Ориджиналы 15К+;количество слов: 19851

Человек обреченный

саммари: Николай Павлович Быстрицкий, девятнадцати лет от роду, бывший студент отделения исторических и словесных наук Петербургского университета, был доставлен в Трубецкой бастион по подозрению в принадлежности к революционному тайному обществу. Он упрямо верил, что выдержит любые пытки и допросы — и оказался совершенно не готовым к тому, что его ждет.
примечания: иллюстрации от Графиня Барбосса (https://nebooker.net/users/1151#profile):
предупреждения: нездоровые отношения, серая мораль


- 1 -

В Трубецкой бастион Николая доставили поздним вечером. На зимнем петербургском небе уже светили первые звезды, и в их бархатном сиянии желтое здание тюрьмы казалось не таким уж и грозным. Подумав так, Николай сразу же сам на себя рассердился за эту пошлую поэтическую образность. Слова должны выражать суть и служить своего рода инструментом в умелых руках, а пачкать правду жизни пустопорожней мутью навроде сияния звезд и прочей жалкой ерунды — подло и недостойно думающего образованного человека. Однако от усталости в голову сами собой забирались мысли и о звездах, и том, как Нева грустно шумит, будто плачет о какой заблудшей душе, и о товарищах, что без него теперь все равно что осиротели.

Арестовали Николая утром, часов в десять, и весь день промурыжили в полицейском управлении; даже не допрашивали толком, просто за решетку посадили, да и дело с концом. Так вышло исключительно оттого, что накрыли его случайно, по нелепому совпадению: ловили вроде бы какого-то мелкого жулика, что в недостроенном заброшенном доме за фабриками на севере Васильевского острова прятался и наткнулись на их типографию — и на Николая, который там после ночного собрания отсыпался, потому как жить ему временно было негде. Увидели прокламации, обомлели, да и арестовали его. Николай, конечно, сопротивлялся, но что может один, к тому же сонный и вечно недоедающий, против пятерых румяных молодчиков?

Жулика, к слову сказать, так и не поймали.

Когда день покатился к вечеру, в управление приехал некто важный, обругал всех последними словами, и ржавая машина правосудия спешно заработала. Мигом вспомнили, что политических полагается в Трубецкой бастион сдавать, до дальнейшего выяснения всех обстоятельств.

Впрочем, обстоятельства были настолько очевидными, что и выяснять их не требовалось. Николай уже решил, что, если потребуют, спокойно и гордо во всем, в чем надлежит, признается: и в том, что к преступному в глазах этих государственных мерзавцев тайному обществу принадлежал, и в том, что за типографию отвечал и призывы к расправой над врагами Отечества собственноручно печатал, и в том, что аресту сопротивлялся, и в том даже, что в боевой группе народовольцев состоял и в сорвавшемся покушении на генерал-адъютанта Храпова непосредственное участие принимал. Товарищей своих Николай, конечно же, не сдаст, и секретных планов не раскроет, а в остальном — пусть дознают что им вздумается! Терять-то больше нечего, все одно — либо Сибирь, либо смерть.

Поговаривали, конечно, что в Трубецком бастионе свое дело знают и пытают так, что любой расколется, однако Николай верил в силу своего духа. Раз уж попался, надо одному все вынести и других за собой не тянуть. У других еще дела есть — их общее славно дело! А он уже человек конченый, да и пожил достаточно — целых девятнадцать лет. Некоторые его братья и сестры и до семнадцати не дожили. Как говорится, двум смертям не бывать, а одной не миновать.

В приемной Николая уже дожидались. После тщательного обыска ему выдали казенную одежду и сказали переодеваться. Желтоватая тюремная роба пахла застарелым потом и плесенью, и облачаться в нее было мерзко, особенно под внимательными взглядами охранников. Отдавать им свои вещи было в той же степени неприятно. Особенно сильно было жаль любимое пальто, за которое Николай около года назад отдал столько, что пришлось потом неделю засохшие корки жрать и воду пить. Просить у матушки денег сверх необходимого для учебы он всегда почитал ниже своего достоинства и оттого выкручивался как мог — учил детей французскому и истории, готовил их к экзаменам, писал статьи да рассказы в никому не известные журналы. Однако это все было до того, как Николай познакомился со своими нынешними братьями и сестрами, узнал об их борьбе — и понял, что тратит свою драгоценную жизнь совершенно зря, на пошлые мелочи, и это когда вокруг замышляются великие дела!

Впрочем, пальто, которое один из охранников совершенно неуважительно смял, все равно было жаль. Николай мысленно укорил себя за эту низменную привязанность к вещам и напомнил себе же, что эти лишения — лишь малые испытания по сравнению с тем, что его ждало совсем скоро. Бывалые товарищи про пытки много рассказывали — и, наверное уж, не врали. И про то что, что засечь могут до смерти, и про гвозди под ногти, и про прочие совершенно средневековые зверства, о которых и думать-то тошно. Говорили также, что первым делом тех, кто сразу не раскололся, раздевают до белья и ведут в карцер, совершенно нетопленный. В нем остается лишь ходить из угла в угол, дабы хоть как-то согреться, однако и это невозможно: половину крохотной комнатушки занимает металлическая кровать, и шагов от стены до кровати получается сделать разве что два, и то если маленьких. Ни лежать, ни сидеть на кровати тоже не получится: вся ее ледяная конструкция безжалостно впивается в тело, оставляя после себя следы, подобные ожогам. Нигде нет спасения — асфальтовый пол под босыми ногами так же совершенно ледяной, равно как и стены.

Обычно подобная пытка длилась не более суток, однако несговорчивых могли продержать там и три дня, и дольше. После такого заболевали даже самые стойкие и здоровые, и в бреду признавались во всем. Слабые же здоровьем умирали, и Николай не без оснований полагал, что для него все закончится смертью. Не самая героическая гибель, что ни говори, но зато никаких секретов не выдаст! Эта мысль отчего-то грела.

Истинный революционер — человек по природе своей обреченный и, конечно, не должен быть высокомерным и тщеславным, однако Николай, пока его к камере тащили, успел подумать вот о чем: хорошо бы, конечно, ему умереть. В ссылке мало чести, то ли дело смерть! Умрет Николай — и сразу героем станет, и товарищи его историю другим передавать будут, и когда дело их победит, то про него, наверное, в учебнике для гимназистов напишут.

Матушка, разумеется, рыдать будет, один ведь Николай у нее сын остался, но таким мыслям нельзя было ходу давать. Как ни крути, матушка ведь женщина хоть и добрая, но глупая, и важность социальной справедливости никогда не постигнет. Николай уже бился с ней, пытался растолковать, да все бесполезно было. У матушки одна справедливость — в церковь сходить да свечку поставить, а о народном благе она вовсе и не думает. Когда крепостное право отменили, она, помнится, даже плакала. Впрочем, и крестьяне их тоже отчего-то плакали.

