пока бы ты не… кончил, — Уилл споткнулся о последнее слово, он никогда до сих пор не произносил его вслух, но в том, чтобы произнести это, оказалось, нет ничего постыдного. Не сейчас, не между ними двоими. — Это прекрасное зрелище, когда ты кончаешь, я бы смотрел и смотрел. — Они поднялись уже на самый верх, и Уилл, встав позади Кита, обнял его, вжимаясь в него всем телом. — А потом бы я взял тебя сам. — Он проговорил это куда-то в шею Кита, гладя его по груди, и чувствуя, как трепещет под ладонью пойманной птицей его сердце. — Или ты хочешь…

***

— Нет, не хочу, — Кит качнул головой, больше — чтобы прижаться затылком к исходящему волна за волной теплу, обволакивающему его сзади, чем для возражения. Говорить «нет», изнывая от мерно стучащего в виски желания, говорить «нет», пока хотелось, чтобы вечное «да» вросло в язык, было той еще пыткой. — Мне по нраву то, чего ты желаешь. Единственное…

Говорить о чем-то еще после услышанного было мучительно вдвойне, и будь Кит католиком, попавшим на дыбу вместо собственной постели, он сам попросил бы об иголках, загнанных под ногти — только бы не медлить. Уилл был рядом, он дышал через раз, полнился жаром — это чувствовалось даже сквозь одежду, и тем большим было стремление избавиться от нее немедленно. Первое объятие так скоро показалось печью, гудящим, плавящим даже мороз костром, разведенным на площади Смитфилд.

— Единственное, — продолжил Кит, собравшись с силами и с мыслью, и, шумно сглатывая не выпущенные на волю, бьющиеся в клетке гортани слова, повернулся к Уиллу лицом. Чтобы видеть. Чтобы мимолетно найти рукой гладкость шелка, отличающуюся от гладкости кожи на шее — над самыми ключицами. — У нас есть еще эти вещички, за которые я меж тем заплатил цену, превышающую их настоящую стоимость втрое.

Он отступил, хотя ему казалось — все тело тянет обратно, словно к рукам, ногам, к шее и к бедрам были привязаны сученые из живых жил, из вен нити, незримо увязывающие их с Уиллом вместе, неразрывно, в одно исходящее жаром существо.

— Я готов умолять тебя прямо сейчас. Хочешь? Я хочу кончить — для тебя, перед тобой, под тобой, как угодно, как тебе захочется это увидеть. Или почувствовать, — говорил он, и голос его с каждым словом менялся — как менялось выражение лица Уилла с каждой оставленной позади ступенькой. — Или — заставить. Вот только…

Кит отошел к самой кровати — вокруг него был хаос, была пыль, был упрямый, стрельчатый дневной свет, так и норовящий проникнуть внутрь сквозь щели в ставнях. Закинул руки за голову, прижав запястья к витому столбику, вытянулся, неуловимо улыбаясь сквозь полупрозрачные пряди волос — в подернувшейся в такой позе сорочке, с плавно прогнувшейся в угоду движению спиной.

— Перед этим ты привяжешь меня. Как захочешь. Но крепко.

Стрелы света косо исполосовали его кожу, подкрасили золотом вместо крови.

Кит смотрел на Уилла без покорности — она осталась в разговорах, — но жгуче, навылет, насквозь, требовательно. Ты переступил эту черту, ты — со мной, ты — мой, значит — ничего не бойся.

— Я не люблю полумер.

***

Связать Кита? Связать ветер, связать ртуть, связать воду — ежечасно, ежесекундно ищущую новее русло? Связать шелковыми лентами, перетянуть там, где по белой коже проходят такие же голубые, как шелк, следы вен? Обездвижить, подчинить? Сделать невозможное, немыслимое доселе? Следовать просьбе, а, может, не просьбе вовсе, а властному велению? Тот, кто требует подобного — не станет подчиняться, только если сам того не пожелает.

То, что предложил Кит, было сверх его ожидания, было так неожиданно и так соблазнительно, что Уилл даже не сразу нашел нужные слова, чтобы ответить. Лишь последовал за Китом на его вздымающуюся посреди спальни огромную кровать, в которой можно было бы утонуть — если не уметь держаться на поверхности собственного вожделения.

— Я сделаю так, как ты хочешь, — произнес он, упираясь коленом между разведенных ног Кита и стягивая с себя ленты. — Я сделаю все, что ты захочешь, и даже немного больше. Но сначала…

Уилл положил рядом игрушку, которую все еще судорожно сжимал в руках, и потянулся к Киту, задирая рубашку до самого горла, топроводя по груди всей ладонью, то лишь слегка касаясь пальцами, дразня, обещая, приказывая и подчиняясь приказу.

Ты похож на реку, хотел сказать Уилл, но молчал, не в силах произнести ни звука, не отрывая взгляда от потемневших, с расширенными зрачками глаз Кита. Ты такой же изменчивый, так же полон подводных течений, порой опасных, такой же неожиданный, глубокий и так же прекрасен, как она. И ты никогда не бываешь одним и тем же. С тобой нет ни единого часа, ни единого мига, похожих друг на друга.

Он сминал и без того мятый лен, молча, без единого слова. Пожирая взглядом открывающееся ему зрелище.

В спальне было прохладно — все еще открыта была гостеприимная створка, впустившая Уилла в святая святых жилища Кита. В спальне был полумрак — их извечный спутник, их привилегия и их проклятье.

— В следующий раз, — сказал Уилл, не узнавая собственного голоса, удивляясь вчуже тому, что говорит. — В следующий раз я хочу зажечь свечи, много свечей, хочу видеть тебя так же ясно, как днем, о, мой Меркурий, мой вечно изменчивый лукавый бог.

Он взял одну ленту, лаская, провел ею по вздымавшейся от учащенного дыхания груди Кита. Холодный шелк по горячей коже. Мягкое касание, которое может привязать сильнее железной цепи. И все так же, не сводя с Кита восхищенного, вожделеющего взгляда, закрепил узел там, где бился под его пальцами пульс Кита.

Кожа Кита была почти такой же горячей, как у Уилла. Казалось, его жар передался Киту, казалось, они оба больны одной и той же болезнью. А может, так оно и было. Может, болезнь эта называлась — любовью?

Уилл ласкал Кита пальцами, губами, теплеющим шелком, и едва справлялся — так у него дрожали и руки, и губы. Наконец, со второй лентой было покончено.

— Закрой глаза, — велел он, глядя на раскинувшегося перед ним Кита. И на миг зажмурился сам, будто столь ослепительное зрелище оказалось ему не по силам.

***

Раздев, Уилл одевал заново — в свое дыхание, в больную, шероховатую сухость губ, в длинные, долгие, оголодавшие касания ладоней.

О да — они оба были так голодны, что разверзшаяся бездна такого голода могла убить.

— Да, — прошептал Кит, глядя на Уилла и не видя его, отвечая своим мыслям и его обещаниям, его прикосновениям и своему отклику. — Да, да, да.

Он резко, до головокружения вдохнул, когда синяя лента поползла по его груди — неужели вот-вот ужалит? Подставил запястья под текучий шелк, как под лезвие ножа.

Как, как можно было хотеть — так, спустя столь короткое время после насыщения?

Не сводя немигающего взгляда с Уилла, Кит на пробу потянул руки на себя, проверяя, сможет ли освободиться, если очень того захочет. Натяжение лент отдалось таким же струнным звоном в его позвоночнике, и он не сдержал стона, пролившегося с горящих губ.

Обманчивый, тонкий шелк не передавливал взбесившийся ток крови — его предназначение было в том, чтобы служить украшением пышных рукавов, а не оковами.

Но выпутаться Кит не мог, да и не желал — суметь.

Он задышал так часто, что тело его обрело противоестественную легкость — все, что было в нем плотского, полнокровного, набухшего, сосредоточилось там, где ноюще упирался в штаны до ломоты твердый член. Этого было мало, и одновременно — много, настолько много, что человеческое существо могло и не выдержать, не будь оно укреплено — крепостью огромной, сработанной из дуба кровати, и упоительным неверием.

Кит смотрел, смотрел на Уилла, пытался понять, что делает его тем, от одного звука чьего голоса колени сами разъезжаются в стороны. Что кроется в нем того, что тянет, и тянет, и тянет к себе — за живую боль, незаметно, непременно перерастающую в прошибающее до крика удовольствие.

Смотрел, и все еще не видел — и приказ не видеть прозвучал над ним, как выражение неумолимого провидения.

— Ты сам скажешь мне, когда я смогу смотреть на тебя снова, — дыхание сошлось в битве со словами, и обернуло их в бегство. Кит, чей язык всегда был острее его же шпаги, едва совладал с речью, то облизываясь, то хватая тут же пересохшим ртом воздух. — Говори со мной. Говори, что бы ты ни делал. Я хочу трахаться сегодня не только с тобой — но и с твоей Музой.

И даже сумрак, похотливо, пугливо вкравшийся было между ни и Уиллом — погас.

Это могло быть одно из двух.

Либо Кит и вправду послушался, смежив веки. Либо ослеп от невозможного, несуществующего — раньше он был так нагло, так сладко уверен! — того, что люди с какой-то стати окрестили любовью.

***

Уилл сделал шаг — и Кит опустился на кровать. Уилл поставил колено — и Кит развел ноги. Уилл выдохнул — и Кит тут же сделал вдох. Уилл открыл глаза, а Кит, повинуясь его приказу, плотно зажмурил веки. Это было похоже на согласные движения в танце, это было похоже на ритуал, это было так, словно двое были — одно.

Они могли бы запросто обойтись без слов — в полной темноте, прислушиваясь только к своему дыханию и к желаниям своих тел. Они могли обойтись только словами — их собственными или их героев, звучавшими со сцены или написанными на бумаге, чистой, заляпанной чернилами или кровью.

— Хорошо, — произнес Уилл, охрипнув еще сильнее: от слов Кита и от его голоса — такого же севшего, утратившего свою обычную насмешливость, дрожавшего желанием. — Я буду говорить, а ты меня слушай.

Он смотрел на Кита, будто он был изваянием, драгоценным и хрупким, смотрел — и не мог насмотреться, до холода в губах и пальцах, до помутнения рассудка.

Но жажда, пробуждаемая этим созерцанием, росла с каждой минутой, заполняла все существо Уилла, подталкивала к действиям. Медленно и осторожно, как будто это было между ними впервые, словно Кит был не человеком из плоти и крови, а призраком, могущим рассеяться от одного его прикосновения, Уилл коснулся его вздымающейся почти так же лихорадочно, как у него самого, груди. Но одним только прикосновением нельзя было обойтись, как одним глотком нельзя напиться тому, кто заплутал в жаркой пустыне, и, наконец, нашел родник.

И тогда, будто Кит и вправду был таким родником, Уилл приник к нему губами, языком, пробовал на вкус, дразнил, ласкал, и вновь сжимал зубы, оставляя на коже легкие следы.

— Ответь мне, о, возлюбленный мой, прекрасный и ликом светлый, как солнце, блистающий, как заря, грозный, как полки в боевом строю с расчехленными знаменами, — говорил Уилл, улыбаясь, и чередовал ласки и дыхание, гладил раскрытыми ладонями ходящие ходуном ребра Кита или едва касался пальцами. — Скажи, когда я прикасаюсь к тебе: пальцами или губами, — он дразнил, трогал, наслаждался ответной дрожью, ловил вздохи и стоны, — ты можешь угадать, где именно и что именно я сделаю? Ты доверился мне, ты в моей власти, не боишься, что я могу употребить ее во зло?

Он скользнул ниже, по напрягшемуся животу, пробежал пальцами, щекоча, накрыл ладонью вздыбленный член Кита, ощутив его твердость и его жар — сильный даже через несколько слоев ткани, выждал немного — и тоже сжал, властно, уверенно.

***

Раньше, много месяцев назад, много поворотов солнца назад, Уилл Шекспир тем быстрее терял доставшийся ему бесценный дар владеть речью, чем сильнее калился жар смущения на его щеках. Кит не мог не запомнить, какое веселое удивление вызвало в нем это обстоятельство, когда он приметил его — в то время он был готов поверить, что Уилл дурачит его и весь мир заодно, играя в дурачка, чьи уста смыкает судорога косноязычия, пока перо легко и вольно порхает в руке.

Потом же вспомнил, что без меры рьяно верить не следует ни во что, и оказался прав.

— Я чую, как расходится воздух перед тем, как ты сделаешь движение. Чую тень твоего тепла и то, как ты дышишь. Это похоже на фехтование — можно быть уверенным в том, что наперед знаешь узор, по которому пляшет твой противник… А он возьмет и пронзит тебя насквозь, — говорил Кит, вздрагивая от обволакивающих, опутывающих невидимой паутиной касаний — ресницами, уголками затаившего улыбку, восторг и настороженность рта, всем собой, всем телом — и даже кончиками пальцев сведенных над головой рук. То, как обращались с ним руки Уилла, — а сколько было их, неужто лишь две? Не стояли ли там, за его спиной, ручные многорукие ангелы, разгоняя остатки сомнения взмахами сразу восьми крыл? — оставалось на коже неизгладимым следом. Глаза были закрыты, под веками светало от желания, а тело раскрывалось навстречу теплу, бередящему запах пыли, едва уловимых сладких духов, и знакомого, изученного на пару глав и стихов вглубь тела.

Рассыпая волосы, Кит выгнулся — или его выгнуло что-то темное, оскаленное, клубящееся внутри, — и Уилл потянул с него остатки одежды, как Аполлон потянул бы надрезанную кожу с Марсия. Легко, словно кожуру с перезрелого плода фиги, раздеть который можно одним нежным касанием пальцев.

Заливая плавленым солнцем изнанку век и кровоточащую мездру.

— Нет никакого зла, Уилл. И добра тоже нет. Есть только это — я отдал тебе себя, и хочу тебя взамен. Я доверяю тебе убить меня, если захочешь, — Кит стал рассыпать песок слов из стиснувшихся в кулаки ладоней — с первым прижатием приоткрытого рта к изнанке отведенного в сторону бедра он забыл, что связан, и дернул руки так, что мог бы перервать себе вены, окажись шелк не шелком. Рассмеялся своей забывчивости, пока тлели разбросанные по его коже следы укусов. — Или любить — какая разница, если это звучит так похоже…

Было слышно, как Уилл дышит, роняя на бедра Кита чуть отросшие вьющиеся пряди. Склонившись низко-низко, он овладел языком в совершенстве.

— Покажи мне, — хрипло, громко, на полусмех, полустон вырвалось из горла: Кит развел колени, не видя, но ощущая тепло-скользкую, податливую мягкость ласкающего рта. Толкнулся — нет, не видя, но оттого загребая горящие угли удовольствия голыми руками — на ощупь. Заерзал, вымогая больше. — Ну же, покажи, покажи мне… И смотри на меня — я показываю тебе то, о чем ты просишь, с тех самых пор, как впервые услышал твое имя… А это дорого стоит. Я сказал, я не терплю полумер — и если узнаю, что ты наплел кому-то то же, что говоришь сейчас мне, что ты пишешь для кого-то — так же, как для меня… Я выпотрошу его или ее, кем бы они ни были — и принесу тебе голову прежде, чем отправить тебя следом…

Я хочу одного тебя — мне ли размениваться на мелочи вроде страха?

***

Холодный воздух спальни вдруг раскалился до такой степени, что стало нечем дышать. В ноздри будто насыпали песка, и Уилл прервался, отшатнулся, вскинулся — чтобы вдохнуть. Чтобы посмотреть Киту в глаза, забыв, что сам же приказал держать их закрытыми. И вовремя: заострившееся, с лихорадочным румянцем на скулах, раздувающимися ноздрями и по-прежнему плотно сомкнутыми трепещущими ресницами, лицо Кита было прекрасным. Прекрасным, как изваяния богов в древнем храме, прекрасным той особой холодной и хищной красотой, которой бывают красивы стальные клинки из далекого Дамаска.

— Если бы ты видел себя сейчас, Кит, если бы мог увидеть, ты бы ни на минуту не мог подумать, что я могу променять на кого-то еще, — слова бурлящим, неупорядоченным потоком срывались с губ помимо воли Уилла, а губы находили вздрагивающее навстречу им естество. — Что я могу сказать то же, что говорю тебе — кому-то еще. Потому, что это ты. Потому, что это я.

Рука, беспорядочно гладящая теплое бедро, вздымающуюся грудь, подобравшийся живот, соскользнула, наткнулась на жесткое, холодное. Уилл, увлеченный занятием, увлеченный Китом, несущийся с ним в одном потоке, к одному водовороту, сначала отдернул руку от препятствия — неживого, лишнего. И только потом — вспомнил, а вспомнив — вспыхнул, как сухие ветки костра.

И вновь дыхание его пресеклось.

И он снова отстранился — медленно, мучительно для обоих.

Провел игрушкой по трепещущему, разгоряченному телу: неживым о живое, холодным о раскаленное докрасна, ткнулся ею в приоткрытые, пересохшие, как у него самого губы:

— Оближи.

***

Кожа была — одна сплошная ссадина, рана, нанесенная множеством заточенных перламутровых слов-раковин, из которых добывают жемчуг. На дне одичавшей, бушующей толщи воды — разве разберешь, что и кем было произнесено? Погружаясь в горячее море, в непостоянную, ускользающую, чтобы вернуться, возвращающуюся, чтобы ускользнуть, горячность рта, Кит мог бы сказать многое.

Что нет клятв, что никогда не были бы нарушены, или хотя бы не приблизились к тому, чтобы лопнуть, словно гладь стекла, куда угодили камнем.

Что нет людей, которые видели сами себя — не искаженными в чужих глазах, строках, стихах, слухах.

Что человек, зовущийся желанием, рожден желать: от благовония мастей твоих имя твое — как разлитое миро, поэтому девицы любят тебя.

Что не всякая крепкая, как смерть, любовь называет себя словом на Л, что не всякая похоть — любовь. Что не всякая ревность — люта, как преисподняя, но если уж преисподняя разошлась в груди краями раны — ей суждено быть лютой, как ревность.

И что единственное, способное пережить вечность — это стихи, и им не нужны ни имена, ни даже чернила, пятнающие бумагу, или ночь, пятнающая день. Они не боятся измены — потому что однажды данное посвящение не содрать краем зазубренного перламутра, сколько бы пересудов не прошлись после — грязными ногами по каждой начертанной литере.

Потому что это ты. Потому что это я.

Так и будет — пускай миг, если миг — вечность, заключенная в рифме к беспечности.

Но вместо этого — язык онемел, губы онемели, пальцы онемели, и повело тело, приходя в движение, как движутся, влекомые ветром, волны горячих морей, сочащихся под зажмуренные веки. И Кит извивался, пытаясь поймать, урвать, вытребовать еще немного, еще — каплю, миг, шепот, превращающийся в ласку, мучительную, как мучительна песчинка, попадающая в раковину, чтобы превратиться в жемчужину. Будь у него свободны руки — он бы погрузил пальцы в волосы Уилла. О, он видел эти волосы своей слепотой — темные, цвета смолы, чуть слипшиеся на концах прядей от пота. Будь у него свободны веки — он бы смотрел, как его собственные колени, судорожно сжавшись, тут же расходятся вновь — подальше от твердости чужих плеч.

Уилл исчез, отстранившись — утоп в ожившем жидком пламени. В губы уперлось твердым, безжизненно-прохладным — удивительно, как что-то, находящееся в этой комнате, в этом городе, в этом королевстве, там, где поэт Кит Марло изнывал от своей насмешливой, едкой, режущей одним касанием любви, могло оставаться холодным!

Приподняв голову, Кит с охотой обхватил длинный, чуть изогнутый ствол ртом — как будто это была часть тела живого человека, способного испытывать наслаждение.


***

Ему, все еще одетому, рядом с обнаженным, источающим сияние своей яркой наготой Китом, стало тесно и тяжело. Одной рукой он все еще держал нагревшуюся от его рук и губ Кита игрушку, а другой с бешеной скоростью начал расстегивать крючки и распускать завязки.

Он отложил игрушку в сторону, и прежде, чем они успели что-то сказать, прежде, чем ему пришлось бы возражать словами на слова, накрыл его губы — долгим, долгим, мучительно долгим поцелуем. Он утопал в этом поцелуе, словно Кит и правда был его рекой, его морем, и возрождался в нем, потому что Кит был зарей и солнцем. Губы болели и язык немел.

Когда Уилл отстранился, наконец, его трясло. Он уже давно не разбирал, был ли этот озноб частью болезни или он был вызван желанием, таким сильным, что и без того темная спальня освещалась только белой кожей Кита и его яркими, алыми на фоне кожи, зацелованными Уиллом губами.

Он снова взял в руки игрушку, которую ласкал Кит, и, верный своему слову, поискал склянку с вездесущим розовым маслом, и — это снова было чудом — нашел ее совсем рядом, щедро полил не успевшую остыть от губ Кита игрушку.

И прежде, чем при помощи нее овладеть Китом, прежде, чем вновь занять рот его членом, вздыбливающимся приветственно и гордо навстречу его губам, велел:

— Открой глаза. Смотри на меня.