«Оттого что дурные, — злобно подумал Николай, когда за ним с отвратительным лязгом захлопнули дверь. — Дурные и счастья своего не понимают. Но это ничего, это пройдет. Мы их всему научим, и свободу свою ценить — в первую очередь».

Когда глаза кое-как привыкли к тусклому свету керосиновой лампы, Николай осмотрел свою камеру. Она была совсем крохотной, шагов пять поперек, однако потолок казался недоступно высоким. Желтый пол выглядел истертым ногами несчастных предшественников Николая. Стены были обиты войлоком — известно для чего, чтоб заключенные друг с другом не перестукивались. Железная кровать была плотно придвинута к стене; сквозь куцый матрас, кажется, проступали пружины. Стараясь не думать о том, какой мучительной будет эта ночь, равно как и все последующие, Николай перевел взгляд на потрепанное Евангелие в синем переплете. Бога, разумеется, не было, однако сейчас, от голода и усталости, Николай на миг в этом усомнился. Вспомнил, как матушка таскала его в Вознесенскую церковь, единственную в их крохотном селе Благовещенское, что в Муромском уезде. Затем, как это обычно бывает, в голове само собой всплыло пустое и сентиментальное: как молился усердно, как свечи сам зажигал, как церковное пение любил слушать и даже жалел, что голосом его Бог не наградил.

Подавив всхлип, Николай раздраженным жестом вытер повлажневшие глаза. То были мысли слабака, которым настоящий революционер не имел права поддаваться. Собравшись с силами, Николай забрался на деревянный стол и поглядел в маленькое решетчатое окно под самыми потолком — благо, рост позволял дотянуться. В темноте ничего толком рассмотреть не выходило, однако, похоже, с другой стороны была глухая стена и ничего больше. Почему-то от этого простого и ожидаемого наблюдения в душе поднялась детская какая-то обида. Больно закусив нижнюю губу, Николай схватил Евангелие, будто оно одно было во всем виновато, но не нашел в себе сил кинуть его в умывальник или в ведро для нечистот. Его решимости хватило лишь на то, чтобы спрятать дурацкую книгу под кровать — и упасть наконец на матрас. Пружины отвратительно скрипнули и мгновенно впились в спину. Как назло, одновременно с этим несчастьем от голода заныл желудок.

В камере не было холодно — скорее, напротив, влажно и душно, однако Николая знобило, и тонкая тюремная одежда нисколько не помогала согреться. Он ни о чем не жалел, он знал, что страдает за правое дело. Маленькая типография была его ответственностью, Николай сам так решил, потому как товарищи его были людьми надежными, однако временами либо слишком прекраснодушными, либо — как те, что составляли костяк боевой группы — слишком недалекими. Николай же считал себя и умником, и бойцом по натуре, и жалел теперь лишь об одном — что всех этих властных мерзавцев, включая самого главного мерзавца, без него устранят. Единственным слабым утешением служило то, что он принимал посильное участие в создании бомб. Вложился все же в общее дело! Ему ли теперь бояться пыток, что непременно ждали его на рассвете.

При воспоминании о пытках стало еще холоднее. Нет, Николай нисколько не боялся перетерпеть какие угодно мучения за свои идеалы. Стыдно признаться, но его страх заключался в ином. Другие признавали, да и сам Николай знал, что он, с этими его голубыми глазами, темными волосами и бледной кожей, крайне хорош собой. Он не страшился пыток и боли, и даже смерти не боялся, однако не хотел лишиться своей красоты. Наверное, в этом тоже заключался недостойный революционера эгоизм, но Николай решил, что может позволить себе эту слабость. В самом деле, ведь никто и никогда об этом не узнает.

Постепенно усталость все же взяла верх, и Николай наконец забыл тревожным сном. Ему снилось заплаканное лицо матери и собственная казнь через повешение.

***

Проснулся Николай так, словно бы и не спал вовсе, дрожащий и все еще задыхающийся. Ощущение грубой веревки, что мучительно затягивалась на его шее, не прошло с пробуждением. Хотя говорили, конечно, что по-настоящему если, не во сне, такая смерть быстрая: шея ломается под весом тела, и все, exitus letalis. Однако кто знает, как оно на самом деле.
«Вот скоро и узнаю», — подумал Николай с истеричной какой-то решимостью.

Он не понимал, который час, и от этого в голове все путалось. В камере было черным-черно, только керосиновая лампа слабо горела, в окно также не проникало ни лучика света. Николай вспомнил, как знающие товарищи рассказывали: в Трубецком бастионе камеры устроены таким образом, что в них всегда темень. Если повезет, на закате отблеск солнца увидишь, да и все. Выходит, не врали.

От этой мысли стало страшно и за самого себя стыдно. Николай ведь не мальчишка, чтобы темноты бояться! К тому же окошко есть, хоть и маленькое, хоть и явно на соседнюю стену выходящее. Николай подумал, не взобраться ли ему снова на стол, не поискать ли просвет за решетчатым окном, но колени отчего-то дрожали, и он решил с этим повременить.

Заслонка на двери с отвратительным лязгом отодвинулась, и в щели, через которую за узниками наблюдали, мелькнули чьи-то глаза. Через миг раздался щелчок ключа в замке, и в камеру вошел незнакомый грузный охранник. В тусклом свете его изъеденное оспинами обрюзгшее лицо показалось маской некой потусторонней твари, из тех, что ребятня на колядки себе мастерила. То ли от этого образа, опять слишком поэтического, то ли от голода в ушах тяжело застучало, и перед глазами все немного поплыло.

— Чего разлегся? — отрывисто спросил охранник. — Вставай. Жрать потом будешь. Сначала допрос.

Стоило только Николаю подняться на ноги, как его грубо схватили и вывели из камеры.

Допросы проводились на втором этаже, и по пути Николаю несколько раз удалось поймать отблеск чахлого петербургского солнца. Вопреки всем доводам рассудка, это суеверно показалось добрым знаком.

«Опять эта неуместная поэзия, — мысленно осудил себя Николай. — Когда же уже выйдет от этого отучиться!»

Тем временем, охранник подвел его к одной из дверей и вежливо постучался.

— Войдите, — донеслось из-за двери сухое и отрывистое.

За столом сидел одетый в гражданское светловолосый человек с аккуратной бородкой, худой и скуластый. Возраста он был неопределенного, такому с легкостью могло быть как тридцать, так и все пятьдесят. Николай замер на пороге: он ожидал увидеть кого-то в голубой жандармской форме. Впрочем, насколько ему было известно, высшим чинам дозволялось пренебрегать этой служебной формальностью. Наверное, оно так нарочно в штабе на Фонтанке и было придумано — чтоб заключенный не знал, кто перед ним, но заранее воображал себе худшее.

Николай решил, что воображать всякую жуть не будет чисто из упрямства. Пусть перед ним хоть сам начальник Петербургского жандармского управления, и что? Все равно судьба его решена. Если большой человек вмешается, она, может, даже и быстрее выйдет. Казнят — и дело с концом. Стыдно признаться, но пыток Николай все же очень боялся. Зато от страха вся его утренняя дурнота куда-то испарилась, даже есть больше не хотелось.

— Проходи давай, — охранник грубо толкнул Николая в спину, и тот был вынужден шагнуть на середину кабинета.

Высокие окна были занавешены тяжелыми шторами, однако лучики солнца все равно просачивались в щели. Человек за столом поднял взгляд от бумаг, и Николай против воли отметил, что из-за игры света глаза у него выходили очень интересными — как будто бы совсем прозрачными и оттого холодными. Такие, наверное, самой природой полагались дознавателю и мучителю невиновных.

— Благодарю, Василий, — сказал дознаватель. — Можете нас оставить. Но далеко не уходите, я вас скоро позову.

В его голосе слышался едва заметный акцент.

«Немец, кажется», — подумал Николай и с трудом удержался, чтоб не поморщиться. У него не имелось никаких национальных предубеждений, и даже по еврейскому вопросу он придерживался самых либеральных взглядов, но немцы смутно раздражали его. Наверное, оттого, что в гимназии его третировал учитель-немец. Он преподавал у них математику, которая давалась Николаю с огромным трудом, и вечно насмехался над его неуклюжими попытками решать задачи.

— Как вас зовут? — спросил дознаватель, когда охранник вышел за дверь.

Николай почувствовал смутное раздражение: к чему эти вопросы, если в документах, что покоились на столе, наверняка было и его имя, и самые что ни на есть интимные подробности его биографии. Но, пожалуй, сразу лезть на рожон было неразумно, и оттого он коротко ответил.

— Николай.

— А по батюшке? — не унимался дознаватель.

— Павлович, — неохотно бросил Николай.

Дознаватель сухо улыбнулся.

— Очень приятно, Николай Павлович… Быстрицкий, так? — он не слишком старательно изобразил, будто не уверен, правильно ли помнит фамилию.

— Так.

— Ну, расскажите же, что вы за человек такой, Николай Павлович, — доброжелательно проговорил дознаватель. — И как вас угораздило в эту в высшей степени скверную историю вляпаться, упомянуть не забудьте.

Злость, что закипала внутри, становилась все сильнее. Николай не понимал, отчего с ним ведут все эти разговоры, когда заранее ясно, что его не уболтать, что он не из тех, кто своих сдает. Возможно, и это сорт пытки — путать, притворяться понимающим, манить надеждой, однако с Николаем этот фокус точно не пройдет. Совсем его, что ли, за дурака держат?

— Вы сами изволите видеть, какой я человек, — коротко ответил Николай, внутренне обмирая от своей внезапной неуместной дерзости.

Дознаватель, впрочем, нисколько не оскорбился его ответом. Даже, кажется, позабавился.

— Вижу, — подтвердил он. — Вижу, что вы крайне невезучий. Как же так вышло-то? Ловили жулика, а поймали вас, причем ведь даже не планировал никто подобных задержаний. Впрочем, не отвечайте. Вижу, вы не из разговорчивых. А я, признаться, люблю послушать, как люди сами свою жизнь пересказывают. Оно, знаете, и человеку полезно иногда бывает. Когда по порядку все излагаешь, сразу яснее становится, в чем прав, в чем не прав, а что иначе сделать следовало бы. Знаю-знаю, в молодости кажется, будто правда всегда только твоя, однако поверьте повидавшему всякое человеку: вздор это, Николай Павлович, вздор и заблуждение.

Николай вскользь отметил, что акцент совершенно исчез из речи дознавателя. Он не знал, что ему сейчас полагается говорить, однако от него, кажется, и не ждали ответа. Дознаватель снова взял в руки бумаги и начал лениво их перелистывать.

— Владимирская губерния, Муромский уезд, село Благовещенское. Вот, значит, откуда вы к нам приехали, — проговорил он. — Никогда там не бывал. Рекомендуете?

— Нет, — Николай мотнул головой и зачем-то прибавил: — Нечего там делать, одна грязь да разбитые дороги.

— В грязи иной раз интересные вещи можно обнаружить, — отметил дознаватель. — Но вы, впрочем, пока что слишком молоды, чтобы понять это.

Он перелистнул еще страницу и проговорил с ухмылкой:

— Отделение исторических и словесных наук Петербургского университета, надо же. Так и знал, что вы человек тонкий и не чуждый наукам.

— Это все в прошлом, — проговорил Николай, хотя собирался молчать. — Я оставил учебу весной.

— Тут пишут, учились вы хорошо. Отчего же бросили? Неужели деньги, что матушка вам на учебу присылала, прокутили?

Николай тяжело выдохнул. От приступа злости голова снова закружилась, и он с трудом процедил:

— Это подлость — заниматься историей и изящной словесностью, когда страна разваливается на части, а люди страдают.

— Так она же всегда разваливается, — весело отозвался дознаватель. — Я здесь уже тридцать лет живу, однако не припомню года, чтобы она так или иначе не разваливалась. И люди, увы, тоже страдают, тут уж ничего не попишешь. Такая уж она, страна эта. Что ж теперь, никому истории да словесности не учиться? Зря вы так. Глядишь, озарили бы нашу литературу своим талантом.

— Слова — лишь инструмент, — сказал Николай, борясь с дурнотой. — В стране, состоящей из несчастных рабов, литература не нужна.

Повисла мучительная тишина. В висках у Николая стучало так сильно, что он всерьез опасался, не пойдет ли у него носом кровь. Это было бы ужасно унизительно.

— Красиво сказано, — протянул дознаватель. — Жаль только, что насквозь лживо.

— О чем вы? — недоуменно спросил Николай, совсем позабыв о своем решении держаться гордо и независимо.

— А об этом мы с вами в другой раз побеседуем. Хватит с вас на сегодня, вы вон совсем зеленый и еле на ногах держитесь. Василий, будьте добры увести заключенного!

Ожидавший за дверью Василий зашел в кабинет и увел совершенно ошарашенного таким поворотом дел Николая. Тот ожидал всего — пыток, боли, унижений, но не этого почти светского приятного разговора. Теперь Николай чувствовал себя полностью сбитым с толку, совсем не знал, что случится с ним дальше — и это пугало почти так же сильно, как угроза жестоких пыток.