***

Они двое (я — это я, ты — это ты) сходились и расходились в вибрирующем пространстве, гудящем то ли от бушующего под остовом ребер пламени, то ли — от биения, способного прорвать тонкую кожу там, где прорастали корни вен. Огненная буря, нарисованная воображением Кита — широкими мазками, мазками языков пламени и его собственного языка, — разводила их в стороны, а затем сшибала, круша, разламывая в щепки.

Второй раз Кит забыл о том, что он связан, когда Уилл поцеловал его прямо в губы, застав врасплох. Он бросил было руки вперед, чтобы обнять, пальцами прорасти в вены, насчитав столько ударов набатной крови, сколько можно было выдержать — потому что вокруг был пожар, пожар, пожар.

И не смог, скрипнув зубами и тут же разомкнув их, чтобы Уилл смог придавить его к постели, прижечь по всему телу — ярким, как вспышка, внезапным ощущением обнаженной кожи на коже, предупредить любые попытки произнести нежеланное имя.

Они двое (ты — это я, я — это ты) целовались, как в первый раз, как в последний раз, будто от этого зависели их жизни, или, что важнее — их способность писать. Кит хотел сказать: да, да, да возьми же меня наконец, наконец, потому что конец близок, разве ты не предугадал, что скоро твои губы будут измазаны горькой гарью, а то, как я целую тебя сейчас…

Не должно быть горько.

Но Уилл прижал его затылком к постели, углубив поцелуй почти удушающе, и Кит просто выдохнул ему в рот с усилием, пытаясь одновременно прижаться до боли тесно и отереться лопатками о вязко-горячую под их телами постель в низменном, животном, кошачьем стремлении получить ласку от всего, что может ее дать.

Его запястья заныли от желания провести ладонями по спине Уилла, взять его за бедра, и толкнуть к себе, между своих разведенных ног — но он помнил на сей раз. И чувствовал, как перина рядом с его щекой проминается под упершейся в нее рукой, как, опять отстраняясь, поднимаясь с него, Уилл тянет за собой его волосы, прилипшие ко вспотевшей коже.

Он открыл глаза — как будто вынырнул, воскрес из мертвых за четыре дня-вдоха-выдоха.

Когда Уилл опустил голову вниз, напрягая плечи и шею, забирая его член воспаленными от поцелуев губами.

Когда к запаху пота и сгустившегося, как липко свернутая кровь, желания подмешалась розовая сладость.

Когда он сам получил то, о чем был готов просить коленопреклоненно. И это — уперлось в него, толкнулось скользко, и вошло, входя и входя, распирая и проталкивая изнутри. С трудом. Не сразу. Замирая, пока хотелось крикнуть — нет, только не останавливайся. Продвигаясь, пока хотелось, чтобы все — снаружи и внутри, — замерло, замерло, позволило отдышаться.

Кит замер, сосредоточенно, страдальчески сведя брови. Он смотрел, мелко дыша приоткрытым ртом — сначала нечетко, будто сквозь темное, закопченное стекло вечера, а потом — ясно, как в самом невероятном сне.

Он был надет на свою любовь — всем бьющимся от бурного пульса нутром.

***

Он смотрел глазами Кита — и видел его разъехавшиеся колени, приподнятые бедра, видел собственную голову, склоненную над его бедрами, и одновременно — вдыхал его запах, чувствовал нежную кожу между своих губ, горячую от его тела и скользкую от масла игрушку.

— Выеби из меня их всех, — просил, шептал Кит.

Шептал еле слышно, но Уилл услышал. Потому, что хотел слышать — всё: все еле слышные всхлипы, все громкие стоны, шепот, похожий на стон, и слова, отдающиеся в самой глубине существа набатным звоном и барабанной дробью.

Хотел бы вовсе весь превратиться во слух, внимать Киту всем своим существом, всеми членами, бьющимся в самом горле сердцем, немеющими напряженными губами, непослушными пальцами. Подчиниться этому голосу, раствориться в нем без остатка, без надежды на спасение и желания ее.

Но было еще одно — то, чего Уилл хотел не меньше, а может быть, даже больше.

Подчинить. Повести за собой, увести туда, где не с кем будет сравнивать, где от верениц прошедших между ними, с ними, за ними останутся только воспоминания, а от воспоминаний — только тени, бледнеющие и исчезающие в ярко разгорающемся огне их общего на двоих костра. Костра, который они подготовили себе сами, костра, в котором были готовы сгореть без остатка, для того, чтобы подобно иным сказочным созданиям, умерев, возродиться к жизни опять.

Хотел — растворить в себе, в своей крови, в своем дыхании.

И снова это было похоже на танец и ритуал: Кит открыл глаза, Уилл же смежил веки. Он хотел чувствовать как можно полнее: всей своей содранной заживо кожей — горячую кожу Кита, покрытую испариной, его дрожь, его прерывистое дыхание — в такт своим движениям, его член — налитой, скользкий, горячий, отдающий пряным — между своих губ.

И Уилл почувствовал. Возрастающее напряжение и дрожь, отдающуюся требовательными движениями бедер, ускорившимися, приобретшими ритм и порядок. Уилл удвоил усилие — и был вознагражден многократно: участившимися стонами — беспомощными и такими сладкими, что от них пронзало острой болью в паху, жаркими хриплыми выдохами, отяжелевшим, налившимся в последнем усилии стволом между своих губ.

Он втянул носом пряный, смешанный с вездесущей розой запах — и резко отстранился, открыв глаза. Улыбнулся безумно, глядя на раскинувшегося под ним, устремленного к нему всем телом Кита.

— Я сделаю все, что ты просишь, любовь моя, все будет по слову твоему.

И, отбросив ненужную игрушку, подхватил Кита под колени и вошел сам.

Если смешать тела, жизни, стихи и души — кто разберет, где чье?

***

— Иди сюда, — потребовал Кит, принимая в себя в один толчок — легко, как легко было отразить безумие в улыбке Уилла, едва проглянувшей сквозь скопившийся вокруг мрак. И он повторил бы это еще, еще, еще, если бы не получил желаемое тут же.

— Останься здесь… — потребовал он опять, податливо растекаясь под весом опустившегося на него тела. То, что Уилл забрал — должно было быть горячим в его руках. То, что он дал взамен, как всегда давал, боясь оставлять раскрытый сосуд пустым — было меньше, куда меньше.

Но Кит не выдержал, не смог — вскрикнул, мотнув головой, пряча лицо за плечом, — когда его снова наполнило — солью по свежей ране.

Без колебания — по живому.

— Зачем тебе уходить туда, где по ночам в постели холодно… А приведя в эту постель очередную девку, ее будет не к чему привязать?..

Он смеялся — смех всегда был его оружием сразу после обмакнутых в чернила, как в яд, стрел стихов. Но смех не был похож на смех, и распадался, рассыпался с губ, беспорядочно утыкающихся в губы. В такт приминаемой под двойной тяжестью перине, в такт каждому движению, мешающему там, внизу, где пребывала теперь суть всего мироздания, не успевшую остыть слюну с потом, а пот — со сладко пахнущим маслом.

Не было никакой боли и никакой горечи — только потеря того, во что хотелось верить, выписывая багровые, будто сполохи под веками, будто цвет самой любви, подвиги Тамерлана, шатры Тамерлана. Рассыпая смех, Кит песком рассыпал остатки своей человечности, и вскоре все, что ему оставалось, и что было нужно, чтобы не умереть, заключалось в том, чтобы вцепиться в столбик кровати, к которому он был прикручен.

И в том, чтобы превратиться во взбесившееся животное в гоне, в течке, в желании пропустить в себя глубже — до хруста жил, до невольных слез из глаз.

— Останься здесь, слышишь? — никаких просьб, только приказы, как и все движение вселенной — в такт, в такт ускоряющимся вторжениям живого в живое, коротких, остервенелых стонов — в такие же короткие, такие же остервенело шумные поцелуи. — Останься, и сможешь делать это со мной, когда только захочешь… Как только захочешь… Ты будешь делать со мной то… Что не смог бы себе позволить с самой прожженной шлюхой, а я… Я…

Его не хватило надолго — одна мысль о том, что он еще не сделал с Уиллом, а Уилл — не сделал с ним, ожгла, будто кнутом — изнутри, снизу вверх по позвоночнику, до того, что казалось — в бедра и поясницу разом вонзили тысячи и тысячи ледяных игл.

Кит стиснул зубы, сам не помня, что творит — и буквально глотнул крови из прокушенной губы. Он подскочил бы, завился бы угрем, если бы не был притиснут к постели накрепко: Уилл, не останавливаясь, размазал смешавшееся с потом, маслом и слюной семя — своим животом по его.

Останься со мной, останься, оставайся же, мать твою, потому что иначе я убью тебя, как только ты меня развяжешь.

***

Уилл тонул, растворяясь, задыхаясь от сознания, что они двое — одно неразделимое целое, и что эти мгновения — совершенство, достигшее своего пика.

А потом он все-таки захлебнулся собственным стоном, именем Кита, почувствовав его судорогу и его горячее семя на своей коже, чтобы в следующий же миг быть пронзенным, насаженным на раскаленное острие собственного удовольствия.

Комната вдруг раздвинулась до небывалых размеров, а может, это была и не комната вовсе. Столбик кровати, к которой были привязаны руки Кита, тоже вырос, он стал как одна из опор на сцене «Театра». А может, они все еще были в «Розе»? Может, весь день ему пригрезился? Он же влез в окно, он же от кого-то бежал? Или за кем-то? Да, точно бежал, и никак не мог догнать, а этот кто-то был Кит, его вечно ускользающий Меркурий, его ртуть, которую вовсе нелегко удержать в пальцах, а уж поймать, если выпустил — и подавно невозможно?

Он развязывал Кита, покрывая лихорадочными поцелуями губы, скулы, запястья с такой тонкой кожей, что шелк, каким бы мягким он ни был, все равно оставил на них следы. Эти следы были похожи на то, что Уилл уже видел, в другом месте, в другое время. И ему стало страшно.

Силы покидали его, и ничего нельзя сделать, кроме одного.

***

Что-то произошло, а Кит так и не успел понять, когда, чтобы схватить этот миг, как звенящего над ухом комара — в кулак.

Изнутри ожгло — с самозабвенным вскриком Уилл вскинул голову, жмурясь, будто от боли или слишком яркого света. Застыл, приподнявшись на вытянутых руках — и крупные вздрагивания вдоль спины раздробились в нем на колючки мелкой дрожи. Кит смотрел на него, замершего, умершего ненадолго, и чувствовал лишь одно — как его бедра вжимаются туда, где прерывающимся током разлилась легкая, зудящая боль.

От этого захватывало дух — и страстно, до ярчающей в груди злости хотелось пережить все заново, еще раз, и еще — хотя бы еще раз.

Но — что-то произошло.

Быть может, когда несколько капель пота упали, сорвавшись с кончика носа Уилла, Киту на приоткрытые губы — и он понял, что они горьковато-соленые, в отличие от запаха масла, запаха живого, сыто отяжелевшего от удовольствия тела, снова привалившего его сверху?

Руки Уилла тряслись, давая свободу рукам Кита, гладя их, отыскивая места, где края стекающих в никуда лент оставили тонкие, похожие на настоящие шрамы, следы, примяв кожу. Начиналась странная, тревожная пляска. От чувствительных, усыпляющих, сводящих с ума касаний к внутренним сторонам запястий — к самим венам, к самой текущей в них крови, — Кит слабо застонал. Задыхаясь, вкладывая свои ладони в трясущиеся ладони Уилла, подставляя пылающее лицо граду таких же — отточенными клинками, раскаленными вертелами достигающих сердца! — поцелуев, он мог поклясться, что точно знает: что-то произошло.

— Что случилось? — наконец, спросил он напрямую, и попытался приподняться из-под Уилла, смазывая свое семя с его живота, теряя его семя из своего тела. Сама собой нашлась влажная, глубокая царапина на слишком сухой, слишком, чрезмерно горячей ладони. В этой царапине жаляще сосредоточилось все, что вызывало теперь поднимающееся морским прибоем — к самому порогу горла, — беспокойство.

— Когда придет Дьявол, не впускай его, — пролепетал Уилл, заваливаясь вбок, неловко, как куль, вмиг растеряв плотоядную ловкость того, кто был ослеплен сильнейшей на свете похотью.

И стал звать Кита по имени, не слыша ни единого его ответа — не слыша неизбежного приближения того, кого он так страшился.

Кит придержал его, чтобы осторожно положить взмокшую от холодеющего пота голову на подушку.

Чертов Шекспир не остывал, нет, казалось — он только разгорался изнутри, от малейшего соприкосновения с постелью или чужими руками покрываясь колкими мурашками озноба.

Не наслаждения.

— Э, друг, так вот что это было на самом деле… — протянул Кит, с трудом приподнимаясь, привставая на колени — чтобы надернуть на него теплое, душное одеяло — щедро, до самых плеч, до самого носа.

Только бы отпугнуть бегущие и бегущие по коже мурашки — следы тонких, изогнутых когтей Дьявола, прошедшего мимо, незримо кружащего вокруг во тьме раннего вечера.

Цок-цок-цок — когти застучали по стеклу окна, ударами голой ветки ближнего дерева отмеряя время.

Ведь всяк знает, что вечер в декабре равен полуночи в июне.

Всяк знает, что любовь порой так трудно отличить от болезни.

***

Грелось, пузырясь, закипая над огнем, наскоро разведенным в камине, пряное до остроты вино. Отблески огня плясали на обнаженной коже, но не делали ее и вполовину настолько жаркой, как у Уилла, так внезапно свалившегося в горячечном бреду. Кит сумрачно, до рези в глазах, глядел и глядел в огонь, скрестив руки на груди. Он не стал одеваться, хотя дом никак не мог прогреться за столь недолгое время, миновавшего с тех пор, как его хозяин, торопливо прихрамывая, спустился по лестнице вниз.

— Только не вздумай сдохнуть прямо в моей постели, — бормотал Кит, снимая вино с огня, склоняясь к маленькому, пребывающему в его полном распоряжении окошку в Пекло. — Потому что, черт возьми, это не то место, куда нельзя впустить Нечистого…

Потому что, черт возьми, кто, как не он, и привел тебя ко мне?

А я еще не сказал так много из того, что ты должен был услышать.

***

Он шел по бесконечной раскаленной равнине. Он никогда не видел ничего подобного раньше, только слышал рассказы, о том, как ослепительно сияет солнце, раскаляющее белые пески, как оно оседает жаром на губах и высушивает человека так, что от него остается только одна оболочка. Ногам было тяжело, и руки не поднимались, и хотелось пить, и от бесконечного солнца болели глаза. И кого он упал на колени, а потом и вовсе лег на горячий сухой песок, и, закрыв глаза, прижался к нему щекой, и песок почему-то сильно пах розой.

Он взмолился — сияющему беспощадному яркому богу в высоком раскаленном небе, и горячему, похожему на огонь, песку, а когда открыл глаза, его мольба была услышана.

Не было больше раскаленного синего неба, не было выедающего глаза песка. Была маленькая комната, похожая на захолустный отель. Кувшин с водой, вином, или пивом, или что там было, стоял совсем рядом на столе, но рука прошла насквозь, так и не натолкнувшись на твердое. Он рассматривал кувшин с удивлением и испугом. И вдруг резкий звук заставил вздрогнуть, и забыть про жажду, забыть про свою бестелесную руку, или то был призрачный кувшин? Кто-то бросил на стол кости. Комната наполнилась голосами — смеющимися, спорящими, гневными, раздраженными. Уилл узнал голос Кита, а в следующий миг увидел занесенный над ним нож.


— Осторожней! Кит! Кит, — закричал Уилл в ужасе, и снова открыл глаза.

Кит, живой и невредимый, стоял над ним, тревожно хмурясь, с кружкой в одной руке и с кувшином в другой.

Уилл с трудом глотал горячую пряную жидкость стекающую ему по губам, наполняющую рот. На какой-то ужасный миг он вообразил, что это кровь, кровь Кита, которой тот почему-то вздумал напоить его, и в ужасе отшатнулся, заметался на постели, и вновь провалился в сияющее, черное.

Он спал, и знал, что спит. Или думал, что знает. Он видел большую кровать Кита, и Кит, как совсем недавно наяву, был обнажен и привязан шелковыми лентами к ее опорам, распят на ней, и глаза его были закрыты. Уилл наклонился, чтобы поцеловать его, и отпрянул — потому что губы у Кита были холодные, холодные, как лед. И кожа, еще недавно источающая сияние, была тусклой и блеклой… Неживой.

Уилл в ужасе бросился распутывать ленты, тряс Кита, и звал его, пытаясь разбудить, обманывая себя, что он всего лишь спит.

— Ки-и-и-ит!

От холодной кожи Кита, от холодной постели, холодного воздуха, ему тоже стало холодно, так холодно. Он подумал, что это, наверное, и есть Ад, что им обоим только и остается, что вмерзнуть в лед Коцита — навсегда.

И в эту минуту проснулся.

И Кит снова был рядом, поправлял сползшее одеяло, а Уилл хватал его за руки, мешал, и все боялся, что его рука пройдет руку Кита как давешний кувшин.

***

Переливая горячее, словно источенная из чьих-то болящих жил кровь, вино из котелка в кувшин, Кит обжег пальцы. Чертыхаясь, он бездумно тряхнул кистью и прихватил покрасневшие костяшки губами — зная, что ни сна, ни работы, ни выпивки, ни привычно, мерно гудящей в венах похоти не будет сегодня — только досадный, крепко засевший клином между сердцем и разумом непокой.

И Уилл Шекспир, вздумавший потерять себя в огромной, стынущей после того, что они творили, постели.

Старина Гален, не к ночи будь упомянут, увидев его, определил бы, что в этом теле жар и сухость выплескиваются через край. Чертов Уилл, чертова скрипучая холерическая капуста — допотей, додыши, домечись до утра, а там станет легче.

Кит поил его вином — ровно пять раз, деловитыми касаниями к не просыхающему от испарины лбу и вискам проверяя, действует ли снадобье так, как было нужно. Каждый раз, каждый гребаный раз он грел вино заново — потому что не терпел полумер, и фраза об этом, произнесенная сегодня дважды, не могла быть очернена ночью, враньем или хотя бы нерадивым лукавством.

Уилл то и дело норовил сбросить с себя плотный полог одеяла, стонал — совсем не так, как прежде, охваченный не наслаждением, а паническим, изначальным, заразным страхом. Страх этот следами хворого пота оставался у Кита на коже, когда дрожащая рука железно хватала его за запястье, тут же обмякая. Постель вскоре сделалась влажной — что же, вместе с неугасающим, неугасимым жаром, из которого вот-вот мог бы заговорить Бог, она могла бы породить стихию, замешанную на крови, а кровь, как и вино, была слаще желтой или зеленой желчи.

Ничто. Не будет. Горчить.

Пока ты остаешься здесь, со мной.

— Что бы ни навевало тебе мысли о моей смерти, — заверял Кит, хоть и был уверен в том, что проваливающийся в затканный кошмарами бред Уилл его не слышит и не услышит до света. — Так и знай: не дождешься. Я живучая мразь.

Почему бы не быть живучей мразью, если ты пришел болеть, любить и болеть любовью — в мою постель?

Кит захлопнул приоткрытое окно — и Уилл даже не вздрогнул. Он спал сном, забеливающим лицо, как у мертвеца.

***

Тянулись, тянулись, кипели густеющим острым вином белые от снега ночные часы.

После полуночи Уилл сделался настолько мокрым, что казалось — Кит пытался облегчить страдания неудавшегося утопленника, а не колотящегося в горячке несчастного.

— Ты как будто собирался броситься в Темзу, но решил пожить еще, — улыбался он, пока растресканные от иссушающего жара губы жались к его раскрытой ладони. — Не вздумай переменить решение. Твоя смерть не стоит даже той суммы, в которую одна наша добрая знакомая оценила твой член.

А жизнь стоит моего пера — и свистящей в ушах свободы.

И есть ли, мать твою, цена страшнее?

Но бес с тобой.

Можешь не отвечать.


***

Тянулись, тянулись ночные часы, подсвеченные единственным огоньком, трусовато трепещущим от малейшего движения спертого, кислого воздуха.

Спустившись вниз за очередной порцией вина, Кит уронил взгляд на чахоточно румяное яблоко, лежащее на столе.

В иное время он поднял бы на глум того, кто, схватив нож, разделал ни в чем не виноватый плод познания добра и зла на части. А уж выписавшего острием ножа по одному имени Творца на каждый ломоть — объявил бы самодуром, а так же братом во Христе и в разуме выживших из здравого рассудка, склочных, богомольных старух.

А для того, кто сунул всю яблочную Троицу: Творец существует извечно, Творец непостижим, Творец вечен, — под подушку, где бессильным грузом лежала голова больного, не нашлось бы достаточно обидных бранных слов.

***

Время шло, шло, шло — и никуда не приходило.

Тьма оставалась тьмой.

Уилл замирал, чтобы снова начать кидаться с бока на бок.

Предполагая, что время заблудилось, и теперь никогда не выйдет из темного леса ночи, Кит сидел на краю кровати и курил, курил, курил.