В камере Николай получил тарелку остывшей склизкой каши и, съев ее в один присест, лег на кровать, сжался в комок и мгновенно уснул. Будущее было туманно и неопределенно, а посему было разумно использовать любую минуту, чтобы отдохнуть.

На этот раз Николаю ничего не снилось.

***

Начальник Петербургского жандармского управления Константин Христофорович Шульц с наслаждением поднялся с кресла и размял затекшие плечи. Он не лукавил, когда признавался коллегам, что любит вести допросы искренне и всей душой. Если б не карьерные амбиции, так бы, право слово, и остался простым дознавателем.

Нет, Константин Христофорович был вовсе не из тех, что чужими страданиями упивается. Ему и правда было интересно, как бунтовщики мыслят и что у них на сердце. Через них, пожалуй, он русскую душу, беспокойную и в этом беспокойстве бестолковую, лучше всего и понял.

Наказывал Константин Христофорович по справедливости, причем, кажется, по русской, а не по своей родной немецкой. Тех, кто поумнее был, он даже щадил и условия не самые зверские выбивал. Однако чаще всего идейными оказывались самые конченые и пустые люди, у которых ни ума, ни сердца, а одна лишь оголтелая злость. Таких было вовсе не жаль, и получали они по заслугам.

Вот Николай Павлович Быстрицкий пустым явно не был, и обладал к тому же весьма любопытным сортом идейности. Такие в этой своей идейности больше всего себя самих любят. Вся их вера в высокие цели на их же сиятельных персонах зациклена, и в этом состоит основная трудность для дознавателя. Таких не подкупить и не уговорить, такие под пытками не ломаются, потому для них идею бросить — как себя разлюбить, а на это они никак не могут пойти. Они ведь герои прекрасные, во славу невесть чего себя храбро в жертву приносящие. Отнимешь это у них — и что останется? Имение в захолустной губернии, незаконченный университет да перспектива до самой смерти служить учителем в уездной школе.

Константин Христофорович отдернул штору и выглянул в окно. День был солнечным и ясным, замерзшая Нева блестела, как бриллиант, и даже стены Петропавловской крепости не казались темными и гнетущими.

— А ведь мог бы хорошую жизнь прожить, — сказал сам себе Константин Христофорович, снова мысленно возвращаясь к Быстрицкому, что пять минут назад перед ним на ковре зеленел. — Не дурак ведь, совсем не дурак. Впрочем, про жизнь-то мы еще посмотрим.

Улыбнувшись своим мыслям, он занавесил окно, и в кабинете снова стало темно.



- 2 -

Темные дни и ночи сливались воедино, и Николай окончательно в них потерялся. Он просыпался и засыпал в мучительной сырой духоте под светом керосиновой лампы, мучился от болей в спине, раз в день впихивал в себя безвкусную кашу и снова засыпал, обессиленный. Иногда, впрочем, накатывала изматывающая бессонница, и Николай лежал и бесконечно смотрел в потолок, увязая в окружавшей его черноте. Он знал, что другие революционеры, находясь в заключении, отыскивают в себе силы развиваться духовно и физически, однако сам Николай был слишком слаб для этого. Да и запрещены ему были любые поблажки: в свое первое пробуждение после допроса Николай попытался выпросить себе допуск в библиотеку, однако ему грубо дали понять, что ни книг, ни табака, ни прогулок, ни посещений от родных ему не полагается.

— Будешь буянить или со мной препираться — поколочу, а потом в смирительной рубашке в карцер ляжешь, — пообещал знакомый уже рябой охранник и забрал тарелку с подчистую съеденной кашей.

Допустим, родных Николай и не ждал: матушка, скорее всего, не знала ничего о его злоключениях — и пусть так останется, нечего ей беспокоиться раньше срока. Вот от книг он бы не отказался, но в его распоряжении было только Евангелие. Когда стало совсем невмоготу, Николай решил перечесть его — и открыл книгу ровно на моменте искушения Иисуса в пустыне.

«Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их, ибо она предана мне, и я, кому хочу, даю ее; итак, если Ты поклонишься мне, то все будет Твое», — прочел Николай знакомые с детства строки и подумал, что каждый подследственный революционер в чем-то подобен Иисусу. Его допрашивают, искушают свободой и обещаниями лучшей жизни, однако он крепок в вере своей.

Параллель эта была настолько неправильная идейно, что Николай поспешил о ней забыть и больше Евангелие не открывал, как бы тоскливо ему ни было. Однако в одну из ночей — или то был темный день? — Николаю приснилась лестница, что соединяла Небо и Землю; на каждой из ступеней стояли ангелы с золотыми крыльями, а на самой ее вершине возвышался дознаватель и смотрел на Николая как будто бы ласково. Затем лестница вдруг накренилась и рассыпалась в прах. Николай проснулся весь мокрый, с бешено колотящимся сердцем. Ветхозаветную историю про лестницу Иакова он отлично помнил, но не мог взять в толк, отчего его воспаленное сознание породило такое тревожное сочетание.

Возможно, это было признаком начинающейся лихорадки.

Время от времени Николаю мерещился отблеск солнца на стене, и это тоже, равно как и внезапные приступы сильного озноба, был дурной знак. Отчаянно хотелось снова оказаться на допросе, чтобы по пути увидеть немного света, чтобы — пусть это слабость, пусть! — поговорить с живым человеком. Безделье, темнота и одиночество истощали нервы и лишали разума, и Николай страшился, что однажды он совсем ослабнет — и напишет все признания, что от него потребуют. Ему даже снилось, будто он кровью подписывает некие бумаги, полные причудливо смешанной между собой лжи и правды, и рыдает от отвращения к себе.

Один из таких снов, к счастью Николая, был грубо прерван тычком под ребра. Он распахнул глаза; незнакомый охранник, бледный и тощий, как скелет, неожиданно сильно тряс его за плечо.

— Поднимайся, — приговаривал охранник. — Приказано в баню тебя отвести, а потом на допрос.

— В баню? — переспросил Николай. Он уже заранее, от опытных людей, знал: подобную роскошь в Трубецком бастионе позволяют два раза в месяц, и мысленно смирился с тем, что совсем скоро его густые волосы потребуется сбрить из-за вшей и прочей дряни.

Однако Николаю повезло: видно, этот дознаватель и в самом деле был важным человеком, раз мог диктовать условия допроса.

К великому сожалению Николая, на улице было по-зимнему серо и пасмурно, и краткая прогулка от основного корпуса до бани не доставила ему никакого удовольствия.

Мыться одному Николая, разумеется, не разрешили. Тощий охранник все время не сводил с него глаз — мало ли, вдруг заключенный покончить с собой вздумает. Впрочем, взгляд этот был совершенно незаинтересованный, даже брезгливый. Это успокаивало: Николай знал, что некоторые охранники позволяют себе не только побои, но и иные формы насилия, куда более отвратительные.

Некстати вспомнилось, как один, с позволения сказать, собрат по убеждениям в ответ на сетования Николая о своем крайне стесненном материальном положении, предложил насмешливо:

— Продай себя, раз больше нечего. Ты ж у нас красивый, как девка. Богатый покупатель на такого найдется.

Николай тогда крайне вспылил, полез в драку и был изрядно побит. Впрочем, вторая сторона получила куда более значительные повреждения в виде выбитого зуба.

Говоря откровенно, Николай понимал, чем был вызван такой гнусный намек. Это была обычная зависть к тому, кто стоял духовно выше. Не секрет, что многие из тех, кто принадлежал к их ячейке, никак не могли приучить себя к уважительному, товарищескому отношению к женщинам. У Николая никогда не было с этим трудностей, и романтические приключения, особенно с сестрами по убеждениям, нисколько его не интересовали.

— Время вышло, — сказал охранник, когда Николай только-только начал расслабляться и получать удовольствие от мытья. Пришлось снова надевать на себя вонючие грязные тряпки, морщась от отвращения.

После бани Николая препроводили в тот же кабинет на втором этаже, что и в первый раз. Как и в их прошлую встречу, дознаватель в гражданском костюме сидел за столом и читал бумаги. Единственным изменением в обстановке стали небольшие песочные часы в оправе из черного дерева.

— Здравствуйте, Николай Павлович, — дознаватель коротко улыбнулся. — Вот не поверите же, наверняка не поверите, но искренне рад видеть вас в относительно добром здравии. Прошло-то, конечно, всего три дня, но в таких обстоятельствах многое может произойти даже за такой короткий срок. Что ни говори, неподходящее это место для дворянина.

— Мне чужды сословные предрассудки, — процедил Николай, чтобы не молчать.

«Три дня, — одновременно с этим пронеслось в голове. — Три».

Разум, измученный полным отсутствием ориентиров, вцепился в эту, возможно, вымышленную цифру мертвой хваткой.

— А я и не про сословия сейчас, — с готовность ответил дознаватель. — Я лишь о том, что ну не привыкли мы с вами существовать в таких условиях, ничего не попишешь! И нет, я не к тому веду, что недворянам в нищите, голоде и болезнях жить полагается. А то знаю я, как ваша братия любит слова властей переиначивать.

Этот насмешливый тон выводил из себя, как и в первый раз. Николай вдруг осознал, что не помнит, когда ел последний раз, и ощутил дурноту, пока что легкую.

— Да вы не стойте, вы садитесь, в ногах правды нет, — точно почувствовав что-то, предложил дознаватель.

Николая не пришлось упрашивать дважды: он с готовностью опустился на стул, показавшийся ему невозможно мягким.

— На чем мы там остановились в прошлый раз? — поинтересовался дознаватель. Он откинулся в кресле, скрестил руки на груди и посмотрел на Николая своим холодным взглядом, таким не сочетающимся с его легкомысленным тоном.

— Вы обвинили меня во лжи.

— Неужели? Как я мог? — неестественно удивился дознаватель и под мрачным взглядом Николая прибавил: — Ах да, что-то припоминаю. Кажется, я отметил, что ваши слова о ненужности литературы насквозь лживы. Скажете, что я ошибся?

— Скажу, — упрямо проговорил Николай, хотя от измученности своей он уже не знал, во что на самом деле верит.

— Ну а я не поверю, — дознаватель ухмыльнулся. — Видите ли, я имел удовольствие приобщиться к некоторым вашим литературным опытам, а посему скорее уж поверю в то, что ваши революционные убеждения — чушь несусветная, нежели в то, что такие проникновенные вещи может писать человек, считающий литературу ненужной глупостью.

Николай понимал, что его снова ловят, и ловят безошибочно, потому что он всегда был падок на лесть и втайне стыдился этого. Однако же он нашел в себе силы прямо взглянуть в ледяные глаза и сказать:

— Я переменился.

Дознаватель покачал головой.

— Мне бы не хотелось, чтобы это было правдой. Ну да не будем больше об этом. Поговорим об убеждениях. Не беспокойтесь, не о ваших.

Поднявшись на ноги, дознаватель заложил руки за спину и подошел к окну. Николай против воли засмотрелся на его выразительный профиль и невпопад отметил, что дознаватель, пожалуй, ростом значительно пониже будет. Отчего же тогда Николай вечно чувствовал себя в некотором роде подавленным, даже когда дознаватель сидел, а он сам стоял? Пожалуй, дело было в самом Николае, в его слабости и трусости. От этого на душе стало гадко.

— Я допрашивал многих ваших товарищей, — проговорил тем временем дознаватель, рассматривая что-то за окном. — И в какой-то момент мне стало интересно разобраться, что же движет всеми вами по большей части — глупость, эгоизм или же искреннее благородство. Не поверите, в вопрос я тщательно, со всей страстью погрузился, прокламации читал, газеты ваши тайные. Чуть сам социалистом не сделался.

Криво улыбнувшись, он замолчал, словно бы ожидая от Николая каких-то слов.

— И каков же ваш вердикт? — спросил тот, потому что сидеть в тишине было мучительно.

— Благородство есть, и много, это весьма отрадно, вот только глупости многовато, — отозвался дознаватель. — А эгоизма и того больше. Взять, скажем, пресловутый нечаевский «Катехизис революционера»: что это, как не гимн первостатейному, оголтелому эгоизму, прикрытый высокими идеалами? Сказано там, что революционер — человек обреченный, стоящий выше любой морали, готовый отдать все ради правого дела. Но ведь беда в том, что он при этом не только своей жизнью распоряжается, но и жизнями тех, кто рядом с ним, причем грубо, жестоко и своевольно. Это ли не эгоизм?

— Вы говорите о крайностях! — воскликнул Николай. Он вдруг забыл и о плачевном своем состоянии, и о голоде; он будто бы снова оказался в конспиративной квартире на Мойке, в кругу тех, с кем ему впервые в жизни стало интересно. — Нечаев, безусловно, заложил основы, он в своем роде идеал, однако целиком его взгляды разделяют отнюдь не все в нашем обществе. И вспомните, он отдельно оговаривает, что все нежные чувства у революционера должны быть заранее изничтожены, чтобы никто не пострадал. Если это и эгоизм, то крайне гуманный.

— Все чувства должны быть задавлены единою холодною страстью революционного дела, — процитировал дознаватель. — Так, кажется, там сказано? Видите, я ваши священные тексты не хуже вашего знаю.

Николай почувствовал, как у него вдруг похолодели руки, а сердце забилось чаще. Он и представить себе не мог, что человек на государственной службе мог настолько глубоко интересоваться их вопросом. Уж явно не из служебной необходимости тот строки Катехизиса наизусть заучивал! Тем временем, дознаватель подошел ближе и присел на край стола, теперь уже совсем нависая над Николаем.