Наутро, из-под полы едва забрезжившего рассвета, пришел Джорджи. Кутаясь в пестрый турецкий халат на голое тело, сжимая в зубах давно погасшую трубку, Кит так и не смог вспомнить, звал ли его накануне.

— Сейчас же иди в «Театр», — велел Кит, вынув изо рта трубку и потирая ладонью посеревшее в мертвенном отсвете зимнего утра лицо. — И скажи Бербеджу, что Шекспир болен.

— Он не придет в «Театр»?

— Все ты верно понимаешь.

Выпроводив мальчишку, Кит поднялся в спальню, и, скользнув под одеяло, обнял Уилла со спины.

А Уилл не обжег его калением хвори — по сравнению со своим ночным метанием он показался Киту ледяным, и от покойника его отличало только мерное, спокойное дыхание.

Решительный стук в дверь отозвался с внутренних сторон височных костей.

Окно оказалось незашторенным — наверное, Кит позабыл задернуть его, закрывая ставни. В лицо светило солнце — щедро, заливая веки, умывая разбавленным водой золотом обколотое лицо Вергилия и затененное лицо Кита — на деревянной панели.

Уилл лежал в том же положении, что накануне — и дышал, черт, он дышал, и был расслаблен — без дрожи пилящего кости озноба.

И был — лениво, теплым, как бывает с теми, кто заспался до послеобеденного часа.

Поднимаясь, сонно позевывая, Кит на всякий случай не стал убирать разрезанное на три части яблоко.



***

На пороге горела покрасневшая от мороза рыжая рожа Уилла Кемпа со слегка обмерзшей бородой.

— Хреново выглядишь, — посудил он, беззастенчиво вместо приветствия, с вызовом оглядев Кита с головы до ног — от растрепанных волос до пол халата.

Кит вздохнул:

— Я даже не знаю, как мне теперь жить после того, как я разочаровал твое стремление созерцать красоту. Чего тебе?

День явно перевалил за полдень — солнце, показавшееся из-под облачной перины, стояло высоко, улица вовсю жила своей жизнью — за спиной Кемпа десяток молодцев с дружным гиканьем и не менее дружной руганью тащил из канавы увязшую колесом повозку, а вокруг привычно начинали собираться зеваки.

Кемп покашлял. Он стоял, скрестив руки на груди и беспокойно подергивая голенью.

— Бербедж не верит, что наш с тобой друг, любитель груш, и впрямь валяется в горячке. Он говорит: так нагло его еще не обманывали, чтобы отлынивать от работы. На блядки, говорит, нужно бегать после шести вечера, и то — не туда и не с тем, чью компанию Уильям Шейксхрен стал в последнее время предпочитать нашей.

— И значит, Бербедж выбрал тебя, свои глаза и уши, чтобы увериться, как именно Шекспир предается низменному разврату в моей компании? Очень, очень умно. Так заходи, и увидишь все сам, — сделав приглашающий жест, Кит слегка отступил, давая дорогу. — Ну же, герой, не бойся — на этот раз я не заманиваю тебя хитростью в свое логово, чтобы обесчестить, как Терей Филомелу. Или ты опасаешься, что если я подышу на тебя, ты тоже воспылаешь страстью к длинноногим мальчикам, и больше никогда не заработаешь денег, присаживая под хвост богатым и не слишком разборчивым бабам?

Мрачно выпятив челюсть и подвинув его плечом, Кемп сделал шаг внутрь.

Побыстрее, чтобы никто из некстати оказавшихся неподалеку знакомых не увидел его вынужденного грехопадения.

— Ты смотри, он и вправду болен, — с безмерным удивлением пророкотал гость, заметив темноволосую макушку Уилла, высунувшуюся из-под одеяла.

— Да не ори ты, это тебе не комедия про монахов-волшебников, — раздраженно бросил Кит, стоя чуть поодаль. — Ему нужно много спать — несмотря на ваши предположения и подозрения, от которых кровь стынет в жилах.



***

Кемп поскреб бороду. Он даже забыл, каких усилий ему стоило подняться по лестнице в спальню, где самый воздух был опасен для крепкого мужика с гульфиком наперевес, прежде всего ценящего в жизни славную хохму и славные сиськи. Еще хуже стало, когда он обшарил взглядом пространство гигантской кровати вокруг спящего — и зацепился сначала за синюю шелковую ленту, обвязанную вокруг столбика, а затем за другой предмет, чуть изогнутый и продолговатый, мирно лежащий на краю постели.

Подумал раздраженно: и не снилось же ничего, ни жаба, ни разбитые яйца. И накануне ничто не предвещало, что он окажется в самом логове этого развратника Марло, разрази его гром, — в его спальне. Да еще и увидит картину, описать которую язык не повернется, потому что не найдет нужных слов.

Мало того, что, в подтверждение всех слухов и догадок, в том числе и его собственных (святые небеса, да он был бы только рад, чтобы они не подтвердились!) чертов ведущий драматург «Театра» валялся мокрый и слабый, словно новорожденный мышонок, на огромной разоренной кровати Марло, так еще и предметы, разбросанные по ней не оставляли никаких сомнений в том, что здесь происходило.

Не удивительно, что слег в горячке — а кто бы не слег, после такого-то.

— Это ты с ним сделал? — вырвалось глупое прежде, чем разум последовал за языком. Ну, конечно, он, Марло, а кто бы еще. Можно подумать, что способных привязать мужчину к кровати и отыметь его костяным отростком, в Лондоне было сколько угодно. Кемп, конечно, встречал развратников самого разного пошиба, но до такой бы мерзости немногие додумались.

— Если ты… — начал Кемп, и осекся, переводя взгляд с Шекспира на Марло и обратно.

Марло больше не хорохорился, как обычно, не дразнил, преследуя одному ему известные цели, не язвил, меча в собеседника отравленные дротики слов. Он смотрел мимо Кемпа, на кровать, будто увидел чудо Господне — ни больше, ни меньше. Он светился: лицом, глазами, улыбался, мигом утратив то серое, хмурое и бесцветное выражение, которое так поразило Кемпа при встрече. И навстречу ему жмурился, моргая, как на солнце, и тоже улыбаясь — нежно и беспомощно, Уилл Шекспир.

Их лица больше сказали Кемпу, чем самые длинные истории, которые эти двое известных выдумщиков могли бы сплести — вместе и порознь.

— Я скажу Бербеджу, что ты придешь, как только сможешь сесть на жопу, Шейксхрен, — процедил он сквозь зубы, невольно отводя глаза — видеть, как смотрят друг на друга эти двое, было невыносимо. — А ты, Марло, уж как-нибудь постарайся не заебать его до смерти.

В спину ему понесся дружный смех.


Х. Lex talionis

Дик Бербедж браво шагал от ворот Сити, твердо вознамерившись добраться до рынка, чтобы купить парочку кур к ужину. Он то и дело оскальзывался на задубевшей, покрытой ледяной корой грязи, и зябко хохлился, пряча руки в рукава.

Погода этой зимой была переменчивой, как настроение возлюбленной Дика — вернее, одной из его возлюбленных, самой… возлюбленной из них. То небо затянет низкими, мутными облаками — и повалит снег, крутясь в метелях. То подует ветер, разгонит облака — и засияет доброе, веселое солнышко. А то — проснешься, и не узнаешь улицы, на которой родился и прожил всю свою жизнь — со всех сторон клочьями наползает желтоватый, грязный лондонский туман, скрывая даже крупную кладку стены святого Леонарда, просматривающейся из окна родного дома.

Вот и сегодня — снова посветлело после пасмурного утра, а прекрасная леди Френсис Деверё, кажется, забыла о своем возлюбленном — может, и не единственном, но уж точно наиболее… возлюбленном из всех. Уж в этом-то Дик не сомневался — ну, до сегодняшнего дня.

Леди (про себя Дик называл ее просто — Френсис, но, конечно, никогда не позволял нежным чувствам вырваться наружу в неподходящей обстановке, потому что так поступают только неосторожные и не имеющие ни малейшего представления о такте дураки) не присылала ему записочки уже очень давно. Сначала он томился и грешил на дурное самочувствие дамы — ну кто в здравом уме и теле откажется послушать, как сам Ричард Бербедж читает любовные элегии? Потом стал изводиться и грешить на Уилла Шекспира — друга, рискующего превратиться в соперника.

Может, Френсис (леди Френсис!), дивной стати женщина, своенравная, как лондонская зима, и жаркая, как лето в неведомых странах, о каких было модно писать в пьесах и вспоминать в связи с именем сэра Уолтера Рэли, и вправду отдала предпочтение Уиллу?

Дик не хотел верить в это, но кое-какие наблюдения лишь подтверждали его догадки. Уилл больше не был Вильгельмом Завоевателем — он ходил, понурившись, серый, блеклый, ссутуливший плечи.

Да на тебе лица нет! — говорил ему Дик, а сам думал: он тоже, как зеркало, отражает переменчивую природу их общей любовницы. И правда — наставал другой день, и Шекспир был готов свернуть горы, полыхая румянцем на щеках. Он метался, едва ли не лез на стены, приходя в «Театр» — и каждый раз просил прикрыть ему спину, убегая куда-то раньше положенного.
И Дик не отказывал — все-таки, Уилл был тем, кого он считал своим лучшим другом.

Хотя он был не дурак и прекрасно понимал, что это «куда-то», несомненно, значило — Эссекс-Хауз, волшебный замок волшебной сирены графини Деверё.

Впрочем, в случае окончательной отставки (что было бы очень печально) Дик знал, чем себя занять. Начались прогоны возобновленного в репертуаре «Ричарда ІІІ» — что же, если Вильгельм Завоеватель больше не может брать штурмом приоткрытые ставни уступчивых лондонских красавиц, в этом городе останется только один король, и ему достанется больше добычи и неувядающей славы.

Именно с этой мыслью Дик навьючивал себе на спину сшитый из мучного мешка горб и хромал по сцене с удвоенным рвением — не понравиться безымянной заказчице, когда придет время, было бы невозможно и непростительно.

Бывали вечера, которые он проводил за кружечкой пива в компании друзей — или отходя ко сну в одиночестве. И тогда к нему являлись мечтания о том, какой могла бы быть его новая загадочная покровительница. Богатой — несомненно. Привлекательной — в этом сомневаться не хотелось.

Страстной — о, Дик был уверен, что первую после долгого перерыва постановку Ричарда он отыграет так, как будто ему угрожает смертельная опасность — от всей души, как еще никогда не играл.

Но все эти грезы мигом улетучились, когда Дик увидел носилки леди Френсис в шумной толкучке на перекрестке Лиденхолл и Бишопсгейт. Он узнал бы эту дверцу с гербом из тысяч, тысяч и тысяч… дверей с гербами! Сердце забилось часто-часто, и холод отступил: настало время показать, кто здесь — король ночных улиц, дамских сердец и прочих, куда более деликатных местечек.

Это был шанс — из тех, что даются свыше один-единственный раз.

И Дик Бербедж был не из тех простофиль, что могли бы такую возможность профукать.

— Миледи! — крикнул он, бросившись вперед сквозь толпу. Усердно работая локтями, дорвался до медленно движущихся на плечах темнокожих слуг носилок — как Александр Великий рвался бы к колеснице Дария, если бы хотел этого самого Дария приласкать, а не…

Дик, конечно, не хотел сказать, что леди Френсис напоминает ему восточного царя с кудрявой бородой, или что Александр был содомитом — просто поэзия и сочинение ловких словесных оборотов не были его сильной стороной.

— Миледи! Постойте, это я — Дик Бербедж!

Отдернулся короткий занавес, прикрывающий окошко.

— Миледи! — разгорячившись, Дик на бегу перескочил через роющую гору мусора мелкую свинью, и застучал ладонью по крытому паланкину. — Миледи!

В окошке мелькнула черная полумаска — а под ней так полюбившийся Дику капризный изгиб полных алых губ.

— Я не знаю, кто этот тип, — резко сказала Френсис, и задернула просвет окна. — Прогоните его.

— Но миледи… — не унимался ничего не понимающий, растерянно хлопающий глазами Дик, цепляясь за носилки и часто выдыхая клубы пара.
Один из лакеев леди (Френсис!), дернув из-за пояса короткий хлыст, двинулся к нему.


Дик Бербедж так и не сумел разобраться, что же, черт возьми, произошло.
Но он мог поклясться, что ни он сам, ни кто-то из героев, когда-либо сыгранных им на подмостках Театра, еще никогда не бегал так быстро, как он в тот день — и не был лишен куриного супа на ужин столь же бессовестным, бесчеловечным образом.

***
Жар больше не возвращался. Обессилевший Уилл целый день клевал носом: то в объятиях Кита, которого боялся отпускать от себя, то в одиночестве, когда Кит ненадолго отлучался — согреть вина, принести им обоим поесть, впустить вездесущего Джорджи.

Джорджи принес с собой запах зимнего дня, вино и мясо, чабрец для курения, от которого Уилл начал чихать и чихал почти без остановки, пока они все втроем, наконец, не догадались открыть окна, и ворох новостей.

— Сегодня утром, — говорил Джорджи, ловко меняя простыни на огромной кровати Кита, — в «Розу» приходил мистер Бербедж, после того, как стало известно, что вы ночуете у мастера Марло, сэр, — легкий поклон в сторону Уилла. — И сказал, что пьесы, которые вы, джентльмены, напишете, будет ставить «Театр» и только «Театр». Дескать, мастер Уилл — и так его ведущий драматург, а вы, сэр, — поклон уже в сторону Кита, руки мелькали, перетряхивая одеяла и простыни, лукавые глаза то и дело стреляли то в одного, то в другого. — Вы, сэр, — его должник, так как в нарушение пятилетнего контракта стали писать для чертовой «Розы». Клянусь, джентльмены, так и сказал — чертовой «Розы».

Джорджи виновато покосился на Кита, а Уилл, повалившись вниз лицом на свежую постель, от души захохотал. Наверное, день был такой — для смеха. Сначала Кемп, с его круглыми глазами, в которых плескался неприкрытый страх, как будто его сейчас привяжут и поимеют, теперь Бербедж с Хэнслоу сцепились не на жизнь, а на смерть. А ведь они с Китом не успели еще даже написать ни одной пьесы толком!

— Твой Бербедж сделал ход конем, черт, — устроился рядом с ним Кит, закинув руки за голову, а Джорджи продолжил уборку.

— А мистер Хэнслоу ему так ответил: что раз он, Бербедж, прогнал своего ведущего драматурга, а второй от его скупости того и гляди переметнется сам, то пьесы принадлежат «Розе» по крайней мере на две трети! — в голосе Джорджи тоже искрился неприкрытый смех и плохо скрываемое одобрение.

— Вот пройдоха! — гоготал Кит, а Уилл, привалившись к его плечу, мог только улыбаться.

Короткий декабрьский день подходил к концу. Уилл устал, измотанный лихорадкой и хлынувшими через край чувствами. Ему было слишком много — всего. Но следующая новость заставила его вскинуться, мигом забыв про покой и сон.

— А еще говорят, Топклифф сегодня поймал какого-то священника. У Святой Елены, что рядом с Бишопсгейт.

Уилл так резко сел на постели, что потемнело перед глазами. А может, потемнело, потому что он вспомнил мягкий голос отца Херрика, его светлые волосы, совсем как у Кита, его серые глаза — с кротким, но настороженным выражением.

— К-как его звали?

— Кого? — недоуменно обернулся Джорджи, смахивавший пыль с портрета Кита, а Кит сел на постели плечом к плечу с Уиллом и в глазах его был вопрос. Очень неприятный вопрос.

— Священника, — сказал Уилл, овладев собой.

— Отец… Хедрик, кажется, нет, Херрик. Эти иезуиты скоро совсем проходу не дадут честным людям, — рассуждал Джорджи степенно, явно повторяя с чужого голоса, — говорят, прямо на постоялом дворе взяли, думал, не найдут там, что ли…

***
— Ну надо же, я не думал, что ты прискачешь ко мне так резво, лишь заслышав о том, что намечается прибыльное дело, — деланно равнодушно, со скрытым стальным лязгом в голосе бросил Томас. Если бы не перекат слов на его языке — то ли Демосфен, набравший в рот камней, да и подавившийся ими в пылу красноречия, то ли — просто кочки под колесами лакированной черной кареты, — Кит погрешил бы, что ему и вправду все равно. — Оказывается, ты все-таки продаешься, мой своенравный друг. Кит покосился на него, придав своему лицу как можно более постное выражение — уже не в первый раз за их небольшое путешествие по заледеневшим в грязи улицам Сити.

В том, что Томас одним из первых — и немногих! — узнал о том, что произошло между ним и Френсис, не было ничего удивительного.
В том, что каждая из его немногочисленных фраз, роняемых в перерывах между молчанием и молчанием — прямиком на дно гулкого колодца, — сочилась ядом, впрочем, тоже.

— А разве оно наметилось, а не подошло к концу? — Кит все же решил ответить, поддержав жалкое, вялое подобие диалога — просто потому, что стоять святым Себастьяном под тучами стрел, слетающих с языка Уолсингема, ему надоело. — Я сделал свою работу, я рисковал головой, исполняя порученные мне задания — и имею право получить за это все предложенные барыши. И не твое чертово дело, на что я собираюсь их потратить.

Записка от старушки Бесс пришла сразу после того, как у них с Уиллом произошел тот разговор. Развернув ее, Кит мог бы порадоваться, что властная бабка золотоволосой Арбеллы (парисова ли, адамова ли яблочка, которое они с Томасом так и не смогли сторговать по его истинной цене) ныне пребывает в столице, а не в Хардвик-Холле.

Но не порадовался.

Потому что уж для чего, а для радости было не то время — вся она осталась там, в сиянии ясного полудня, где ей удалось застрять между прутьев солнечной решетки.

Кит лишь подумал о том, что раскололся бы на части, подобно другому, куда менее (или все же более?) драгоценному яблоку, осторожно и с опаской выброшенному Джорджи на помойку. Потому что оставить Уилла одного больше, чем на день — после того, что он рассказал, как на духу, словно и вправду утоп в исповеди этому своему новому… иезуиту, значило — прогуляться с ним по Флит Стрит, и самому подвести за руку к серым стенам небезызвестного в городе особняка, в пароксизме тесного объятия прильнувшего к тюрьме Гейтхаус.


Как-то раз, после из последних сил сдержанного — на грани кичливого крика, — обеда в этом доме, он заметил сидящему напротив хозяину:

— Только здесь самое дорогое вино отдает на вкус чем-то железным.

— Зато эта кровь из самых лучших сортов плоти, — одними губами улыбнулся Топклифф, поддергивая повыше раструбы тонких кожаных перчаток, приоткрывшие было отглаженные до твердости кружева. — А музыка, которую можно тут услышать, мешает спать только первые несколько ночей. После начинаешь ею наслаждаться.

С этими словами он прикрыл глаза — словно и правда прислушивался к ангельскому пению крошащихся под железным ломом костей.

— И где же вас таких все-таки строгают, в вашем ебаном Стратфорде… — повторил Кит, выслушав не первое за день откровение. — Если у тебя остались еще какие-нибудь милые секреты от меня, Уилл — прошу, приоткрой завесу тайны сейчас же. Так уж и быть — разрешаю опустить подробности насчет сотен и сотен соблазненных девиц — если, конечно, никто из них не состоит в родстве с каким-нибудь милым старичком вроде Топклиффа. Может быть, ты собрался на досуге — ну так, между дел, — убить нашу Леди Королеву? Нет? Уже неплохо. Надеюсь, пока я отвернулся на минутку, ты не успел встретиться и от души побеседовать со своим достопочтенным родичем отцом Саутвеллом? Нет? Как же так…


— Он сейчас у тебя?

Этот вопрос должен был прозвучать — именно так, как прозвучал. Уточнения были ни к чему, как и лишняя болтовня.
Впервые за все время дороги Кит метнул в Томаса прямой взгляд — как копье.

— Тебе никто не говорил, что ревнуя, ты превращаешься в слабого на головушку чудака вроде тех, что обретают покой объятиях братства Господа нашего в Вифлееме?

Томас прищурился на него сквозь желтоватый из-за фонарного света полумрак с таким лицом, что по нему хотелось съездить кулаком — то сбитых костяшек.

Бледный, сухой рот растянулся в недоброй усмешке:

— Выходит, у нас с тобой еще есть что-то общее.


Кит оставил Уилла больным — к вечеру тот снова ослаб, хоть уже и не горел без конца неопалимой купиной.

На подхвате оказался Джорджи. Взяв его за острый локоть и прижав к стене, Кит строго-настрого наказал не спускать с Шекспира глаз, исправно поить его необходимыми зельями и не допускать даже тени разрушительного вольнодумства, что находило на это непостижимое дитя уорикширских лугов каждый гребаный раз, когда он, Кит Марло (и его еще считали человеком, чьи намеренья невозможно предугадать!), делал шаг в сторону.

Но иначе было нельзя — и Кит оставил Уилла с навязчивым, въевшимся в уголки губ и основание хребта желанием обернуться — а обернувшись, остановиться навек.


Карета скрипнула и качнулась, встав на месте — впереди протяжно заржала лошадь.