— Вот объясните мне: с чем и зачем вы боретесь? — спросил он безо всякого перехода.

— Мы боремся за то, чтоб все свободны были, — ответил Николай пересохшими губами. — И если бы имелся некий другой способ, кроме террора и прямого принуждение правительства к демократическим реформам, клянусь, мы бы пошли им!

Дознаватель склонил голову вбок и самым небрежным тоном поинтересовался:

— А вы спросили у народа-то, нужна ли ему свобода? Декабристы вон не спросили, те, кто в народ ходили, тоже не потрудились, да и вы, кажется, этим не озадачились.

— Это все демагогия! — всплылил Николай.

Подобный аргумент он слышал уже не раз, и неизменно выходил из себя. О том, нужно ли народу рабство, тоже никто не спрашивал, знаете ли!

— Может, и так, — легко согласился дознаватель. — Но ведь и с вашей стороны она же самая. Вся эта ваша свобода — сплошная метафора, миф, иллюзия! Взорвете одних — придут новые. Нас таких много.

«Вас таких — вовсе нет», — невпопад подумал Николай и ощутил, как горят его щеки.

— Да что наши, ваши ведь не лучше, — продолжил дознаватель. — У меня есть человек, близкий к одному из участников недавнего воронежского съезда этой вашей «Земли и Воли». Я знаю все, о чем там говорилось, и уж поверьте: дайте власть Фигнер или Желябову — и получите диктатуру и бесправие, просто несколько иного толка. А вы, если пользу приносить хотите, уехали бы обратно в свой уезд, детей крестьянских учили бы. Теория малых дел, слыхали про такую? Думаю, скоро она в большую моду войдет. Но ведь нет, каждый день в сельской школе преподавать — это ведь не то же самое, что в Петербурге сиять.

— Перестаньте! — забывшись, Николай хлопнул ладонью по столу и тут же сжался, готовясь к оплеухе. — Я… Я пользу принести хотел тем способом, который избрал. Можете меня судить, но унижать и насмехаться… Не нужно.

Голос в конце позорно дрогнул.

— А кто сказал, что я вас унизить хочу? — дознаватель вытянул руку и вдруг погладил Николая по плечу. — Я сейчас скажу то, что в моем чине и должности говорить не следовало бы, но вам я верю, вы не сдадите, — он вздохнул и, не выпуская плеча из ласкового захвата, продолжил: — Я не меньше вашего хочу, чтобы жизнь в России изменилась, чтобы люди счастливее и богаче стали. И подобные вам очень нужны как часть исторического процесса. Я вас-шельм ловлю и на каторгу отправляю, но одновременно знаю: нельзя без вас. Не бывает изменений без пролитой крови, причем частенько пролитой впустую. Однако мне претит мысль о том, что этот исторический процесс перемелет таких, как вы. Умных, талантливых, тех, кто иную пользу Отечеству сослужить бы мог. Отчего бы другим, бесполезным, за правое дело не умереть? Ваш Нечаев, кстати, в этом смысле мою точку зрения вполне себе разделяет. Помнится, он делит всех людей по степени полезности для революции, причем делит по сути на смертников и тех, кто управляет ими.

Убрав наконец ладонь с плеча Николая, дознаватель цепко посмотрел на него, поднялся на ноги и вернулся на свое прежнее место. Не говоря ни слова, он молча подвинул к Николаю модную перьевую ручку с чернильницей и лист бумаги.

— Вы хотите, чтобы я признание писал? — проговорил Николай, слыша свой слабый голос будто бы со стороны.

— Нет, — дознаватель покачал головой и снова посмотрел ему в глаза. По спине пробежала дрожь. — Мне не нужно ваше признание. Мне нужны имена тех, кто заманил вас в эту ловушку. Имена, тайные планы, конспиративные квартиры — все, что знаете. Вы в этой истории персона практически безвинная, почти что жертва. Однако надобно, чтобы это увидел не только я, но и другие, не столь проницательные. Поэтому пишите, будьте любезны. Можно по-простому, безо всякой художественности.

Николай осознал, что смеется бессильным, истерическим смехом. Он должен был предугадать, к чему ведет это приятный разговор — и все равно повелся, как глупый мальчишка! Спорил, всерьез доказывал что-то, в то время как господин дознаватель хотел лишь одного: в доверие к нему втереться, чтобы все тайны выведать, а дальше и самого Николая уничтожить, и товарищей его загубить. Но не бывать этому!

— Я своих не сдам, — прошипел Николай, как зверь ощетинившись. — Не на того напали, ясно вам?

В ничего не выражающем взгляде дознавателя мелькнуло что-то похожее на очень человеческую усталость.

— Так я и знал, что все этим кончится, — он помолчал. — Но знаете, не стану я вас пытками, ссылкой и казнью пугать. Вы юноша умный, благородного происхождения, ну так позвольте мне говорить с вами как равному с равным. Я внимательно изучил ваше дело и все сопутствующие обстоятельства, и правда в том, что для организации вашей вы нисколько не важны.

Это грубое «нисколько не важны» обрушилось на Николая, как гром среди ясного неба. Перед глазами вдруг потемнело. Николаю и самому казалось временами, будто его вера в собственную незаменимость — одна только огромная выдумка и ложь. Весь последний год он упрямо гнал от себя эти мысли — что ему недостаточно доверяют, что до принятия решений и вовсе допускать не думают, что позволяют типографией заниматься, да и то не главной, а одной из, только чтоб он под ногами не путался, что взяли его исключительно чтоб в жертву по тому или иному удобному случаю принести. Однако когда дознаватель бросил ему эти гнусные слова прямо, без обиняков, спрятаться от собственных сомнений стало совершенно невозможно. Наверное, во всем были виноваты расстроенные нервы, недостаток света и огромная усталость, но менее больно от этого понимания не делалось.

— Не спорьте только и, уж пожалуйста, не лишайтесь чувств! — дознаватель вскинул руки в оборонительном жесте. — Знаю, наверняка тешили себя приятными иллюзиями о том, как без вас там все осиротеют и совсем растеряются, мнили, что героем станете, что прославитесь. Но, если начистоту, вы ведь и сами знаете, что всем заправляют отнюдь не такие, как вы. Вы — простите за прямоту, пушечное мясо. Я уже молчу о том, сколько этих ваших мелких народовольческих организаций за последние годы расплодилось, это для другой беседы тема. Вернемся к делу: я уверен, что вы, как человек наблюдательный, многое видели и слышали даже несмотря на то, что к настоящему делу вас вряд ли допускали. Поэтому давай попробуем решить дело добром.