— Не вздумай опозорить меня своими детскими выходками, — холодно попросил Том, приподнимаясь и одергивая примятый, щегольской, как всегда, плащ, отороченный мехом чернобурки. — Если очень захочется покричать перед бабулей Бесс о том, как здорово натягивать собратьев по перу, а потом подтирать им слюни — пожалуйста, сдерживай свой порыв до последнего.

— Сколько было у меня возможностей прирезать тебя, пока ты спишь, — мечтательно протянул Кит, следуя за ним навстречу яркому свету огней в окнах. — И я не воспользовался ни одной из них. Какая жалость.

О да, он оставил Уилла — но оставил, рассеянно стирая брызги чернил с манжет.

Царь и царица сердца моего.

Алхимическое превращение состоялось снова — поцелуй пережившего адскую горячку отдавал тем же, чем вино из сокровенных подвалов Ричарда Топклиффа.

Пусть будет так. Но вот мое условье: люби меня, а их дари любовью.

***
— Мастер Марло велел вас никуда не пускать! — Джорджи был преисполнен решимости исполнить свою роль до конца. И хоть в руках у него был вовсе не огненный меч, и даже не копье, а всего лишь ложка, которой он помешивал булькающее в котелке варево, вид у юного стража был от этого не менее грозным.

Уилл вяло улыбнулся:

— Обещаю вернуться раньше мастера Марло, и он ни о чем не узнает.

Джорджи окинул критическим оком его закутанную в плащ фигуру. Уилла все еще слегка лихорадило и пошатывало, и даже с лестницы он спустился с трудом и теперь стоял, тяжело опираясь на чучело камелопарда.

— Да вы хоть до порога сначала дойдите.

Уилл отпустил камелопарда и упрямо шагнул вниз. Нога провалилась в пустоту, пришлось снова уцепиться за перила.

— Джорджи, мне очень, очень нужно попасть домой. Если я не приду сегодня, быть беде. Понимаешь?

Беда уже случилась, — подумал Уилл. Отца Херрика взяли прямо на его постоялом дворе — и выдал его явно кто-то из тех, кто знал, что он прячется у Уилла. Теперь кровь из носу нужно было убедиться, что воззвание кузена Саутвелла к королеве, так неосмотрительно сохраненное и припрятанное там же, в комнате под крышей, в целости и сохранности. Потому что в противном случае угрозы леди Френсис покажутся милым щебетом по сравнению с тем, что может сотворить Топклифф.

Джорджи вздохнул.

— Очень нужно, — повторил Уилл, и сделал еще один шаг.
— Ну, вы хотя бы зелье выпейте, — буркнул Джорджи, снимая котелок с огня.

Уилл понял, что победил.


В комнате царил полнейший разгром. Содержимое сундука было вывалено на пол. Постель разорена: перья из подушки накрывали простыни, неаккуратной грудой лежащие посреди комнаты. Лоскутное одеяло было разодрано в клочья, а мебель перевернута. Посреди этого хаоса были разбросаны разрозненные листки его рукописей, чернила из чернильницы вылились прямо на стол и подсохли неаккуратной лужей. Пол был вскрыт — и рукопись Саутвелла исчезла из тайника под одной из неплотно прилегающих досок.

Уилл почувствовал, как его снова начинает трясти — наверное, вернулась лихорадка. Может, прав был Кит, наказавший Джорджи никуда его не пускать? Может, ему лучше было не видеть всего, что произошло в его комнате, с его вещами, с его… жизнью?

Кружка, каким-то чудом уцелевшая в разгроме примостилась на краю стола. Неловко повернувшись, Уилл зацепил эту единственную уцелевшую вещицу, и она брякнулась на пол и раскололась. Неожиданно громкий звук разбившейся посуды заставил Уилла вздрогнуть всем телом.

— А я говорила, что эти ваши книжки до добра не доведут, мастер Уилл! — зычно воззвала хозяйка прямо с лестницы, под ее шагами хлипкие ступеньки дрожали и прогибались.

Колышущийся бюст появился раньше самой степенной дамы, разом заслонившей проход.

— Уилл Шекспир, хоть вы и поднаторели в искусстве уборки ночных горшков, я вынуждена указать вам на дверь! — тоном, не допускающим возражений, заявила она. — Иначе вы мне последних жильцов распугаете!

За ее спиной показалось личико молодой служанки. Наверняка вчерашние «гости» Уилла напугали ее до колик. Девушка смотрела на него во все глаза, как будто Уилл восстал из мертвых. Кит, без сомнения, оценил бы иронию момента, подумал Уилл и невольно улыбнулся.

Хозяйка оглянулась:

— За работу, лентяйка! За что я тебе только плачу? — девушка исчезла.

— А вам, мастер Шекспир, я бы посоветовала быть более серьезным. Разве это дело — разбрасываете свои бумажки где попало! Хорошо, что я вздумала прибираться и нашла ее еще до того, как пришли эти… — губы хозяйки скривились в непередаваемой гримасе. Но Уилл больше не смотрел ей в лицо — он смотрел на тетрадь в кожаной обложке в ее руках.
Это была рукопись Саутвелла.

***
— Господа, мне прискорбно признавать, что великие ожидания, которые я питала насчет… всем нам известного мероприятия, не оправдались.

Глубоко посаженные, колкие глаза Бесс из Хардвика пристальным взглядом перебегали с лица Кита на перстни Томаса, надетые поверх перчаток, с перстней — на ослабленный на шее шарф Кита, и обратно. С оглядкой на раннюю тьму ленивого декабря казалось, что на дворе стоит глубокая ночь, и некогда рыжеватые, а теперь — тронутые желтой сединой волосы леди мерно горели жемчужными украшениями в свете десятков свеч.
На выражение роскоши даже в малом в этом доме не скупились — Кит знал об этом не понаслышке.

— Но нет худа без добра. К счастью, судьба моей внучки так и не была связана с бесчестнейшим из людей.

Незаметно, из-под ресниц скосив глаза на Томаса (ломкий, обманчиво расслабленный рисунок позы, искры, пойманные в гранях драгоценных камней, украсивших пальцы), Кит без труда уловил его напряжение. Ба, да он и сам не знал, к чему идет дело — и мучился, обкусывая тонкие губы, не только из-за того, что его старый приятель Кит Марло привел к себе домой стратфордского перчаточника.

Неужели Томас Уолсингем потерял контроль над тем, что наворотил?

Это вселяло надежды хотя бы на то, что теперь он не позволит себе… глупостей, обуреваемый постыдно земным, отнюдь не деловым, не политическим, не заранее продуманным и просчитанным до мелочей чувством.

— Я обязана вам, джентльмены, — закончила Бесс, и грузно встала со своего места, облаченная в темную парчу, могучая, как здание святого Павла. — И поверьте мне, не оставлю ваши старания без награды.

Томас поднялся из глубин кресла ей вслед — и подхватил ее жесткую руку в полужесте, налету:

— Для меня нет большей награды, чем быть вам полезным.

Кит слегка наморщил лоб, созерцая благообразную сцену снизу вверх: давай, не бойся показаться нелепым, Томми, скажи, что у тебя достаточно богатства, связей и гонору, чтобы не опускаться до приема подачек, тем более — после провала миссии. И этим ты отличаешься от своего друга, до смерти нуждающегося в деньгах, готового отсосать с колен у каждого, кто ему эти деньги отпишет.

Даже у тебя, Томми — ведь кто, как не опустившийся, распустившийся до крайности Кит Марло знает, как ты любишь?

— Я уже приняла решение о том, чтобы выдать мистеру Морли годовой оклад авансом, — пронизывающие глаза старухи снова принялись изучать затененные черты Кита, нахохлившегося и попытавшегося изобразить улыбку. — И еще двадцать фунтов сверху — за старания. И умение держать язык за зубами.

Кит тоже отделился от кресла и склонил голову:

— Уж в последнем не сомневайтесь, миледи.


— Мистер Морли! — торопливые легкие шаги простучали по темно-золотому от пятен огня, отраженных в дубовых панелях, коридору. — Кит!

Леди Арбелла вылетела из-за приоткрывшейся двери так стремительно, что захлебнулась волной своих же распущенных перед сном волос, и, подобрав подол, бросилась следом.

Кит обернулся. Поднял было руку, чтобы задержать Томаса, тронув за испещренный косыми прорезями рукав, но этого не потребовалось — Уолсингем был сычен ухватками истинного джентльмена, как старое, устоявшееся в переливах богатого вкуса вино.

Порой это бесило до зубовного скрежета — как и любая не в меру наглая в своей прирожденности безупречность.

— Миледи, — поклонился Кит, и Арбелла ответила им обоим тщательно разученным реверансом. В отличие от Томаса, эта медно-яблочная девочка не была ни заносчивым, кинжально-отточенным острием, ни даже добрым вином.

Она попросту — была, и горела румянцем на щеках, позволяя себе куда больше, чем быть взболтанной в старой бутылке и выпитой — пускай и со смакованием.

— Я так рада приветствовать вас снова, — зачастила она, моргая. — Скажите только, что мы сможем продолжить мучиться над Гесиодом как можно скорее.

Кит улыбнулся — может быть, впервые за весь вечер без натуги:

— Неужто миледи так соскучилась по скуке?

— Не то слово. Моя бабушка говорит, что ум нельзя оставлять в праздности, иначе он весь выйдет.

— Ваша бабушка — мудрейшая из женщин, — с лицом, превратившимся в нечитаемую маску, о которой по незнанию можно было посудить, что она выражает учтивость, сказал Томас. — Ваш дорогой учитель непременно навестит вас в ближайшем времени, будьте уверены. Но теперь нам пора.

Арбелла опять замельтешила рыжими ресницами:

— Я буду ждать. И… спасибо вам за все, что вы для меня сделали.

Сглотнув, Кит из последних сил подавил желание ударить Томаса — прямиком по его красивому, холеному, созданному исключительно из безупречных, как его манеры, линий лицу — как только они останутся одни.


— Мистер Морли! — Арбелла окликнула его еще раз — напоследок.
Обернувшись, Кит уже догадывался, о чем будет следующий вопрос, и оказался прав.

— Если встретите госпожу Эмили… — замялась юная леди, зажав длинную прядь шелковистых волос в кулаке, и сама того не замечая. — Будьте добры, передайте ей, что я очень, очень хочу… и могу… продолжить учиться игре на спинете.

***
— Так что забирайте свою писанину, мастер Уилл, и уходите — пока я не взыскала с вас плату за учиненный на моем постоялом дворе разгром, — несмотря на громогласность и суровость тона, хозяйка произнесла последние слова с явным сожалением.

— Мисс Джинни, — от полноты чувств Уилл поцеловал ее руку, все еще сжимавшую тетрадь. — Мисс Джинни, я и так ваш должник навеки!

— Полноте, полноте, мастер Шекспир, — хозяйка колыхнулась ему навстречу всеми своими подбородками и огромным бюстом. — Поете вы сладко, что твой соловей, но больше я на это не куплюсь. Зарубите себе на носу и передайте своей шайке-лейке: отныне ноги никого из господ сочинителей у меня не будет. Никакой от вас пользы, кроме вреда.


Оставшись один, Уилл принялся собирать листки и уцелевшие пожитки. Вещей оказалось не так много — немногим больше, чем когда он пришел сюда из Стратфорда с холщовым мешком, набитым рукописями, за плечами. Подумать только — как давно и, в сущности, недавно это было. Первая пьеса, поставленная в «Театре», первый пережитый триумф и первое разочарование, когда публика освистала постановку. Знакомство с новыми друзьями. Новые люди в его жизни — много новых людей — таких же, как он, сочинителей, знаменитых на весь Лондон, на всю Англию! Язвительный Грин, черт его возьми, Томас Кид, раздавленный своей славой и своей любовью, веселый пьяница Том Нэш или бедняга Бакстер, чью смерть Уилл никак не мог себе простить. Как он мечтал походить на них когда-то, как хотел войти в их круг! Женщины, которые овладевали его вниманием и музой, иногда — душой и деньгами, а бывало и так, что платили за его благосклонность сами. Элис, которая, уйдя, забрала с собой кровоточащий кусок его сердца. Кит, который…

Кит!

Уилл очнулся и стал лихорадочно собираться: он не планировал так надолго задерживаться у мисс Джинни. Но сборы, а может быть, его пустые и бесплодные размышления, которым он вволю предавался, перебирая разорванные, заляпанные, поруганные листки своих черновиков, заняли намного больше времени, чем он предполагал. Недавно пробило восемь, а значит, городские ворота вот-вот закроются, и пробраться незамеченным мимо стражи, да еще с мешком за плечами будет сложновато. А ведь он обещал Джорджи, что вернется раньше Кита, и тот даже не заметит его отлучки!

Рукопись кузена Саутвелла Уилл предусмотрительно пожил в середину мешка: мало ли, что произойдет, пока он будет добираться из своего квартала до временного пристанища Хог-Лейн, и светить этим крамольным произведением, призывающим католиков и добрых англикан к примирению, Уиллу не хотелось. Он до сих пор не мог избавиться от ужаса, когда вспоминал, как вместо тайника обнаружил пустое место под выломанными досками. Надо будет отблагодарить мисс Джинни: хоть она его и выгнала взашей, но спасла жизнь, это уж вне всяких сомнений.

Где же ему теперь жить?

Кит, конечно, был невероятно великодушен и щедр, предлагая Уиллу перебраться к нему. Но сказано это было под влиянием момента, и Уилл не должен был об этом забывать — он и так наделал глупостей сверх всякой меры, а ведь отвечает он не только за себя. Кроме того, что сделает Кит, когда узнает, что Уилл рассказал ему не все? Вполне может разозлиться и прогнать, и будет прав. Рисковать Уилл должен был один, только собственной жизнью — не впутывая в это своих близких.


Окно спальни было ярко освещено, а окно снизу пропускало свет сквозь заколоченные доски. Уилл занес руку с молотком, чтобы постучать в дверь, когда услышал голоса.

— Я клянусь, мастер Кит, — Джорджи умолял, и даже, кажется, плакал. — Он сказал, что вернется раньше вас, сказал, что дело жизни и смерти!

Уилл постучал в дверь, сгорая от стыда. Какая уж тут ответственность, когда он не мог сдержать даже слово, данное Джорджи. Он опоздал.

***
Он вернулся домой с опозданием, внеся на своих плечах эхо звона вечерни — куда позже, чем собирался, кутаясь в шарф, в кои-то веки закрывающий шею, и до слез сдерживая зевоту. Многое было сделано, еще больше — сказано вопреки зароку о молчании, но важнее всего оказалось то, что кошелек снова обрел приятную, оттягивающую тяжесть — так ощущалось собственное тело после изматывающей порции грубых удовольствий.

Лондон, постепенно смыкая глаза ставен, застужено сморкался, стучал разболтанными осями разгруженных торговых телег, тянущихся от рынков к складам на краю Мурфилдс, расплескивал на головы насупившимся от холода прохожим застойные под вечер нечистоты. Желтая от обильной урины грязь под ногами заскорузла от усилившегося мороза, серебристо холодная луна, пряча лицо в бледных лепестках облаков, никак не могла решить, показаться ли во всей красе.

Кит прошелся по Хог-Лейн, под белеными фасадами новеньких домов: в этой городской пасти выросли еще не все зубы, и не все они прилегали друг к другу окно в окно. Пожалуй, назавтра нужно было навестить старую шлюху «Розу», чтобы переговорить с Хэнслоу с глазу на глаз — раз уж этот лысый прощелыга решил взяться за римскую трагедию обеими загребущими руками, следовало не давать ему спуску и потребовать хотя бы десять фунтов вперед.

Прости, Уилл, любовь моя, если мне удастся ссудить за тебя в четыре раза меньше, чем оценила твой гений роскошная любительница актерских дарований, копий и членов леди Френсис.


— Отдай эти сорок фунтов своей сестре, — он бросил туго набитый кошелек на край загроможденного какими-то бумагами стола, выбираясь из стынущей постели, едва выровнялось сбитое дыхание. — И приложи к ним мое учтивое письмо с извинениями.

Томас, подпирая голову ладонью, нарочито перекосился бледным лицом в синеватых сумерках, наступивших после угасания свеч:

— Что я вижу, Кит Марло терзается угрызениями совести из-за того, что нанес идиотское и несправедливое оскорбление ни в чем, по сути, не виноватой даме?

— Прекрати изображать пуританского проповедника, ты даже не представляешь, как это утомляет — особенно в твоем бездарном исполнении. Я забыл сообщить, что у тебя уж слишком много общего с твоей ни в чем не виноватой кузиной.

— Например? — твердая рука поползла по его обнаженной спине, и не остановилась, добравшись до лопаток уже тогда, когда он натянул рубашку.

— Например, вы оба свято убеждены в том, что меня легко купить, просто-напросто отвалив щедрую сумму.

Уверенное, так хорошо знакомое Киту движение пальцев закончилось сжатием у основания шеи. Не слишком, следовало признать, ласковым.

— Неужели это не так? Если не тебя — так твоего дружка.

— Отъебись, а? — Кит вздернулся, резко поведя плечами, чтобы сбросить руку Томаса, но тут же был прихвачен за шею уже всерьез, и выжидающе замер.

— Твой Уилл Шекспир — не неприкосновенная весталка с косами до пят, о которой нельзя сказать кривого слова, — шепнул Томас ему на ухо, напряженно привстав позади. — Что, тебе тошно думать о том, с каким рвением, подстегнутый достойной платой за труд и, что греха таить, врожденным женолюбием он мог трахать мою красавицу-кузину?

Обернувшись, насколько это было возможно, Кит проговорил оледеневшим от плохо скрываемой злости голосом:

— Я ведь сказал: принадлежать к вашей сраной семейке — значит всегда высчитывать дороговизну предприятия. Вы даже потрахаться не можете, не купив и не продав, не купившись и не продавшись — у вас что, кровь не зажигается без предварительного торга? Френсис — это почти ты, только в юбке и с сиськами. Знаешь, она вполне готова давать в жопу по взаимовыгодному договору — как и ты. И сосет так же хреново.

Томас отпустил его, резко толкнув за загривок вперед, и снова откинулся на постель.

— В наше время, — ровно сказал он, вытягиваясь во весь свой немалый рост. — Быть меркантильным торгашом куда безопаснее, чем якшаться с не очень умными и очень неосторожными католиками.


Наверняка Томас уже распечатал письмо, придавленное увесистым кошельком.

Кит был уверен, что оно принесет ему некий род болезненного удовлетворения:

«Да будут не только обиды возмещены по закону талиона, ибо око за око: утешьтесь тем, миледи, что ваши услуги в ублажении ртом оценены куда выше, чем те, что предоставляют грязные lupae на улицах — и даже выше, чем вы были готовы заплатить за старания нашего общего друга. Отдаю вам сорок один фунт вместо сорока, предоставляя возможность насладиться первым в вашей жизни заработком.

Вот, Гиберине единственный муж достаточен? Легче
Было б ее убедить с единственным глазом остаться».


— Я отдал все долги, — хотел сказать Кит, вернувшись в свой дом и стащив, наконец, надоевший колючий шарф. — И теперь у нас есть девятнадцать фунтов, которые мы просто обязаны как можно глупее просадить в ближайший срок.

Но обращаться оказалось не к кому — Уилла и след простыл, а у недавно разожженного камина обнаружился одинокий, жмущийся в комок, по-собачьи виновато зыркающий исподлобья Джорджи.

— Где он? — спокойно спросил Кит, кошачьи тихо приблизившись к нему, и резко, не глядя, рванув с шеи шарф — так, что концы его на мгновение взвились, словно готовые ужалить змеи.

Мальчишка дипломатически верно начал плакать, не дождавшись первой оплеухи.

Уже заслышав скрип открывающейся двери, Кит не отказал себе в удовольствии пнуть зареванного Джорджи. Следовало отдать Отуэллу должное — он отыграл отчаяние трагической героини пополам с раскаянием грешницы с таким надрывным пылом, что окажись они вдруг в тесном кольце глазеющей публики — сорвал бы самые бурные овации.

— Я клянусь, мастер Кит! Он сказал, что вернется раньше вас, сказал, что дело жизни и смерти! — успел вскрикнуть Джорджи, опять проявляя недюжинную смекалку и пробуя медленно отползти подальше от поля, на котором вот-вот должна будет разыграться по-настоящему грандиозная битва.

В комнате появился Уилл.

С упоительной обреченностью предчувствуя самое дурное (кровь быстрее побежала в занывших жилах, уголки губ дернулись в беспокойной, слегка безумной улыбке), Кит пошарил взглядом по тронутой холодом фигуре вошедшего.

Обеспокоенный взгляд — да будь ты проклят, деревенщина, почему даже когда я готов порешить тебя на месте, ты смотришь на меня такими синими глазами?

Быстро ходящая грудь — наверняка бежал. Опаленные морозом, шелушащиеся от ветра щеки.

Бугрящийся от переполнивших его вещей пыльный мешок, бухнувшийся прямо под ноги.

Одним из наиболее неприятных чувств Кит Марло считал и продолжал считать осознание того, что Томас Уолсингем оказывался прав с завидной частотой — по крайней мере, в мелочах.