Он снова посмотрел на Николая этим своим подчиняющим взглядом и произнес негромко, но со значением:

— Вот вам перо, вот бумага, пишите что знаете. Не про себя — про организацию свою. Если во всем честно признаетесь, легко отделаетесь. Сошлют вас ненадолго на поселения, причем не в Сибирь, а, скажем, в Уфу. Там ваших много сейчас, вполне себе приличное общество образовалось.

В голове Николая был абсолютнейший хаос. Он не знал, кому верить и кем считать себя, но помнил одно: нельзя быть подлецом и крысой. Поэтому он отодвинул от себя писчие принадлежности и коротко сказал:

— Нет.

Дознаватель кивнул головой, словно бы с чем-то соглашаясь, и заметил небрежно:

— А ведь я и закрыть ваше дело могу, Николай Павлович. Похлопотать, конечно, придется, но ежели вы навстречу пойдете, то почему бы и не похлопотать за молодого человека, у которого все впереди? Может, даже и в столице вам остаться разрешат, но если нет, то ведь и вне столиц жизнь есть. На народ посмотрите вблизи, опять же.

Эти слова о народе показались донельзя оскорбительными. От злости Николай стиснул зубы так сильно, что в висках стрельнуло.

— Мне плевать на ваши милости, — процедил он, с ненавистью глядя на дознавателя.

Тот, впрочем, и бровью от этих взглядов не повел.

— Да вы не спешите, вы подумайте хоть минутку. Давайте я вам песочные часы поставлю? Как песок до конца просыпется, вы мне свой ответ и дадите, как вам такое?

Николай ничего не ответил. Дознаватель подвинул к себе песочные часы и легким движением перевернул их. Золотистый песок посыпался вниз тонкой струйкой.

— Обещал вас не пугать, но все же отмечу в качестве предупреждения, — проговорил дознаватель. — Время сейчас сами понимаете какое — смутное, неспокойное. Поймали вас случайно, и преступлений за вами официально пока что не числится, но ведь ничто не помешает на вас что угодно повесить. Все, что можно и что нельзя. А власть нынче нервная, за любое подозрение казнить готова. Вы на эшафоте, конечно, эффектно смотреться будете, как настоящий герой революции, но ведь через день о вас и не вспомнит никто, — он сделал паузу и прибавил: — В тюрьму или на каторгу вам бы тоже лучше не попадать. Вы вон какой красивый, даже когда измученный донельзя. Вас там так, простите мне эту грубость, полюбят, что вы довольно скоро ходить не сможете. В общем, думайте, мешать не стану.

В ушах застучало. Николай пытался смотреть на песок и не думать о том, насколько правдиво услышанное. Дознаватель просто запугивал его, чтобы получить признание — да и не боялся Николай ничего. Заранее ведь решил, что все муки вынесет, теперь уже поздно решение менять.

Когда на дно упала последняя песчинка, Николай вскинул подбородок повыше и проговорил:

— Нет.

Дознаватель выглядел до обидного не удивленным этим ответом.

— Что ж, по-доброму не хотите. Гордый, умрете, но своих не сдадите. Своих, что вас самого сто раз бы сдали. Я знал, что так будет, хоть и надеялся, что ошибусь. Всегда, до последнего верю, что чего-то не предусмотрел, но вот ведь, никогда относительно вашей братии не ошибаюсь.

Он поднялся на ноги, зашел Николаю за спину и положил ему руки на плечи. Стало почему-то жарче.

— Я не хочу причинять вам боль, — шепнул дознаватель, склонившись к самому уху. — Я прекрасно знаю, что это не поможет. Но обстоятельства, понимаете ли, требуют. Придется мне вас пытать, не то все решат, что я проникся вашими тонкими артистическими пальцами да несчастными глазами, неудобно выйдет. Думаю, завтра и начнем. Или, — он сделал паузу, — нет. Не завтра. Я подумаю, когда. Спешить в этом деле нельзя, сами понимаете. Вы ведь особенный, меня абы кого допрашивать не вызывают.

С этими словами он отошел в сторону, выглянул за дверь, взмахом руки подозвал тощего охранника и передал ему Николая, который словно бы онемел. Допросы казались похожими на лабиринт: Николай уже не понимал, куда идет и где его подстерегают ловушки, он просто шел куда глаза глядят — и, кажется, приближался лишь к чистому, абсолютному безумию. Даже перспектива пыток меркла перед этим путаным клубком, в который превратились его мысли.

Уже оказавшись в камере, Николай осознал, что дознаватель так и не сказал, когда именно состоится следующий допрос. Не то чтобы в камере была возможность считать дни, однако это знания дало хотя бы иллюзию организованности и порядка.

К тому же что-то подсказывало, что дознаватель, этот проклятый немец, заранее знал, когда именно допросит Николая. Он просто играл с ним, да и все тут. Прежде эта мысль рассердила бы Николая, однако сейчас он вдруг понял, что плачет. Едкие слезы жгли глаза, но успокоиться не получалось.

Николай рыдал от бессилия, пока не уснул — и с трудом заставил себя не начать снова, едва проснувшись.

***

Константин Христофорович откинулся в кресле и в который уже раз подумал: редкая удача состояла в том, что именно ему доверили вести этот допрос. Могли бы ведь и постесняться его от дел отрывать, прислать какого-то юнца зеленого, который бы все загубил. Однако наверху — совсем наверху — очень уж заволновались от этого внезапного ареста и оттого мудро решили привлечь человека опытного. Всех крайне волновало, откуда взялся этот Быстрицкий, велика ли исходящая от него опасность и, что самое важное, сколько еще таких, о существовании которых власти не осведомлены.

В отношении Быстрицкого с первого же допроса стало ясно, что никакой чрезвычайной опасности от него не исходит. В теории опаснее могли быть те, с которыми он по глупости своей связался; одного из этих потенциально опасных в той же типографии вчера и взяли, скоро и до остальных доберутся.

По этому славному поводу можно было бы Николая Павловича, от признаний которого больше не имелось никакого практического толка, прямо сейчас из заключения спасти. Просто так взять и спасти, не для себя, хоть и это можно было бы устроить. Молодой, несчастный, потерянный, вечно голодный человек — легкая добыча, и Константин Христофорович сумел бы провернуть все так, будто бы Николай Павлович сам на все согласился и сам же первый к нему со своими бесстыдными предложениями полез. Константин Христофорович даже позволил себе помечтать, как поселил бы своего нового protégé недалеко от себя, пристроил бы к работе, потому что нельзя человеку без дела сидеть, а через полгодика у них стерпелось бы и даже слюбилось.