***
Новая жизнь начиналась со скандала за дверью, произошедшего по его вине. А новое пристанище, пусть Уилл и не обманывался насчет его долговечности, отнюдь не выглядело тихой гаванью. Да и о какой гавани могла идти речь, если дело касалось Кита. Жизнь с Китом была похожа уютные посиделки на пороховой бочке, под обстрелом неприятеля — и насчет этого Уилл, пусть даже он никогда не был солдатом, не сомневался ни минуты.

Прежде, чем открыть дверь своим ключом, он постучал еще раз — намного громче, чем раньше. Однако голоса, раздававшиеся из-за двери, заглушили его стук.

Кит допрашивал — незадачливый Джорджи Отуэлл, чья вина состояла только в том, что у него было отзывчивое сердце и достаточно благоразумия, чтобы не перечить ни Киту, ни Уиллу, когда речь шла о действительно важных для обоих вещах, держал ответ. Он говорил абсолютную правду, но, как видно, Киту ее было недостаточно.

Что ж, был среди них тот, кто мог поправить дело. Уилл толкнул дверь и сбросил мешок на пол.

До сих пор, как ни прокручивал в голове этот разговор, он не представлял, что скажет Киту, когда придет к нему со всем своим нехитрым скарбом. Меня выгнала хозяйка? Ты звал меня — и я пришел? Пустишь пожить, пока меня не заберут приставы? Все это было очень нелепо и глупо, и в других обстоятельствах Кит наверняка смеялся бы до колик над каждой фразой, больше похожей на реплики какого-то шута, чем на серьезный разговор. Но то, что происходило сейчас, было еще глупее и нелепее. И смешнее, конечно, если бы под пристальным взглядом Кита Уилл не утратил своего чувства юмора.

— За дурачка меня держишь, Уилл Шекспир? — голос Кита был обманчиво ласков, но Уилл успел уже изучить его уловки и моментально ощетинился.

Что он там себе решил: что Уилл, едва Кит ступил за порог, побежал заглядывать под очередную юбку, чтоб подзаработать деньжат? Или искать очередного иезуита для исповеди? Или, черт возьми, встречаться с кем-нибудь, кто в очередной раз для каких-то тайных шпионских целей наречет себя другом Кита Марло? Разве он, Уилл Шекспир, не вывернул перед Китом всю душу до донышка, разве его намерения не были чисты? В чем его можно подозревать — в том, что он хотел оградить Кита от своих неприятностей? Что, черт возьми, вообще могла значить эта фраза?

Уилл посмотрел на Кита исподлобья и сказал, хмурясь, то и дело переводя взгляд с него, на старавшегося стать невидимым Джорджи:

— Оставь мальчишку в покое, Кит. Если здесь кто-то и виноват, то это я. Ударь меня, если у тебя так уж зачесались руки.

***
Уилл Шекспир, подчас кажущий себя таким дураком, что Кит предпочитал полагать в нем мудреца, чтобы не заподозрить сумасшедшего, решил показать зубы.

— Оу, решил поиграть в защитника слабых и дрожащих? — перенеся вес вперед, Кит с каким-то нарочитым изяществом налег на руки, упершиеся в стол, и небрежно кивнул в сторону Джорджи — не глядя. — Ладно. Не буду тебе мешать. Забирай его, он мне нахрен не нужен.

— Нет! — обеспокоенно завопил виновник перебранки — на сей раз вполне искренне, своим собственным голосом, без ужимок умирающей инженю. Ну, еще бы — побои мог пережить любой наученный жизнью уличный пострел, но чтобы заработать столько же, сколько платил ему не склонный к скупости Кит, малыш Отуэлл был бы вынужден продавать свое ладное теплое тельце каждый день с утра до вечера, до износа в хлам. — Нет, нет-нет-нет, мастер Кит, не надо, прошу вас, я исправлюсь, я больше никогда…

В порыве отнюдь не наигранных чувств он вцепился Киту в штанину, повисая на ноге.

Пришлось пнуть его еще раз, с вызовом улыбнувшись Уиллу сквозь закушенную губу:

— Не велика потеря, найду себе и получше. Только учти — может быть, в первый раз эта мелкая дрянь и предложит тебе отсосать бесплатно, изображая благодарность спасенной невинности, но потом станет брать по пенсу, а то и по два, за каждое старание — я, знаешь ли, его разбаловал.

Джорджи больше не плакал — по натуре своей он был более склонен к деяниям, чем к бессмысленному пролитию слез. Благоразумно заткнувшись, чтобы не получить по ребрам опять, он уселся прямиком на пол, подобрав ноги, и, беспокойно обкусывая ноготь большого пальца, бегающе блестел сухими глазами то на своего разочарованного работодателя, то на неудавшегося избавителя.

Кит прошел мимо него вдоль стола, пробегая по столешнице расслабленной рукой. Погладил по лысой макушке череп, тоже следящий за тем, что происходило, и должно было еще произойти. Приблизившись вплотную, провел раскрытой ладонью по груди Уилла — от места, где под слоями одежды, кожи, плоти и костей билось сердце, до самой шеи.
Биение пульса подпевало тому, что выводил на свой лад второй из тех органов, которыми Шекспир предпочитал думать вместо мозга.
От него больше не разило холодом — внутренний жар, не тот, что вчера, а другой — здоровый, как перед дракой или бешеным спариванием, разгорался в нем, вокруг него прямо поверх одежды.

— А что ты сделаешь, — сузил глаза Кит, не отнимая руки — напротив, продолжая ее путь по колючей от щетины, горячей щеке Уилла, по его губам, дрогнувшим в попытке ответить (или послать к чертям собачьим — вот так, прямиком в собственном доме?), по его волосам, наверняка пахнущим морозным ветром. Снаружи воцарился покой закаленной стали. Внутри все обрывалось от ярости — как от удовольствия. — Если таки ударю?


***
Представление для одного-единственного зрителя было в самом разгаре и разыгрывалось как по нотам безо всяких предварительных репетиций, чистая импровизация — и Уилл не мог не оценить этого.

Он посмотрел на отчаянно жавшегося к ногам Кита Джорджи и еле сдержал усмешку — модные карманные собачонки, дрожа от ужаса, так же жмутся к ногам своих хозяек, когда их спускают на пол. Что ж, эти двое определенно стоили друг друга, и нарушить идиллию Уилл бы не посмел. Да и прими он предложение всерьез, захоти все же присвоить столь щедрый подарок, все равно бы не смог — некогда и некуда. Леди Френсис и мисс Джинни не оставили ему никакого выбора. Для слуги должен быть дом, а долговая тюрьма — неважно, Маршалси или Флит — так же подходила для этой роли, как Кемп для роли Джульетты.

Впрочем, в этой пьесе Кит отвел ему свою роль — и она тоже не оставляла никакого выбора.

Уилл было хотел сказать, что Кит несправедлив и пристрастен сейчас: и к Джорджи, который от него зависел больше, чем Киту хотелось думать, да и к самому Уиллу. Но не успел.

Рука Кита, настолько горячая, что кожу прожгло сквозь все слои одежды, легла, как ему показалось, на самое сердце. Оно забилось быстро, быстрее, с бешеной скоростью, и чтобы обуздать это биение, Уилл вдохнул — глубоко, всей грудью и посмотрел Киту в прищуренные, мечущие искры, глаза.

— Чего ты хочешь, чего добиваешься, зачем это все? — слишком много вопросов вертелось на языке, но пальцы Кита коснулись его губ — и Уилл снова промолчал. Вопросы излишни, как и ответы.

Они с Китом с самого начала, с того самого первого раза, когда увидели друг друга в «Театре» и коснулись друг друга, были словно трут и свеча, словно партнеры в танце — один всегда продолжал то, что начинал другой, всегда предугадывал следующий шаг. Вот и сейчас — неужели Кит, задавая свой вопрос, не задумывался ни на минуту, что ответ однозначен?

Потому, что у каждого из них предназначена своя роль.

Уилл дернул головой, уходя от прикосновения, против воли отозвавшегося звенящим напряжением — там, где всегда отзывались все прикосновения Кита.

— А ты попробуй, — сказал он вкрадчиво, копируя тон Кита и замер, ожидая уже не слов, а молниеносного действия. — Попробуй, любовь моя. И увидишь.


***
Это было бы слишком, постыдно легко — отвести локоть в сторону и чуть назад, сжать кулак — до хруста в своих костях, и вмазать что есть мочи — до хруста в чужих. Почувствовать легкую боль, твердость зубов, слюну и сукровицу, увлажнившую пальцы.

Это было бы — слишком.

Или, скорее — недостаточно.

Уилл подался назад — от руки Кита, от его взгляда. Вот ведь чертов упрямый говнюк. Он смотрел — черт, черт, черт, как же он смотрел, зачем он — смотрел этими своими глазами? — будто видел перед собой, по меньшей мере, василиска. Чудовище. Царька, прогрызшего чрево матери при рождении.

Кит улыбнулся еще шире — показав зубы.

Он не обернулся бы сейчас, начнись пожар, оживи все, до единого, мертвые уродцы в хлебном вине, вздумай живой Джорджи с живой кровью на лице вдруг помереть на месте. Оборачиваться было нельзя — ни Орфею, ни Меркурию, потому что, однажды выпустив ртуть на свободу, ее было трудно загнать обратно в стеклянный плен.

А ты, Уилл, знаешь, как можно приручить ртуть, чтобы она отравляла только тебя, тебя, и больше никого… тебя одного?

Не сводя жгучего от злости, пристального, жадного, ненавидящего, влюбленного взгляда с ожесточившегося лица Уилла, Кит протянул руку к столу и нашарил отрезвляюще холодную рукоятку ножа.

А ты, Уилл Шекспир, любовь моя… хочешь?

Ртутно поблескивающее, зеркально, плашмя отражающее сполохи пламени в камине, стальное острие пустилось в дорогу, проложенную ладонью: от сердца, вдоль груди и шеи, через губы — по щеке, недрожаще, с легким нажимом.

— Не будь занудой, — проворковал Кит, и, резко отняв нож от лица Уилла, рывком, не дав опомниться, притянул его к себе за шею — чтобы вторую половину фразы обжигающе прошептать на ухо: — Зачтешь это мне как попытку?

Отпустив, оттолкнув, он силой вложил рукоять в скованные негодованием пальцы — и уже сам подался на гордо, незыблемо, на грани непристойности торчащее лезвие — так, что сталь кольнула сквозь одежду в низ живота.

***
Вокруг все замерло: сжавшийся в комок и переставший всхлипывать Джорджи, Уилл, одними глазами следящий за серебристой рыбкой клинка в руках Кита, и Кит, чья рука с зажатым в ней куском каленой и остро отточенной стали, кажется, сейчас жила отдельно от него, и само время.

Кит о заструился, засверкал: глазами, кудрями, блеснул зубами, позолотой пуговиц и шелком рубашки. Он перетекал, — не зря его вторым именем был Меркурий! — обвивал собой, льнул, как если бы изнывал от любовной истомы. Но впечатление было обманчивым: он делал это вовсе не для ласки. Не только для нее. Мелькало зеркально, ртутно отсвечивающее острое лезвие, отсвечивал ртутным, зеркальным, изучающе, опасно острым — взгляд Кита.

Уилл ожидал всего: броска в глаза блестящего жала, обжигающей боли, впивающейся в бок, грома в зимнем лондонском небе. Он был готов ко всему этому, но к тому, что горячие — не подхватил ли Кит давешнюю Уиллову лихорадку? — пальцы разожмут его судорожно сжимавшуюся ладонь и вложат в нее рукоять клинка острием к себе, оказался не готов.

— Удиви меня. — Попросил или приказал Кит, и настала очередь Уилла скалить зубы в безумной, бездумной улыбке.

— Как скажешь.

Первичный металл соприкоснулся с Сульфуром. Джорджи протяжно, со свистом вдохнул — и не выдохнул. Чувствуя клинок продолжением собственной ладони и не отводя завороженного взгляда от блестящего, темного от расширившихся зрачков взгляда Кита Уилл нажал на рукоять и повел вверх — где распарывая острием, а где попросту цепляя, разрывая ткань, но не плоть.

Податливое, мягкое, беззащитное перед острым и смертоносным: бархат, шелк, бархатная, шелковая кожа. Наконец, нож уперся в грудь — туда, где бешено, как и у самого Уилла, колотилось живое, жаркое, лишенное страха сердце.

Уилл почувствовал горячий ток крови — от обнаженной под слоями распоротой одежды кожи к ножу, от ножа к руке, и далее — к собственному сердцу.

***
Улыбка вспарывала губы так же, как клинок — бархат. Мысли вспорхнули на расправленных крыльях, оборачиваясь вокруг прямого взгляда в глаза, одномоментно пришпилившего ход времени к единственной — этой — ночи.

Он мог бы — обернуться. Мог бы глянуть вниз, или через левое плечо — если бы Уилл не удерживал его этим проклятым, проклятым взглядом — все еще синим в начале медленного жеста, и непроницаемо-черным — в его финале.

И что прикажешь мне с тобой делать? — хотел спросить Кит, но не стал.

Лезвие ножа с усилием, и в то же время легко взрезало ему как всегда щеголеватый дублет и душу — черного цвета, как всегда же. Выпустило наружу белизну рубашки, но не огненную красноту крови. Еще половина дюйма — не более и не менее! — и Уилл переиграл бы его, разделал, словно торговец рыбой на рынке — еще живого, трепыхающегося карпа.

Тогда он собрал бы свои потроха в горсти, истекая рудой, ядом, желчью, самим собою, и попросил бы сжечь свое сердце — тут же, бросив его в аидово жерло камина.

Чтобы никто больше не смог его увидеть.

Уилл опустил руку, думая, верно, что всего этого было достаточно. Но он ошибался, и злость, выплавившая слова изнутри так легко открытого тела, требовала — больше. Молох не мог и не хотел насытиться одним превратившимся в белый пепел младенцем. Одна капля дождя не потушила бы ревущий раненым медведем пожар.

— Сделай что-нибудь, Уилл, — ожесточенно, чеканно потребовал Кит, перехватывая его запястье, поднося руку с ножом к своему лицу. Мимолетно отражаясь в стали, с постоянством отражая сталь, делая отражение мутным от рваного палящего выдоха. — Сделай что-нибудь, скажи что-нибудь, твою ебаную мать, иначе я буду вынужден намертво связать тебя, или сломать тебе ноги, чтобы ты не вздумал, что сможешь надурить меня еще раз.

Проходясь по горящей щеке, острие оставляло после себя тут же исчезающую белесую полосу. Но и этого было мало — нельзя было допустить игры на полставки, игры на пол-акта, игры, не берущей играющего за яйца до боли.

— Мастер Кит… — тоненько, жалобно подал голос всеми забытый Джорджи, все так же обеспокоенный своей судьбой.

Кит слегка откинул голову, разом дрогнув ресницами и натянувшимся горлом, поперек которого он сам прижал остро наточенный нож.
Рука Уилла окаменела в его руке.

— Проваливай, — велел он мальцу, чуть поворачиваясь на его голос, но не в силах оторвать взгляда от того, кто был перед ним.

Вдоль груди вдруг тонко заныло — как ноет царапина и расколовшая сердце трещина толщиной в волос и глубиной в океан.


XI. Синие ленты

Кошка перестала беспокоиться, и, насмотревшись по сторонам с напряженным, будто потяжелевшим в руках телом, щекотно умостила голову на обрамленное кружевом запястье хозяина. Гарри рассеянно перебирал искрящие камни в ее инкрустированном ошейнике, нарочно сняв перчатку с одной руки. Его длиннопалая белая кисть то замирала на черно-белой шерсти зверька, то вновь отправлялась в путешествие от крутого лба зверька до хвоста.

— Как, ты говоришь, ее зовут? — спросил Эссекс, наклонившись к его уху чуть ближе, чем того требовала громкость его голоса и накал гомона вокруг. — Все время вылетает из головы это дурацкое имечко, знаешь ли.

Гарри слегка выпятил тонкие губы в свойственной ему меланхолично-капризной гримасе. Его друг, чья дружба и теперь покрывала кожу мурашками, отчего тончайший шелк белья начинал казаться плохо выделанной колючей шерстью, задавал этот вопрос уже не в первый раз за сегодня, с четкой целью — подразнить и вывести на одну из тех словесных перепалок, в которых они любили коротать свой театральный досуг.

— Ее зовут Трикси, Роберт. Это не так уж сложно, это имя придумал я, а не какой-нибудь мистер Лили.

— Снова Трикси? — деланно удивился въедливый рыжий черт, согнутым пальцем отводя длинную завитую прядь с его уха.

Гарри поежился — ему показалось, что не только щеки его горят, но и рука, все нежнее наглаживающая шелковистую шерстку любимицы, прозрачно порозовела. Скорее бы началось представление — что-то сегодня актеры Джеймса Бербеджа были особенно нерасторопны.

Эссекс хмыкнул и отодвинулся, бросив запястья на наивно-резное ограждение ложи:

— Помнится, у тебя уже была кошка по имени Трикси. Как она подохла? Объелась тухлой рыбы?

— На нашей кухне никогда не бывает ничего тухлого, — протянул Гарри со светской скукой, блуждая взглядом по роскошному, алому с черной подкладкой одеянию друга. Волны нарочитого безразличия то и дело прибивали его взор к рубину в литой серьге, чуть оттянувшей мочку открытого взбитыми волосами уха, а затем — к веснушчатой скуле, непоколебимо бледной под слоем белил. — Она подавилась рыбной костью, пропоровшей ей горло, бедняжка. Эту Трикси я взял на следующий же день после смерти и погребения предыдущей, потому что они были очень похожи, и я посчитал, что это знак Божий.

Эссекс неискренне рассмеялся:

— Ты еще скажи, что заказал для кошки надгробие.

— На нем выбито: «Если некто по имени Робин еще раз задаст обо мне идиотский вопрос, о любимый хозяин, ты можешь запустить гадюку ему в постель, пока он будет спать».

Впервые за все время Роберт посмотрел на него напрямую — из-под палевых ресниц:

— Какая нелепо длинная эпитафия для маленького кошачьего надгробия, дорогой друг.

Позади тяжело, хрустяще зашелестели юбки. К извечным театральным запахам: животного пота преющих от нетерпения зрителей, жирной еды, перегара, втоптанной в песок мочи и неослабевающего внимания, подмешался модный восточный аромат, застревающий в ноздрях и волосах отголосками ладана.

Граф Эссекс в кои-то веки изволил пожаловать в «Театр» с супругой, в последнее время совсем отошедшей от света и предпочитавшей домашнее рукоделие рукоделию блудному.

— До сих пор не начали? Возмутительно, — без особого возмущения мурлыкнула леди Френсис, вся, как и муж — черно-багровая с золотой искрой, — и протянула унизанную перстнями маленькую руку к головке Трикси. Под двойной лаской кошка заурчала так отчетливо, что Гарри ощутил это сдвинутыми под ней коленями. — Я же говорила, что нашла бы более полезное занятие на этот вечер, чем…

Она запнулась, в последний момент сдержав то ли неуместную мысль, то ли ненужное замечание, то ли и вовсе крепкое словцо.

Гарри зевнул, не размыкая губ, медленно проследил за ее взглядом — и чуть не подпрыгнул на месте.

— Черт побери, посмотрите, это же Кит! — по-детски звонко заявил Саутгемптон, мигом просыпаясь от привитого ему мамашей вежливого, но презрительного полусна, в котором при дворе было принято пребывать всем тем, кто претендовал на утонченность. Его рука, та, что была в перчатке, порхнула ввысь.

— Какой Кит? — переспросил Роберт, слегка шевельнув подкрученными усами. — Поразительны перемены твоего настроения, Гарри, неужели маленькая тень безвременно погибшей Трикси Первой уже не бередит твою память?

— Кит Марло, — пояснил Саутгемптон, хмурясь, и снова воззрился в сторону отдаленной ложи, нетерпеливо перекинув через плечо свои роскошные волосы — такой гриве позавидовала бы любая красавица из свиты бабули Бесс. — Смотрите, он там с местным драматургом, надо обязательно позвать к нам обоих, я не видел его целую вечность!

***

«Монах Бэкон и монах Баньги» всегда собирала много зрителей, несмотря на то, что ее автор, кажется, пропил последние мозги. Тяжкое было впечатление от последней с ним встречи и от того дерьмеца, которое он назвал своей новой пьесой. Джейме тогда наотрез отказался ее брать, и денег в долг отказался давать тоже — и этот пропойца удалился, изрыгая проклятия и угрожая тем, что отдаст пьесу в «Розу». А Джейме был бы и рад подсунуть конкурентам свинью. Но — слухи разлетались со скоростью пожара под соломенной стрехой — Хэнслоу тоже велел вытолкать пьянчугу взашей. Имея в своем распоряжении такого автора, как Марло, «Роза» пышно цвела на своей навозной куче в Саутуорке на радость местным шлюхам и любителям медвежьей травли.

Впрочем, жаловаться было грех.

Театр гудел, наполняясь людьми, и этот шум звучал для ушей Джейме, как музыка. Скоро, очень скоро, все затихнет, чтобы взорваться неистовым смехом и воплями.

Джейме по одному только разноголосому гулу мог определить, что выручить за сегодняшнее представление они должны никак не меньше трех-четырех фунтов, что было весьма неплохо. Говорят, хотя сам он еще не видел, сегодня пришли даже милорды Саутгемптон и Эссекс с супругой. И хотя насчет сопляка Гарри и того, как он неотрывно таскается повсюду за королевским фаворитом, заглядываясь на него, как кот на сливки, у Джейме было свое мнение, нельзя было не признать, что визит столь высоких особ — это очень, очень хорошо для «Театра». И возможно, для самих Бербеджей, как знать, если игра Дика приглянется милордам, может, благодаря их заступничеству…

— Я не могу прямо сейчас! Сожалею, джентльмены, весьма сожалею! — по тому, как Дик говорил — быстро, высоко, забирая еще больше наверх на конце фразы, Джейме понял: случилось что-то, крайне расстроившее его сына. — У меня представление, господа, я…

Расстраивать Дика было нельзя — снова начнет кричать на сцене, и, как знать, понравится ли такая его игра знатным театралам, восседавшим сейчас в лучшей ложе. Джейме поднял глаза из-за раскрытого на столе гроссбуха. Кого еще там принесло? Не видно, что ли, что вот-вот начнется спектакль?

Дверь открылась так стремительно, что чуть не вылетела из петель, ударившись о противоположную стенку. Дик почти вбежал в комнату, а вслед за ним вошли четверо, с ног до головы затянутые в черную хрустящую кожу.

Джейме почувствовал, как внутри что-то оборвалось, и ухнуло вниз, омывая внутренности могильным холодом. Это были люди Топклиффа.

— Отец, объясни, пожалуйста, — я не могу сейчас, после спектакля обязательно, но сейчас… — залепетал Дик, и Джейме потер горло, как будто уже перехваченное удавкой.

— Вас приглашают в Гейтхауз к пяти пополудни, Бербедж, — мягко, терпеливо, словно с маленьким ребенком, проговорил тот, кто очевидно, был старшим. — Милорд Топклифф столь любезен, что дал вам время утрясти дела с представлением. Мы подождем.

Он сел напротив Джейме, закинув ногу на ногу, и вытащил откуда-то из-за пояса трубку.

— Вы ведь не против, мастер Бербедж? — он посмотрел на онемевшего Джейме с легкой улыбкой.

И Джейме вспомнил — именно этот человек приходил заключать с «Театром» сделку. Ту самую, как они думали, на постановку «Ричарда Третьего», а выяснилось — на жизнь его сына. Поули, Роберт Поули, так, кажется его звали.



— Отец, ну скажи им хотя бы ты! — голос Дика дрожал, и сам он — бледный до синевы, взъерошенный, потерянный, казался воробьем в лапах у сытого кота, который не спеша набивал костяную трубку своим вонючим зельем.

— Мастер Бербедж, — сказал Роберт Поули, закончив возиться с трубкой и сделав, наконец, первую неторопливую затяжку. Обращался он исключительно к Джейме, как будто Дик был предметом мебели, бессловесным и безответным. Впрочем, так и было. — Милорд Топклифф не обязан отчитываться ни перед кем, кроме Леди Королевы, в том, что делает, но в своей милости он велел передать вам и вашему неразумному сыну, буде ему вздумается спросить об этом: «Без опозданий».

Роберт Поули снова улыбнулся — приторно, до ямочек на щеках, и полоснул взглядом по лицу Бербеджа.

Джейме тяжело опустился обратно в кресло.

Глаза Поули — и теперь он, охваченный ужасом и бесполезным раскаянием, видел это совершенно ясно — были глазами хладнокровного и безжалостного убийцы.

— Надеюсь, джентльмены, больше вопросов не будет, и мы разрешим наш маленький вопрос ко взаимному удовольствию.

Джейме зачем-то взял со стола песочные часы — их использовали, бывало, на репетиции, чтобы отмерить длину интермедии. Песок быстро перетекал из одной колбы в другую, и Джейме зачарованно наблюдал за ним.

— Позволите? — Поули, зажав трубку зубами, протянул руку к часам. — У вас тут, как я вижу, ровно четверть часа, мастер Бербедж?

— Да, — сказал Джейме, смотря в стол. Он сам продал собственного сына, сам толкнул его в пропасть, и больше не в силах был задержать падение. — Четверть. Иди, Дик, переодевайся.

Джейме чувствовал себя мертвым и совершенно бесполезным — глиняный болван, а не человек.



***

Они проталкивались сквозь заполняющий заднюю часть балконов людской поток — и чувство веселой, звонкой, как серебро, весна и звук поединка на шпагах, тревоги все больше овладевало умом Кита. Он быстро, штрихами, рисовал перед мысленным взором лицо леди Френсис, пририсовывал неподалеку тонкий профиль юного графчика Саутгемптона, но испуганные, по-детски заломленные брови и беспомощно вытаращенные глаза Дика Бербеджа — вот что возникало в набросанной картине чаще всего — неизбежно.

— Сейчас я приму на себя удар тяжелой конницы, — шепнул Кит, резко, почти грубо взяв Уилла за шею сзади. — А ты, откланявшись, спускайся за сцену. Что-то произошло, думается мне, с твоим дружком — и будет славно, если ты застанешь его, а не добрые воспоминания о нем.

Граф Эссекс обернулся к нему первым, графиня Эссекс — последней, если не считать черно-белой пятнистой кошки, насторожившей уши и лишь затем изволившей поднять голову с колен перламутрово засиявшего от удовольствия Генри Ризли.

— Господа, — поклонился Кит — изящно, без подобострастия, но и не пытаясь показаться нахальным в столь высоком обществе. Его улыбка, угасшая было, быстро пробежала путь от чеканного яда до солнечной, приветливейшей учтивости. — Леди. Я слышал, вы пожелали видеть меня и моего друга, Уилла Шекспира, здешнего драматурга.

Он протянул леди Френсис руку — ладонью кверху.

— Я взяла на себя смелость пригласить гостей, не уточнив, желает ли того мой муж, — зажурчала певучая речь, и графиня Эссекс милостиво подала руку для поцелуя, хищно цокнув перстнями. — Но полагаю, никто не будет против. От кого, как не от вас, мы можем узнать, что же стряслось такого, что нас подолгу маринуют, не начиная представление?

Кит наклонился, касаясь губами воздуха над низью тонких золотых колец, украшающих средний палец дамы.

— Всего лишь небольшие неприятности, миледи, — поднял он глаза прежде, чем разогнул спину. — Это прискорбно, и я, поверьте, паду в бездонные пучины горя, если узнаю, что ожидание и вправду заставило вас грустить, а мы с Уиллом так и не смогли заставить вас подарить нам хотя бы одну улыбку. Так вот — одному из актеров, играющих главные роли — Дику Бербеджу, быть может, вы слыхали о таком, — сделалось дурно, когда он узнал, что вы будете присутствовать в театре.

Эссекс и Саутгемптон переглянулись — они явно были заинтригованы новостью. Леди Френсис напрягла скулы и шею, удивленно вскинув бровь — играла она куда талантливее некоторых мальчишек, пытавшихся изображать коварство Клеопатры с помощью традиционных танцевальных ужимок:

— И чем же, позвольте спросить, я так напугала бедного мистера Бербеджа?

— Не более чем своей прелестью и красотой — и этого хватило. Он, знаете ли, как-то увидал ваш портрет — и с тех пор сам не свой. А тут — сама Киприда вышла из морской пены прямиком посреди промозглой лондонской зимы.

Достопочтенная публика, не зная ровным счетом ничего о любовном ранении Дика Бербеджа, бушевала, обстреливая пустую сцену объедками и черепками пивных бутылок.

— Я наслышан о вас от моего друга графа Саутгемптона, — покивал Эссекс рыжей шевелюрой, и, тонко улыбнувшись Киту, перевел глаза на топчущегося позади Уилла. — А вот вашего приятеля, мистер Марло, раньше не замечал.

Кит отступил, незаметно подпихнув Уилла в спину, и так же незаметно кивнув беспокойно ерзающему и одновременно — млеющему от удовольствия юному Гарри:

— Прошу любить и жаловать.

И Уилл поклонился.

***

Ворчание толпы превратилось в штормовой гул. Свистели, орали, бросали на сцену все, что попадалось под руку. Кажется, в попытках утихомирить толпу, на сцену явился Кемп, но гул стал только сильнее — появления рыжего комика уже было недостаточно, чтобы накормить жаждущих зрелищ.

— Джентльмены, — Уилл отвесил поклон благосклонному взору Эссекса и засверкавшему любопытством почти девичьему, почти кукольному личику юного Саутгемптона, тряхнувшего в ответ локонами, за которые не одна красавица заложила бы свою бессмертную душу. — Миледи, — отдельный поклон каменным скулам и поджатым губам леди Френсис. — Прошу прощения. Вынужден вас покинуть. Я должен узнать, что же происходит на самом деле, пока толпа не разнесла здание в щепки.

— Дорогой поэт, — ледяным тоном произнесла леди Фрэнсис. — Мы разделяем вашу тревогу.

Эссекс кивнул:

— Возвращайтесь с новостями, мастер Шекспир. Уверен, мастер Марло развлечет нас в ваше отсутствие.

***

— Что, черт возьми, происходит? — Дик, все еще не веривший своим ушам чуть не оказался сбитым с ног Уиллом, вихрем влетевшим в кабинет папаши. В душе Дика на мгновение вспыхнула и тут же погасла безумная надежда. От одного появления Уилла наваждение не рассеется и страшный, затянутый, в черную хрустящую кожу Роберт Поули не превратится в того благодушного человека, который с такой легкостью купил его, Дика, душу и тело для Топклиффа за двадцать соверенов. — Толпа с минуты на минуту начнет крушить подмостки, мастер Бербедж! — Уилл говорил быстро, беспокойно перебегая взглядом с лица папаши на лицо самого Дика. — Дик! Ты почему не на сцене до сих пор?!

— Мастер Шекспир, надо полагать? — подал свой вкрадчивый, змеиный голос ужасный Поули, и Дик отвернулся. На глаза навернулись слезы — бесполезное, бессильное, детское отчаяние. — Мы здесь по поручению милорда Топклиффа.

— За мной пришли, — вскрикнул Дик, и позорно, как мальчишка, дал петуха. — От Топклиффа! — он толкнул Уилла плечом, все-таки не выдержав, выбежал из комнаты. Смотреть в лицо друга было невозможно, плакать в присутствии молчаливых людей в черном — хуже не придумаешь. Еще наплачется, наверняка. У Топклиффа и не такие рыдали

— Дик! — друг, как и положено настоящему другу, рванулся за ним, обхватил за плечи, разворачивая к себе. Но Дика разрывало от бессильного отчаяния. С перекошенным побледневшим лицом он оттолкнул Уилла от себя, отступил на шаг, подняв руку, будто защищаясь.

— Это все ты, ты виноват! Если бы не ты, не твой чертов Ричард, ничего бы этого не было!

— Дик, Дик, — Уилл успокаивающе поднимал руки. — Дик, хочешь, я поеду с тобой? Мы как-то уладим, обещаю…

Дик сжал кулаки:

— Да уж, ты горазд обещать, Уилл! Только все из-за тебя! Сначала Элис! Теперь я!

Упреки были несправедливы, и Дик это знал, но ничего не мог с собой поделать — слова рвались сами, как будто прорвало плотину.

***

— Когда новая вещь, Кит? — граф Саутгемптон, больше похожий на прехорошенькую, нежно-румяную девицу, чем, собственно, на графа, пересел так, чтобы видеть гостя их благопристойной ложи во весь рост. Он так и смотрел — снизу вверх, с затаенными искорками, приоткрыв капризный рот, и продолжая наглаживать свою кошку, развалившуюся на коленях хозяина с таким видом, будто вокруг вот-вот не должна было начаться по меньшей мере кровавая потасовка, а в худшем случае — городское восстание.

Где же пара веселых монахов, где принц Эдвард? Или он наложил в штаны, в свои знаменитые на весь Лондон, пьянящие дамочек штаны?!

— Кит?

Выжидательный, все так же — искрящий оклик юного графа вытолкнул разум из глубин неспокойного размышления на поверхность топкого, гибельного болота светской любезности и расшаркиваний малого перед великими.

— В скорости, милорд, — Кит снова поклонился, с достоинством. А леди Френсис томно отвернулась и стала наблюдать за разворачивающимся внизу действом, обещающим стать не менее развлекательным, чем сама пьеса о смешной любви и смешном колдовстве. — Мы с Уиллом как раз закончили драму из римской жизни — о выдающемся полководце, оказавшемся жертвой мести умной и расчетливой варварки. Пьеса ударно репетируется почти каждый день, и, думаю, до конца этого месяца мы успеем отыграть ее самое малое раза три.

Эссекс одобрительно покивал, как и граф Генри, не проявляя ни малейшего интереса к бедняге Кемпу, словно царь Леонид при Фермопилах, практически в одиночку сдерживавшему наплыв разбушевавшихся персов.

— Решили вдариться в кущи и дебри истории, мастер Марло? Просвещаете зрителей? — поинтересовался Эссекс, и Кит без смущения перевел прямой взгляд на его заносчивое рябое лицо. Досадные недостатки кожи, столь осуждаемые ценителями мужских и женских красот, не был в силах скрыть даже слой белил. — Надеюсь, раз пьеса о полководце, вы покажете нам пару восхитительных сцен сражений.

— История пользуется популярностью, милорд. Но не стоит думать, что люди хотят знать о прошлом земли, где им довелось родиться — им нужна сказка, страшная, кровавая сказка, а в оправе этой сказки — самоцветы знакомых имен. Не важно, как все было в действительности, — важно, насколько отражение прошлого в деревянном зеркале сцены захватит их разум.

— Очень умно, — с видом знатока покивал Саутгемптон, пока с небольшого отдаления от них в партер и на сцену полетели кочерыжки капусты, наверняка — заботливо припасенные кем-то из зрителей на случай провала постановки или недостаточного старания кого-то из актеров. — Стоило сегодня наведаться в это местечко только затем, чтобы снова тебя послушать.

— Я готов занимать вас беседой столько, сколько вам покажется уместным, милорд.

Генри вздохнул так шумно и так улыбчиво, что Эссексу пришлось изобразить умиление его искренним желанием припасть к философии, истории и прочим мудреным ученьям.

— А будет ли в вашей новой пьесе что-нибудь о любви? — подала голос леди, морщась так, будто прямо перед нею блестящий ездовой конь начал облегчаться жирными, марающими бабки катяхами. Теперь она избегала смотреть на Кита и разглядывала вызывающе спокойную, вызывающе сонную кошку. — Какая-то история, способная увлечь женские сердца? Мне было бы скучно без конца смотреть на то, как римляне громят обезьяноподобных варваров в козлиных шкурах.

— Сам театр начался с козлиных шкур, моя несравненная леди, — ответил Кит, и в его ровном голосе мелькнуло торжествующее озорство. — А любовь порой бывает куда грязнее — козлов, обезьян и варваров — и намного коварнее. Я даже слыхал крамольную вещь, что женщин это волнует больше кристально-прозрачных порывов юных итальянцев. Так что могу ответить на вопрос миледи утвердительно: да, в этой пьесе будет то, что заставит вас трепетать.

***

Все так, Дик был прав, чертовски прав. Это он, Уилл Шекспир, навлек буду на семейство Бербеджей, это из-за него Элис связалась с Саутвеллом и оказалась в лапах Топклиффа, это из-за его пьесы «Театр» чуть было не закрыли, и вот, теперь — новая, куда более грозная беда! Что за проклятие, почему из-за него страдают близкие? Почему стрелы судьбы постоянно поражают тех, кто ему дорог?

— Если бы не твой Ричард, Топклифф бы никогда… — Дик поспешно, дрожащими руками рвал крючки своего кожаного дублета, чтобы переодеться в куда более роскошный костюм принца, влюбившегося в простушку — чертовски заезженный, невинный сюжет, если вдуматься. — Никогда… Не переступил порог «Театра», и мне бы не пришлось теперь…



Ели бы Уилл мог хоть что-то поправить, если бы он мог, он бы сжег эту чертову пьесу сразу же после первой постановки! Но разве можно вернуть время вспять, поменяться с Диком местами?!

Свист, гул, грохот за кулисами нарастали, подобно штормовому валу, грозящему вот-вот разнести сцену в щепки, а стены «Театра» сравнять с землей.

Взъерошенный, со злыми глазами и всклокоченной бородой, растерявший все свое самодовольство, Кемп, как черт из коробочки, вырос прямо перед Уиллом.

— Шейксхрен! — заорал он, поспешно утираясь, и стряхивая с волос ошметки то ли тухлой капусты, то ли требухи. — Всё сопли жуешь? Начинаем, к такой-то матери! А то эти выблядки нахер все сметут! — длинные зубы, обнаженные в жутковатом оскале, придавали ему воистину дьявольский облик — только копыт и хвоста не доставало.

Уилл не успел раскрыть и рта, как оказался вытолкнутым на сцену, под дружный вой, улюлюканье и щедро посыпавшиеся кочерыжки. Он прикрылся, уворачиваясь от особо увесистых снарядов, а Кемп, выскочивший за ним, пихнул его в бок: начинай!
Начинать было нетрудно: «Монахи» только на памяти Уилла ставились столько раз, что строчки пьесы появлялись на языке без участия разума. Уилл набрал в грудь побольше воздуха и на высокой ноте, невольно подражая Дику в нелучшие его времена, прокричал:
— Что ж лорд мой пасмурен, как небо, чье сиянье подернулось туманом…

***

Роберт Поули во второй раз перевернул песочные часы, а молодой Бербедж все не появилялся. Чтобы не смотреть на ссутулившегося, изо льва враз превратившегося в побитую дворнягу хозяина «Театра», Поули скучающе рассматривал свои ногти — до того отполированные, что в них при желании легко было увидеть собственное отражение.



Он не любил подобных поручений. Не к лицу человеку, в чьих руках была вся голландская агентурная сеть Ее Величества, заниматься розыском мелких преступников, или вот, как в данном случае, тех, кто будет развлекать одного из псов Леди Королевы. Но не он решал, что важнее для Короны: сведения о новом испанском шифре, вошедшем в обиход совсем недавно, или опустошенная мошонка охотника за священниками. Его не спрашивали, хотя если бы спросили — уж он бы ответил, не стал кривить душой. То придворные лизоблюды из штанов выпрыгивали в стремлении быть любезными, он же, Роберт Поули, считал себя солдатом.

В комнате было так тихо, что если напрячь слух, можно было услышать голоса на сцене и равномерный гул — наверное, шордичским шлюхам и забулдыгам постановка пришлась не слишком по вкусу.

Песчинки все сыпались и сыпались, образовывая в нижней колбе правильный конус. Когда песка сверху почти не осталось, Поули встал.

Захрустела кожа отличнейшей выделки — шевельнулись трое его помощников. Топклифф выделил ему для исполнения деликатного поручения троих самых надежных.

— Времени почти не осталось. Милорд Топклифф не любит опозданий. Вы же, мастер Бербедж, надеюсь, дорожите головой своего сына?

Старик кивнул — молча, как будто с момента их появления у него отказал язык.

— Отлично, — Поули снова перевернул часы, хотя в этом не было никакой необходимости. — Проведите нас на сцену.



***

— Что! Скажешь! Дурак! — Дик кусал губы, заламывал руки и безбожно кричал.

Толпа засвистела, и Кемп упер руки в бока, и тоже крикнул, непристойно качнув бедрами:

— Я говорю: Нед, ты влюбился в дочь лесника?

Кажется, Дик кого-то увидел в ложе, потому что вдруг приосанился, и даже порозовел — немного, самую малость.

— А! если! Да! То! Что?!



Гнилое яблоко шмякнулось у самых ног Уилла, коричневые брызги запачкали штаны и темно-зеленый с золотой вышитой искрой дублет.

— Тогда я тебя научу, как обмануть любовь!

— Как, Рэф? — отчаяние в голосе Дика было самым натуральным.

Кемп вилял задом, скакал по сцене, но его ужимки больше не могли отвлечь разгоряченную публику. Из толпы свистели, кричали что-то оскорбительное, но за общим гулом слов было не разобрать.

— Надень мою шапку и куртку и возьми мой нож, а я возьму твою одежду и меч, и ты станешь моим дураком.

Где-то засмеялись.

— И что с того? — Дик не сводил глаз с ложи, и, проследив за его взглядом, Уилл прикусил губу. Наверху, над бушующим морем, был островок спокойствия. Там, в окружении троих мужчин, восседала леди Френсис.

Ответить Дику Кемп не успел.

На сцене появился Поули.

— Дамы и господа, почтенная публика! Спектакль прекращен!

Он крепко, цепко взял за локоть Дика, ставшего белее своей сорочки.

***

Пронзительный разбойничий свист раздался сразу с нескольких концов зала.

— Мы все трепещем, не только наша милая леди, — вставил Саутгемптон, продевая длинные тонкие пальцы под сверкающий под редким солнечным лучом ошейник своей кошки. — Я вижу, Кит, тебе по душе такое соавторство. И слышу, какие похвалы просыпаются на твою увенчанную лавровым венком голову в связи с новыми вещами — теми, что есть, и теми, что остаются пока что лишь у тебя на устах. Это так здорово!

— Мне кажется, еще немного — и театр нашего друга Джеймса Бербеджа разнесут в щепки, — хладнокровно, с каким-то скрытым удовольствием, совершенно не к месту — и как можно более к месту произнес Эссекс, барабаня холеными ногтями по подлокотнику своего кресла. — Не знаю, как вы, господа, а я чувствую себя не зрителем в театре, а офицером флота на судне, несущегося на скалы. Или, продолжая заданный вами, мастер Марло, курс на поэтику, предложу еще одно сравнение: «Театр» — это корабль, где матросов куда больше, чем нужно, и они подняли бунт по дурости стороннего лица, решившего остаться на берегу.

Кит сузил глаза — несмотря на отчаянное, по всему, положение, Эссекс улыбался торжествующе, будто близкое поражение должно было стать ступенькой для куда более весомого триумфа.

И произошло сразу несколько вещей, рассыпанных щедрой рукой Фатума по разным углам маленькой, легко занимающейся деревянной вселенной — чтобы глазу простого смертного было труднее уловить все одновременно.

На сцене появился Дик Бербедж — дергающийся от каждого постороннего звука, орущий так, будто перед очередной репликой невидимый злой дух, подосланный завистниками из «Розы», колол его шпилькой меж ягодиц.

Следом за ним Кит различил Уилла, и почувствовал, как от напряжения у него вспотели ладони.

А следом, поблескивая и шурша облачением, сплошь состоявшим из черной кожи и черного же бархата, на сцену вышел не кто иной, как Роберт Поули, весь такой же скрипучий и одновременно бархатный, как и его одежда. Он втесался в ряды обмерших актеров — и ровный, угрожающе растущий в театре гул ненадолго притих.

А потом грянул страшный, сокрушительный пороховой взрыв.

Кто-то лихо, по-разбойничьи засвистал в партер, другой ответил ему с нижнего балкона, третий завопил, надсаживая рокочущее горло:

— Да что ж это такое, люди добрые! Ребята, гляньте на этого ублюдка!

— Негодяй!

— Что он себе позволяет!

— Он что, запрещает нам посмотреть на то, за что плочено?! — закудахтала толстая баба с ребенком на руках. Ребенок яростно сосал большой палец и вертел головой по сторонам, не поспевая за происходящим, как и большинство подхваченных безумным предвесенним вихрем людей в этой обители Муз.

— Куда это годится!

— Совсем распоясались, мало им…

— Хватай его!

— Бей морды сукинсынам!

Внизу пронзительно, как от боли, заорала женщина. Черти полезли из глубин Ада с задорным, нетерпеливым ревом обманутых в своих лучших чаяньях душ. Граф Эссекс светясь самодовольством, откинулся в кресле и вздохнул. Графиня Эссекс поднялась со своего места, придерживая драгоценные паруса жестких подолов, и сохраняя завидное спокойствие духа — в отличие от покрывшегося пятнами беспокойного румянца Саутгемптона.

Что-то под ними, у основания балкона, ухнуло таким ударом, что настил под ногами вздрогнул. Кит улыбнулся — широко и дружелюбно.

— Я бы с удовольствием поговорил об этом еще, но, увы, сейчас благодарные зрители снесут «Театр» с лица земли. Так что — я тороплюсь.

И юркнул в двинувшуюся вниз толпу — без поклона.

***

Когда над головой просвистел камень, а не гнилое яблоко, Поули усмехнулся — широко, недобро, демонстрируя прекрасные зубы.

Вот это было по его, вот это было уже по-настоящему. Пожалуй, он бы с радостью ввязался в потасовку, когда б на руке не висел чертов неизвестно чем понадобившийся Топклиффу сынок Бербеджа.

Следующий камень чуть не угодил так и замершему на сцене с открытым ртом Дику прямо в голову, и он рванулся было в сторону, но Поули сжал его локоть до хруста.

— Куда? — рявкнул, дернув юное дарование на себя, одновременно заставляя пригнуться. И вовремя: что-то тяжелое ухнуло совсем рядом. — Где черный ход?! — проорал Поули ему в ухо.- Люк, что угодно?!

— За гримерными! — пискнул Дик Бербедж и снова дернул локтем.

Стоя, они представляли отличную мишень, и Поули толкнул Бербеджа за кулисы: давай, шевелись.

Тот, хоть и был явно напуган до полусмерти, ухитрялся одновременно пытаться вырваться и упираться всеми четырьмя.

— Надумаешь бежать — яйца оторву и скажу, что так и было, — предупредил Поули.

Толпа, кажется, полезла на сцену. Да где же, дьявол их раздери, так называемые надежные люди Топклиффа? Наложили в штаны при виде нескольких подмастерьев?!

— Сэр, — выскочил вдруг один навстречу, среди платьев и запаха застоявшейся пыли и пота, — сэр, вы целы? А… — он глянул на молодого Бербеджа, и тот стал снова вялым, как медуза.

— Все в порядке! — рыкнул вышедший из себя Поули, и тряхнул Бербеджа так, что у того голова мотнулась из стороны в сторону. — Констеблей! Позови констеблей!

— Уже, — ответили ему.

***

— Ну же, мастер Бербедж, — ужасный Поули снова рокотал бархатно, будто стелил мягкую перину. — Что вы, будто невинная девица в лапах разбойников, в самом деле.

— Где я? — пролепетал Дик.

Вопрос был глупый. Напротив него сидел Поули и один из его людей, сам же Дик был зажат плечами еще двоих. Карета покачивалась, и, судя по уличному гулу, они уже далеко отъехали от «Театра».

Интересно, удалось ли усмирить толпу? — вяло подумал Дик.

Папаша, наверное, будет вне себя от причиненного ущерба.

А потом Дик вспомнил, кто ждет его самого, и облился холодным потом.

— Выпейте, — Поули протягивал что-то в оплетенной лозой фляге, и Дик бездумно принял флягу, отхлебнул и поперхнулся: против ожидания, внутри был не сидр, и даже не пиво, а крепчайший джин. — Милорд Топклифф бы этого не одобрил, конечно, и я его понимаю: перед изысканными рейнскими винами с его стола этот джин чистое варварство. Но будем считать его лекарством. Еще?

Дик кивнул, сделал еще несколько жадных глотков, и Поули отобрал флягу.

— Чудесно.

Карета остановилась.

— Добро пожаловать в Гейтхаус, мастер Бербедж,- усмехнулся Поули, а Дик похолодел.

***

Бобби Грин был пьян с самого утра, по правде, так он не просыхал еще со вчера. Или он начал пить третьего дня? Ай, да какая нахрен разница, если прямо сейчас ему было мало. И срочно надо было выпить еще. И, по правде сказать, у него были на то причины.

Сегодня после долгого перерыва, - о, такого долгого, что он уже и стал забывать, когда это было в последний раз, - чертов «Театр» ставил его пьесу. Его лучшую вещь!

А все этот лопоухий Шейксхер. На какую афишу не глянь — и все он, он, он! И Марло. Но Киту с его талантом простительно — он заслуживает. А чем так хороша тупая обезьяна, чтобы вытеснять его, доктора философии, выпускника Оксфорда со сцены, лишать его куска хлеба?!

Грина шатало от стенки к стенке, и он ухватился за первое, что попалось — девушку с подносом. Неуклюжая дура с перепугу вскрикнула, выронила свои кружки-горшки, и они посыпались, звеня. Грин потянул носом — запахло пивом.



— П-прости, милая, у тебя не найдется лишней кружечки? — Он ущипнул девушку за задницу в попытке задобрить, но в ответ получил такой тычок, от которого едва не сел в лужу.

— Пошел прочь, ублюдок! Ты мне еще за прошлый месяц должен!

Грин покачнулся.

— Я?! Ты, м-милашка, меня с кем-то путаешь… — начал он, подслеповато мигая, и вертя головой из стороны в сторону.

И вдруг — о, удача из удач! — за дальним столом он заметил кудрявую лопоухую голову ведущего, с позволения сказать, драматурга «Театра».

— Что, мастер Потрясатель хреном, тебе мало прогнать меня со сцены, нужно еще и самому влезть в мой спектакль? В своих играть стыдно?!

И глядя на недоуменно обернувшегося Уилла, добавил:

— Чего уставился? Ты мне должен.

***

Дымный, жирный, как мясной навар, чад стоял в «Сирене» еще с обеда. Казалось, что в этой части города работа закончилась раньше, и всегдашние гуляки пополам с работягами набились в кабак, будто сельди в бочку — выпить, закусить, раскурить по трубке и живо, с руганью и буханьем кулаками по столу, обсудить произошедшее неподалеку.

Немудрящее имя «Театра» еще долго рисковало не сойти ни с уст лондонской толпы, ни с плодящихся, будто самозарождающиеся черви, летучих листков. О едва не разгоревшемся в Шордиче бунте против самоуправства городской власти, маршальской стражи, самого Дьявола уже успели сложить пару-тройку песенок-скороспелок.

Свободный стол нынче считался редкостью, достойной восхвалений и места в кабинете курьезов какого-нибудь богатенького собирателя. Неразбавленное вино — тем паче.

Уилл помалкивал, разглядывая свое дрожащее, качающееся отражение в кружке, Кит раскуривал трубку, озаряя скулы и зрачки медным заревом. Потом они заговорили — оба одновременно, и умолкли, сдерживая неуместный смех. Откинувшись спиной на грязную стену, Кит прикрыл глаза и стал заволакиваться полупрозрачным, душноватым дымком.

— Дик вернется — притом, думаю, в целостности, пусть и относительной, — сказал он то, что повторялось в эти дни, словно молитва — хоть, в отличие от тщетных взываний к пустоте, в этой мысли все же произрастало зерно истины. — Топклифф, конечно, по-своему безумен — но к тому же он скуп, как Евклион, если его траты не касаются бесконечных видов пыточных игрушек. К ним он питает страсть куда большую, чем к театру — а это значит, что, купив игрушку живую, а не убивающую живое, он не станет ломать ее сразу же, а сперва наиграется сполна.

Уилл продолжал молчать, внимательно поблескивая глазами и водя пальцем по кружечной кромке.

— И я догадываюсь, как, должно быть, и ты сам, зачем ему твой дружок. Единственное, что кажется мне странным во всей этой истории — даже не цена, хотя за вываленные на «Ричарда» деньги можно было купить полк молли. В чем здесь дело, было видно еще на достопамятной премьере — а ведь наш благообразный страж протестантской добродетели даже высидел твою пьесу до конца. Но я, хоть убей, не понимаю, почему он так жаждет оттрахать именно Дика — помимо того, что тот играет несчастного кривого урода с пыльным мешком вместо горба. Дик совершенно не в его вкусе — уж я-то знаю. Неужели…

Его рассуждения прервали.

За спиной Уилла, как гриб после дождя, вырос Роберт Грин — грязный и еще более пьяный, чем всегда в последнее время. Белки его заплывших глаз цветом почти уже не отличались от раскрасневшейся от вина рожи, один рукав был оборван с плеча, а отросшая клочьями борода выглядела так, будто кто-то пытался выдрать ее с корнем.

Грин, и плюхнулся на лавку рядом с Китом, вдавив его в стену. Едва не выронив трубку изо рта, Кит двинул его ладонью в лоб:

— Эй, отвали от меня, иначе придется сжечь одежду, если к ней пристанет твоя вонь.

— Ну надо же, ты здесь, — издевательски осклабил Боб желтоватые зубы. Некоторых в его улыбке заметно недоставало. — Это так странно, что ты за столом сосешь чубук трубки, а не под столом — Шейксхренов хрен.

— Кому-то судьба — сосать хрен, а кому-то — сосать по жизни. Я предпочитаю первое, ты, очевидно — второе. Еще раз говорю тебе, Боб — свали к дьяволу с глаз моих, а то помнится — когда-то я зря передумал вырвать твой поганый язык. Уж лучше бы ты занялся кропанием своих рассказов о лондонских ворах, не говоря уж о какой-нибудь новой пьесе. Ты дерьмо, Боб, но это еще не повод…

Грин перебил его во второй раз — и крикнул, брызгая слюной:

— Так вот тебе — первый из воров этой замшелой дырищи! Вот, расселся напротив, и пригребает себе — чужие сюжеты, чужие стихи и чужие роли! Из-за этого ты дрочишь на него до мозолей, Кит? Скажи мне — из-за этого, или тебе было мало всех тех, кому ты запудрил мозги своим Макиавелли, кто верил тебе, слушал тебя, развесив уши, как последние идиоты?!

***

До вмешательства лорд-мэра и его людей, как писалось в серых рыхлых однопенсовых листках, конечно, дело не дошло. Чтобы разогнать взвинченную толпу, которая чуть не спалила «Театр», потребовалось всего несколько констеблей.

Буянов скрутили, остальные разбежались, кто куда.

Все обошлось — на этот раз — несколькими выломанными досками, очередной декорацией, раскрашенной юным Гофом, частью ободранным занавесом, да одним разломанным стулом. Он пал, впрочем, не от рук бунтовщиков, а от чрезмерного усердия констеблей, пробиравшихся к ложе милорда Эссекса.

Но о стуле в листках не упоминалось, лишь о том, как рыжий милорд вместе со своей юной прекрасной женой и юным, но храбрым Саутгемптоном хранили благородное спокойствие в бушующем людском море, и даже спасли от возмущенной толпы одного из актеров. Про кошку, от волнения расцарапавшую графу Гарри руки до крови, легенда тоже несправедливо умалчивала.

Писавший утверждал, что видел все собственными глазами, но, как известно, мало кто лжет так увлеченно и красочно, как это делают очевидцы.

Старик Бербедж распустил труппу, а сам так и остался в «Театре», со своей женой и младшим сыном: подсчитывать убытки и ждать возвращения Дика.

— Подожду тут, пока он вернется, — сказал он, закрывая за Уиллом засов на черном ходе «Театра». И Уилл, глядя на его неживое, посеревшее лицо, кивал: конечно, вернется. Оснований думать иначе нет.

В конце концов, Топклифф пригласил Дика на ужин, а вовсе не на дыбу, хотя бывали случаи, — и в Лондоне об этом шептались часто — что в гостеприимном Гейтхаусе дыба прилагалась к рейнскому, и иногда следовала сразу после него, а иногда, как это было с беднягой Бакстером в свое время, — вместо.

Вот и Кит, прочитав в лице Уилла, как в открытой книге, тоже сказал:

— Дик вернется, — и добавил еще кое-что, от чего Уилл испытал ужас и облегчение одновременно. Как бы там ни было, что бы или кто бы ни пришелся по душе старому дьяволу: сам Дик, или его игра, у них еще есть время. Пусть немного, но есть.

Кит говорил, а Уиллу становилось легче на душе от одного только звука его голоса. От одного вида Кита — расслабленного, немного небрежного, неторопливо раскуривающего свою трубку, как будто не он каких-то пару часов назад свистел и орал непристойности констеблям и ожесточенно работал локтями и кулаками в толпе, на пару с Уиллом прорываясь из толпы.

Он настолько ушел в себя, потерял бдительность, что то, что обращаются именно к нему, понял далеко не сразу. А поняв, обернулся и нахмурился. Этот смрадный дух и не менее смрадные слова могли исходить только от одного человека.

Роберт Грин, до того пьяный, что едва держался на ногах и только чудом еще ухитрялся ворочать языком, стоял прямо рядом с их столом, изрыгая оскорбления, похожие на остатки засохшей блевотины на его одежде.

Грин втерся между ним и Китом, плюхнулся на лавку, и Уилл отодвинулся, насколько мог, Киту же повезло меньше. И в отношении оскорблений, как оказалось тоже. Уилл и не думал отвечать Грину — не хватало еще потасовки с пьяных глаз, но такое отношение к Киту стерпеть не смог.

— Слышишь, ты, мастер Зеленолицый, научись-ка подбирать сопли и выражения. Забываешься.



***

— Забываюсь? — переспросил Грин, отлипнув ненадолго от Кита, но все же оставив на нем свой отпечаток — въевшийся в волосы запах, эхо развязных слов. — О, нет, чертов ты пидор, отнюдь не забываюсь. Я помню все, слышишь ты, деревенщина, или подкрутить тебе заячьи ушки? Помню каждую свинью, что ты мне подсунул. И какого дьявола тебя вообще принесло в Лондон, будто без тебя здесь мало хорохорящихся бездарей и усирающихся от усердия борзописцев, дергающих чужие фразы и протягивающих лапы к чужим жопам…

Кит смотрел на того, кого когда-то и вправду называл другом, кого манил за собой, как теперь полюбил манить Уилла, сощурившись и все так же попыхивая трубкой.

А Грин говорил, словно его вызвали на словесную дуэль, словно он не был вусмерть пьян, вывалян в ближайшей канаве со свиным навозом и обрызган своей же блевотиной. За все время, потребовавшееся, чтобы выхаркнуть на Уилла полную ненависти безыскусную речь, он не запнулся ни разу — и даже не булькнул утробной похмельной отрыжкой, надув щеки и сдвинув брови.

Он сделал это, лишь завершив мысль, как и следовало ожидать, ниже пояса.

— Столько страсти, — покачал головой Кит, выдыхая дым куда-то в ухо незваному компаньону. Грин шарахнулся, так и не решив, чего ему хочется больше — вскочить, ударить Кита или же притянуть его к себе, и замер на пару мгновений. Их хватило, чтобы завершить то, что должно было быть сказано во что бы то ни стало: — Выходит, в тебе есть еще пыл, друг мой. Так не стоит ли применить его в деле более полезном и приятном, чем оскорбления того, кому на тебя плевать? Я всегда советовал тебе одно и то же в таких случаях — иди проспись, Пандосто, а там, глядишь, время снова сыграет триумф, и в твоей дурной башке прояснится.

— Не смей. Слышишь? Не смей разговаривать со мной… так, — прорычал Грин, и — цапнул Кита за горло, заставив невольно кашлянуть из-за табачного духа, едко засевшего где-то под гортанью. — Потому что — это ты во всем виноват. Ты заливал мне в уши жидкое золото, оказавшееся после — жидким дерьмом. Ты говорил о вещах, которые я не хотел слушать, и заставил — захотеть. Ты убедил меня в том, что оказалось ложью. Зачем ты сделал все это? Чтобы поразвлечься? Чтобы посмеяться надо мной, как ты любишь? Тебе нравится воображать себя Мессией, да, Кит? И чтобы другие называли тебя сукой только в постели и за глаза, а в лицо говорили: о мой король, о мой Бог, я буду любить тебя до смерти?

Держал он крепко — и сжимал пальцы все крепче.

И чем меньше и мельче становились глотки воздуха, продавленные в грудь, тем большее блаженство играло на лице Кита. Кит улыбался, глядя прямо в налитые кровью глаза. Кит не пытался говорить — просто мягко положил ладонь поверх вздрагивающего от напряжения запястья Грина.

Поиграй в героя — в своего героя, дурак.

Поиграй, пока можешь.



***

Том вошел в «Сирену», когда там уже было ни протолкнуться. Небо над окраинами Лондона сумело зажечься закатом и остыть, пригашенное грядущей ночью. Этой ночью он спать не собирался — только выпивать да тискать охочих до легких денег девок, и еще, может быть, если приключится и подвернется — расспросить у приятелей о том, что произошло нынче в «Театре» Бербеджа.

Ведь говорили — всякое!

Что «Театр» вспыхнул и выгорел дотла, и это было чистой воды выдумкой — Нэш сам видел, обходя Холивелл издали. Что в давке было убито до сотни человек, что виной всему стало оскорбление Господа, произнесенное в обновленной версии гриновской пьесы о монахах-волшебниках, что, в конце концов, Дика Бербеджа, сынка старого Джеймса, забрали люди Топклиффа, чтобы пытать и повесить за ересь.

Чего только не говорили!

Но верить чему попало Нэш не привык, и именно правдолюбие привело его в «Сирену»… Чтобы увидеть, как Роберт Грин, пьяный, будто самая настоящая жопа, душит Кита Марло, под улюлюканье собравшихся зевак схватив его за горло и втиснув в стену. Кит, как ни странно, не сопротивлялся: сузив захмелевшие глаза, он с улыбкой слушал, что каркал Грин прямиком ему в лицо.

Рядом, что было ожидаемо, был Шекспир — ну и верно, куда же без него в столь рьяной сцене фатальной ревности. В минуту, когда Том протискивался к друзьям между столов, новая и необычайно сильная стратфордская любовь Кита как раз успел выскочить со своего места, опрокинув полную кружку, и броситься к Грину.

— Бей его! — последовал чей-то обезличенный, закономерный, древний, как сам Лондон и его боевитая душа, клич, и послышался первый удар кулака в уязвимую человечью плоть.



***

Уилл слушал, и хотя слова Грина адресовались вовсе не ему, чем больше он слышал, тем большим гневом наполнялось его сердце.

Кто он такой, Бобби Грин, чтобы говорить с Китом — так? Кто он такой, этот пропивший последние мозги, утративший человеческий облик и почти утративший способность связно излагать мысли писака, стремившийся собственные неудачи непременно переложить на других? Уилл слушал и смотрел на Кита, ожидая, когда же тому надоест этот дешевый балаган. Но Кит, славившийся как раз тем, что никогда и никому не спускал оскорблений, в этот раз слушал несчастного пьяницу со смиренной улыбкой. И улыбка эта не изменилась даже когда Грин своей грязной лапой схватил Кита за горло и начал душить. Милостивый боже, да что происходит?!

Действовал Уилл, как всегда, быстрее, чем думал. Кулак влажно впечатался сбоку, в изрыгающий очередную порцию гнусностей рот Грина, от чего тот поперхнулся проклятиями и дернул головой, на миг теряя равновесие и выпуская Кита из смертельного захвата.

Но Грин все-таки был опытным бойцом, и даже сейчас, вусмерть пьяный, из неудобной позиции двинул локтем, метя в грудь Уиллу и сразу же разворачиваясь для следующего удара.

Уилл отступил на шаг, группируясь.



— Бей! Бей его! В круг! В круг! — вопили из толпы, и Грин, сплюнув Уиллу под ноги кровавую слюну, осклабился и потянулся за ножом.

— Допрыгался, хуесос

— В круг! В круг! — вокруг них собиралась свистящая и гудящая толпа.

Грин побелел от ярости, когда выбрасывал вперед руку с ножом метя не в мягкое подбрюшье и даже не в горло, нет — в лицо, по глазам. Уилл отшатнулся, потянулся за собственным ножом — и не успел. Новый удар глубоко оцарапал щеку, Уилл невольно коснулся рукой пореза, а Грин расхохотался:

— Обосрался, красотуля? — и вновь череда быстрых, змеиных, безумно быстрых для такого пьяного бойца, выпадов. Уиллу оставалось только уворачиваться, отступая. Грин оттеснял его из круга назад, к столу, — туда, где невозможно будет увернуться. Уилл пытался отразить его удары, бить сам — безуспешно.

Вокруг засвистели, заулюлюкали, подбадривая, но кого — Уилла или Грина, — было непонятно. Грин прижал его к столу, усмехаясь во весь щербатый рот:

— Ну давай, сочини-ка еще один сонет, мастер Хренотряс.

Время пошло так медленно, как будто это было не с ним. Уилл видел всклокоченную бороду и оскаленный разбитый рот Грина, следил за ножом — с ужасом и отчаянием. Неужели все закончится — вот так? Прямо здесь, в «Сирене», среди галдящей толпы, прямо в луже кисловатого пива? Грин же, почувствовав его страх, как будто и вправду был животным, удвоил напор.

В отчаянной попытке увернуться от очередного удара Уилл уперся ладонью в стол — и под его пальцами оказалось что-то круглое.

Не думая больше ни секунды, он обрушил кружку на голову Грину, метя в висок. Удар пришелся по скуле, но его хватило, чтобы Грин замолчал на полуслове, и отлетел в сторону, поскользнувшись в луже.

Толпа взревела.



***

В ворота Гейтхауса Дик вошел под руку с улыбчивым, бархатно рокочущим Поули. Дик был бы и рад идти сам, да колени подкашивались, будто принадлежали кому-то другому, а может, уже были растянуты, раздроблены одним из пыточных приспособлений, которыми славился этот проклятый дом. Поули все рокотал, поддерживая Дика под локоть, будто он был дамой, а Поули — его нежнейшим кавалером. А Дик был способен только смотреть, смотреть во все глаза да пытаться сглотнуть пересохшим горлом.

Дом, низкая дверь которого с лязгом захлопнулась за их спиной, был приземистым и мрачным. Ни одно окно, как с перепугу показалось Дику, не было освещено, но Поули уверенно следовал за слугой со светцом. А слуга шел молча, не путаясь в лабиринте вдруг возникающих переходов и ни разу не оступившись.

Двери, двери, множество запертых дверей вокруг, и Дику показалось, что они попали в ту знаменитую на весь Лондон тюрьму, к которой и пристроен был дом Топклиффа. Отчаяние овладело им с новой силой. Что, если Уилл и все они ошибались, и Топклифф так и не выпустит его обратно, заперев здесь? Что, если ему суждено сгинуть здесь навек и больше никогда не увидеть ни родителей, ни друзей, ни леди Френсис?

Слуга вдруг остановился и все так же молча распахнул дверь в ярко освещенную комнату.

— Прошу, входите, мастер Бербедж, — преувеличенно вежливо, почти шутовски взмахнул в поклоне руками Поули. — Располагайтесь, милорд Топклифф прибудет в скорости.



***

Как и прежде, в «Театре», с началом шторма, с разливом Стикса, хотя куда как долго оставалось до весны, произошло много всего — одновременно. Нож, умело зажатый в кулаке Грина, полоснул по воздуху — а капли крови вспухли на лице Уилла. Разошелся и сошелся круг из галдящих выпивох, и тут же — прорвался, пока Уилл, увертываясь от новых и новых стальных молний, спиной вперед отшатывался к ближнему столу. Что-то крохко разлетелось на осколки — и Кит не сразу понял, что это было: кружка в руке Уилла, или череп его противника.

Он восстановил дыхание быстро, но предпочитал смотреть широко раскрытыми, горящими глазами, пока смерть наливала им всем по кружке — до венцов. Когда же сталь, ругань, мускусный пот и жирная кровь — все это хлынуло через край — вскочил и схватился за край столешницы.

— Помолился на ночь, щенок? — рявкнул Грин, чудом опять оказавшись на ногах. Киту хватило половины мгновения, чтобы оценить, куда и как он собирается ударить — и понять, что Уилл никогда не отразит этот выпад.

Стол, опрокинутый за край, повалился прямо между ними, не задев никого, но прервав стремительный прыжок. Боб споткнулся во второй раз, медленно, как во сне, разворачивая плечи к Киту — и стол был не так велик, чтобы помешать ему пырнуть, если бы он того захотел.

— Ну, давай, — подначил Кит, спокойно глядя на капли пива, стекающие по багровому лицу Грина, и мешающиеся с рудой, выступающей на его разбитых губах. — Зачем тебе Шекспир, если корень зла — во мне, и жизнь твою превратил в прах — я? Так прирежь меня! Помнится, ты сам говорил, что я закончу свое существование именно так — с пером в боку, в каком-нибудь грязном кабаке. Тебе не кажется, что «Сирена» как нельзя лучше подходит для того, чтобы утащить всех нас на дно?



***

Грин как будто разом протрезвел — а под его ногами ореховой скорлупой валялись глиняные осколки. Толпа вокруг них притихла: ежели дело доходило до раскаленных добела трагедий, орошенных слезами и ревностью, лондонцы всегда вспоминали, что умеют слушать, а не только горлопанить, подбадривая дерущихся.

Кит скалился в широкой улыбке, а на его горле отражалась отчаянная хватка растопыренной пятерни. Боб попялился на эти синяки, ровно пять, и шестой — там, куда пришлось основание ладони, — а потом протяжно отхаркнул на пол, в сторону, где, вжавшись в стол, замер Шекспир.

— А этот идиот, — Боб косо кивнул в его сторону, опустив нож, и стал потирать ушибленное лицо. — Этот тупорылый, глупый, как пробка, деревенщина, знает, что сейчас произошло?

Он улыбнулся так же, как и Кит, и обратился к Уиллу с веселой догадкой:

— Эй, ты! Слышишь, что я говорю? Марло не скажет — так спрошу тебя: неужто ты не видишь, что он и сейчас играет — на сей раз тобой? Точно так же, как играл всеми нами в свое время. Пока ему не наскучило!



***

Кит помалкивал, с интересом переводя взгляд с лица на лицо, с глаз на глаза, и выжидая. Грин, словно устал орать, продолжил едва слышно:



— Он нарочно ждал, пока ты ввяжешься в эту драку, дурья башка. Знал ведь, что ввяжешься — и тогда я убью тебя ему на потеху. Выпотрошу, как селедку перед тем, как бросить в маринад. Чтобы пролить немного елея на его вспухшее самолюбие, на его чертову гордыню!

— Боб! — крикнул кто-то из гущи душной, луковой толпы. Прибившаяся к берегу волна колыхнулась — вперед выступил крупный широкоплечий человек, запыхавшийся так, будто это он только что бросался столами и кружками в драке. — Кит! Прекратите, мать вашу!

Скрестив руки на груди, Кит криво ухмыльнулся Тому Нэшу, такому же румяному и дурному, какими, пожалуй, нынче были все они.

— А еще он знал, что у меня не хватит духу, — добавил Грин, скривившись, как от боли — а может, и верно от боли в гудящей башке. — Не хватит духу прирезать его, как бы я того ни желал.



***

— Позвольте вас поприветствовать в этом скромном обиталище, мой друг.

Чуть приоткрывшаяся — ровно настолько, чтобы пропустить быстрое движение темного, подбитого лисами плаща, — дверь досадно, или же досадливо скрипнула. Топклифф поморщился — его гость, актер из театра, названного «Театром», сынок угрюмого, как бульдог, Джемса Бербеджа, заслышав визгливый скрип, шарахнулся так, словно на него спустили стаю собак. Конечно, следовало ожидать подобной встречи — и побелевших на зеленоватом лице губ, и заиндевевших, как у мертвеца, зрачков.

Да, такими бывают зрачки у тех, кто умер только что, всего несколько минут назад — теплый еще блеск уже отдает тянущим холодком, а не успевшая подсохнуть влага начинает напоминать лед. Так смотрят те, кто попрощался с жизнью со страхом в душе, и не успел — либо не захотел, — зажмуриться.

Дик, Ричард, его тезка, молодой, но уже оперившийся, красивый, но лишенный хрупкой, исчезающей, прощальной прелести перезрелого детства, смотрел глазами мертвеца, и разевал рот, точно рыбешка, выброшенная на берег.

— Не стоит бояться, — заверил его Топклифф, одной рукой берясь за стрельчатую, похожую на острие кинжала, спинку высокого стула, и отодвигая его от стола, а второй хозяйски указывая на раскупоренные винные бутылки и холодные закуски, выставленные на белоснежной скатерти. Ножки стула скрежетнули по каменному полу. На столе все было безупречно и радовало глаз. — Вы наверняка решили, что в чем-то провинились передо мной, но это не так. Я всего лишь хочу поговорить — и славно провести время за вином и олениной.

Бербедж молчал, прямой, как свая — и как он собирался играть его, Ричарда, и Ричарда Третьего — третьего в их череде, — с такой осанкой? Топклифф был осведомлен лучше всех в королевстве, как править людям хребты, но сегодня ему было не до этого.

Он сел, упер локти в столешницу, и сплел затянутые в тончайшей выделки кожу пальцы перед сухо изогнутыми в улыбке губами. Огоньки свеч дрогнули. Гость дернулся опять, вспомнив что-то, и вдруг неуклюже, оттопырив одеревеневшую руку, поклонился.

Топклифф прикрыл глаза.



***

Слова Грина — острые, злые, проницательные — должны были бы ранить хуже ножа, сразить наповал, уничтожить тут же, обоих — и Кита, и Уилла. Должны были убить, как убивает мороз нежную поросль, все то, что между ними было. Так и случилось бы, возможно, еще несколько месяцев назад.

Но не сейчас.

Уилл покачал головой.

— Ты ошибаешься, мастер Грин, — сказал он, вытирая кровь, сочившуюся и сочившуюся из царапины, и впервые, может быть, за все время называя Грина по фамилии. — Я сделал это для Кита, не раздумывая, потому что люблю его. И даже если бы не любил, все равно бы сделал — ведь он не раз спасал меня. Так что иди-ка ты в жопу со своими выводами…



***

Горло пересохло, как будто в жару, а руки и ноги, напротив, были ватными и холодными. Дик боялся — до хрустального звона в напряженных членах, до темноты в глазах, и ничего не мог с этим поделать. Сердце трепыхалось пойманной птицей, а страшный человек, который даже за столом не снимал перчаток, смотрел на него почти ласково, как и папаша давным-давно не смотрел, только в детстве, и спрашивал ласково:

— Вы любите удить рыбу, юный Дик Бербедж?

Что ответить на это? И что последует за вопросом? Топклифф играл с ним, как кошка с мышью, — та тоже прячет когти прежде чем совершить решающий и смертельный рывок, и ее лапка кажется такой же ласковой, почти нежной.

— Милорд, — сказал он, и голос был тонким и срывающимся как у мальчишки, — когда-то в детстве я удил рыбу, милорд.

Топклифф посмотрел снисходительно и кивнул, как будто удовлетворившись ответом. А Дик мучительно покраснел — от того, насколько глупыми были его слова. Вот уж дурак, так дурак!

Но лучшего он сейчас придумать не мог. В голове было пусто, а в ушах нарастал звон.

«Как бы еще не свалиться в обморок снова, теперь уже при Топклиффе, — вот будет потеха!» — подумал Дик вяло и почувствовал, что у него снова темнеет в глазах.

***

Нэш медленно, крепко обнял Грина за плечи, и потянул за собой — подальше от перевернутого стола и перевернутой души Кита, молча, напряженно кусающего губы. Обернулся, сделал страшные глаза, беззвучно, широко разевая рот, произнес: «Съебывайте».

— В кои-то веки я полностью согласен с нашим малышом, — хрипло, не своим голосом отозвался Кит. Он все еще смотрел на Уилла — словно пытался до кости обглодать его одними глазами, проникнуть в самую суть его существа, пораженную червем любви, самой страшной заразой, сильнее чумы, могущественнее смерти, и уж точно — опаснее буйного писаки, не просыхающего от самого Рождества. — Нам пора. Пойдем отсюда. Вон, к черту. Сейчас же, Уилл, слышишь? Я не могу больше ждать.

Кто-то зааплодировал им, когда Кит схватил Уилла за запястье и дернул за собой, отмеряя путь до входной двери широким шагом. Им не прошлось толкаться: Чермное море расступилось перед моисеевым трюкачеством, а на лицах людей, провожающих их взглядами, читалось что угодно — от отвращения до высеченного в чертах возгласа: «Вот так сучьи дети!».

Русалочьи сиськи на вывеске все так же покачивались в такт движению звезд. Тягучие, бесконечно глубокие морские пучины с обломками потерпевших крушение столов отпустили пару путников — надолго ли?

И Кит сказал, запойно глотая первый поток холодного, чистого ветра, хрустально веющего с лугов:

— Если бы не было так холодно, тебе пришлось бы трахнуть меня в ближайшем переулке. Я бы тебя заставил. Или — заставлять бы не потребовалось?

***

Топклифф с холодноватым, восковым интересом наблюдал за тем, как сходит с лица Дика Бербеджа последняя краска. Белый как полотно, актер перестал быть актером. Куда-то подевался его хорошо поставленный, отточенный голос; зрачки то замирали, как у загнанного зверька, то начинали бегать, не в силах остановиться ни на чем — а особенно на лице собеседника.

Когда гость заморгал, будто никак не мог проснуться или протрезветь после буйной попойки, какие, Топклифф знал, были очень уж любимы в театральных кругах, стало ясно: сейчас он потеряет сознание, словно его уже подвесили к железной раме, и сразу же дали предельный вес.

О нет, милый Ричард — никто не будет убивать тебя. Во всяком случае, быстро. Во всяком случае — сразу. Ты — актер, а значит — играй.

Мы с тобой славно поиграем, Ричард.

— Присядьте, — елейно предложил Топклифф, от слабого света и слабости собеседника наливаясь подобием вялотекущей, скованной железными скобами радости. Он выкинул руку вперед, указывая на второй стул, а Бербедж подпрыгнул, как испуганная потехи ради подвальная крыса. — Я могу представить, что вы чувствуете в данную минуту, и что успели надумать, пока вас везли ко мне. Это не удивительно. Может, вы и хотели бы поговорить со мной об острых, зазубренных крючках для рыбной ловли, которые, я уверен, ваш батюшка точил у вас на глазах камнем, но боитесь, что такие же крючья окажутся под вашей собственной кожей? Или хотели рассказать, как вам, маленькому мальчику, было жаль разрывать разинутый рыбий рот, чтобы извлечь такой крючок, но боялись, что нечто подобное произойдет и с вашим хорошеньким ртом, который так нравится вашим зрительницам?

Дик икнул так, что, казалось, эхо торопливо пробежало по каменным сводам, и тут же — зажал рот ладонью.

Кроме этого, все в нынешний вечер было идеально — и Топклифф был на редкость доволен идеальной, витражной ровностью кружева своих манжет.

***

Уилла вдруг охватил суеверный ужас. Ему показалось, что если он промедлит сейчас, секунду или две, не одна его жизнь, а может быть и жизнь Кита окажется на волоске, как совсем недавно в таверне. Он дернул Кита за руку, еще сильнее обхватив горячие пальцы, и увлек в подворотню прямо недалеко от «Сирены».

И уже бросив Кита спиной на влажную стену, зашептал, заклиная, заговаривая, молясь неизвестно кому:

— Ох, и доиграешься, мастер Кит, что никакой холод мне не станет помехой.

И тут же накрыл поцелуем потрескавшиеся, пахнущие вином и табаком губы.

Целоваться на морозе было не лучшей, но сладчайшей идеей.

***

Догадка, пронзившая Дика стрелой и пригвоздившая к полу, была поистине ужасной.

Он-то, дурак, в глубине души до последнего надеялся, что по истечению срока, отведенного для представлений «Ричарда» в «Театре», Топклифф его отпустит.

Теперь же вдруг осознал отчетливо и ясно: этому не бывать. Как и не разделить ему, Дику Бербеджу, судьбы несчастного Бакстера, промучившегося пару дней.

С ним все будет иначе.

По какой-то непостижимой причине Топклифф хочет играть с ним долго, и будет играть так долго, сколько сможет выдержать слабая плоть Дика.

И, конечно же, глупо надеяться, что этот хищник добровольно выпустит из своих лап неосторожную добычу, только и могущую теперь, что слабо, отчаянно попискивать в мягкой лапе.

— Присядьте, — велел его палач, скрывая за мягкостью остроту железных крючьев, о которых рассуждал со знанием дела и истинной страстью.

Под немигающим и равнодушным взглядом, Дик вновь сглотнул пересохшим горлом и сделал пару деревянных шагов к столу, к резному стулу.

А Топклифф все говорил и говорил, и речь его журчала, будто ручей весной, но лучше бы Дик оглох, переступив порог этого адского жилища. Или сразу родился — глухим.

— Знаете, рыбья кровь всегда нравилась мне гораздо меньше человеческой, — сказало чудовище в облике человека, и ладонь Дика, схватившегося, будто в судороге, за резную спинку стула, стала влажной и липкой. — Она воняет.

Дика замутило, и свет померк окончательно.



***

Над дверью «Сирены» висел фонарь — его света не хватало на много шагов вокруг, но он препятствовал тому, чтобы какой-нибудь особенно преданный Бахусу ночной гуляка расшиб себе башку в мясо, не вписавшись в грубо сколоченную раму. Дверь была кривой — столько, сколько Кит ее помнил, и наверняка все дело было в том, что ее сделали такой изначально какие-нибудь косорукие подмастерья плотника, нанятые ради экономии. Стоило отойти немного от этой двери — и наступила тьма, холодная и чернильная, так и норовящая забраться под одежду ночным морозом.

— А что остановит тебя сейчас, Уилл? — прошептал Кит в ответ, вытирая собой грязную стену, за которой в прежнем ритме зашумело трактирное веселье. Они оказались далеко ото всех — для этого не нужно было много. Они целовались, будто урывали свое у вечности и у стеклянных звезд, хватая друг друга за плечи и виски, путаясь волосами, сталкиваясь зубами и раздражая губы до саднящих трещин. — Неужто здравый рассудок? Давненько его не было видно и слышно…

Под пальцы подвернулось скользкое и странно горячее в этом царстве бархатистого мрака — и мороза, убивающего даже исконный лондонский смрад. Это была кровь — неизменный спутник их страсти. Кровь, снова проступившая сквозь едва схватившуюся поверх ножевой царапины корку.

Кит припал к ней губами — растравливая. Предсказуемо, позволяя просчитать себя, как простую задачку о сложении и вычитании яблок в корзинках. У него попросту не оставалось сил играть в загадки и, тем более, интересничать. После всего, что было сказано и услышано, он не был уверен, что когда-либо останется перед Уиллом более обнаженным, чем сейчас — даже когда с него будет содран последний клочок одежды.

Уже скоро.

Скорей бы, черт возьми!

— Пойдем. Пойдем же!

Они петляли в переулках, сменяя одну подворотню на другую, тасуя закрытые и распахнутые пространства, одинаково грязные, одинаково темные, будто колоду карт. Бросаясь на стены. Бросаясь во все тяжкие. Друг в друга, в пар, вырывающийся сквозь зубы вместе с шумными вздохами, в случайно пойманный на острие зрачка блик, в ладони, невообразимо, холодно, жарко оказавшиеся вдруг под одеждой.

— Если ты не разложишь меня прямо на полу, да что там — на пороге, — через четверть часа, — захлебывался своим сводящим с ума нетерпением Кит, распаленный настолько, что пар мог начать валить просто от его кожи. — Если я не почувствую твой член в себе через четверть часа… Клянусь Дьяволом, я просто рехнусь…

***

Ричард Бербедж вдруг обмяк — и расплылся в лужу. Руководствуясь больше желанием жи