Но, пожалуй, раз уж никогда служебным положением в этом отношении гордо не пользовался, то и теперь, на старости-то лет, поздно начинать. К тому же Николая Павловича и в самом деле хотелось безо всякой личной выгоды спасти. Было в нем что-то, к таким поступкам располагающее.

«Или же я совсем русским становлюсь, — подумал Константин Христофорович с ноткой печали. — У них вечно поступки не от ума, а от сердца идут».

Но если так, если всерьез спасать, если не на правах смазливой игрушки держать — значит, надобно подождать. Сейчас оно, конечно, можно, но слишком рано. Надо, чтоб Николай Павлович как следует помучился, чтоб через ад прошел, особенно через тот, что внутри у него прячется, чтоб себя получше узнал и к новой жизни переродился. Без мучений русский человек чему бы то ни было учиться отказывался, и причину этого явления Константин Христофорович уже лет десять как отчаялся постичь. Просто смирился и принял, что вот так этим русским надо, чтоб все в жизни доставалось через боль и страдания великие.

Главное, конечно, чтоб в продолжение этих страданий Николай Павлович не навредил себе ненароком слишком сильно, но и за этим можно было особо проследить.

— Через два дня займусь нашим свежим народовольцем, — сообщил Константин Христофорович начальнику тюрьмы Александру Васильевичу.

— Сами займетесь? — спросил тот с неудовольствием. Он любил своих ребят при деле держать, и обычно это вполне себе поощрялось начальством.

Однако на этот раз у Константина Христофоровича были другие планы.

— Сам. А пока извольте, пожалуйста, без зверств ваших. Мне Быстрицкий целым нужен и желательно не совсем рассудок утратившим.

— Ну, с рассудком не могу ничего обещать. — Александр Васильевич развел руками. — Рассудок — дело тонкое, а этот новенький и так им, кажется, слаб. Однако что до остального, то мы присмотрим, не извольте беспокоиться.

— Вот и славно, — Константин Христофорович хищно улыбнулся.

Свою добычу он отдавать не любил.

- 3 -

Время слилось в одну прямую чернильную линию.

Прежде оно было как езда в старой карете по размытой дороге — то быстрее двигалось, то медленнее, то и вовсе остановилось. Когда уставал, когда в Петербурге наступала серая осень, когда денег снова едва хватало на хлеб — вот тогда и останавливалось. Один день тянулся, будто целая вечность, и казалось, что больше никакой радости в жизни никогда не будет. Однако радость все равно возвращалась, пусть и бледная, пусть и на час, и время снова возобновляло свой ход.

А сейчас все было одно, все словно навсегда застыло. Время не остановилось, время умерло, стало прямой черной линией, пахнущей кислым потом, сыростью и керосином.

Николаю все отчетливее казалось, что он теряет рассудок. Иногда в самом темном углу он видел тень, что смотрела на него прозрачными глазами и словно ждала момента, чтобы наброситься и растерзать.

— Уходи! — прикрикнул на нее Николай однажды и сам же на себя осердился. Не следовало говорить с миражами, так можно совсем разума лишиться. Нужно было терпеть, жить в этом бесконечном одинаковом дне, пока за ним не придут, чтобы отвести в пыточную.

Николай подумал, что ожидает этого почти что с нетерпением. Возможно, его снова отведут в баню, прежде чем передать в распоряжение господина дознавателя, а там, по дороге, может, и солнца немного застать успеет. Когда светло, все легче.

Может, и дознаватель в настроении будет и парой слов с Николаем перемолвится, прежде чем к пыткам приступать. Он, к слову, теперь почти постоянно снился и был даже в тех снах, где ему быть не полагалось. Скажем, грезил как-то Николай о конспиративной квартире на Мойке, куда его в самый первый раз на заседание пригласили. Там все его товарищи были, и за роялем Машенька, самая младшая из его сестер по убеждениям, сидела и что-то романтическое наигрывала — так, чтобы никому их секретных разговоров слышно не было. Все было хорошо, вокруг только свои были — и все же Николаю вдруг тревожно стало. Из всех углов за ним словно бы наблюдали и каждый его жест, каждое его слово оценивали. От безотчетного страха колотилось сердце, и когда за спиной раздались тихие шаги, Николай почувствовал своего рода облегчение, словно бы все самое страшное уже случилось. Обернувшись, он увидел перед собой дознавателя; тот смотрел на него безо всякого выражения, а потом снял с шеи серебряный крестик и надел его Николаю на шею. Где-то вдалеке закричали вороны.

Это было так странно и так почему-то жутко, что Николай проснулся и не смог уснуть еще, кажется, целую вечность. Сны стали опасны, дознаватель подстерегал его и там, и страшнее всего было то, что какой-то частью своей измученной души Николай был рад его видеть. Удивительно, как быстро этот подлый человек сумел проникнуть во все его мысли. Очевидно, так и должно было случиться: заключенных нарочно ставили в такие условия, когда их единственным собеседником и последней отрадой делался их же мучитель. От этой двойственности разум отчаянно мутился, и выдержка постепенно таяла.

«Ну, какой же он тебе мучитель, — пронеслось в голове гаденькое. — Думаешь, кто уговорил кормить тебя чаще? Как считаешь, отчего тебя не избивают охранники? Кто за тебя попросил, а?»

Эти мысли были низменные, грязные и отвратительные. Николай знал, что истинный революционер не должен терять решимости и поддаваться обаянию этих жалких мелочей, но чувствовал, что постепенно сдается. Он всегда был таким — слабым, падким на лесть, на проявленное внимание, на самую простейшую заботу.

Однако это вовсе не значило, что Николай добровольно доносы писать станет. Слабости слабостями, но его волю они до конца не подточат. Общее дело и новая светлая жизнь требовали жертв, и Николай был вполне готов принести свою.

Он хотел бы, чтобы все было иначе, чтобы был некий иной путь для народа, для спасения страны, для справедливости. Он хотел бы, чтоб существовал другой путь и для него самого.

Николай провел в Петербурге два с небольшим года, и все это время ему было бесконечно плохо. Вернее, не совсем так: поначалу он был вполне счастлив, ходил, любовался всем неприкрыто, как абсолютный провинциал. Ну, и гордился тем, что легко в университет поступил, чего уж греха таить. Однако довольно скоро выяснилось, что соученики, с которыми Николай хотел бы сойтись, были во много раз богаче него самого и в свою высокородную компанию его, мелкопоместного дворянина, брать не спешили, а с такими же нищими, как он сам, было скучно и тягостно. Собственная провинциальность была как бельмо на глазу, и от одиночества хотелось на луну выть. Можно было, конечно, красотой и услужливостью взять, но Николай лебезить и подчиняться ненавидел, и в этом-то состояла его беда.

Довольно скоро дворцы, мосты и прочие достоинства Петербурга окончательно померкли, и осталось только бесконечное серое выживание и попытки свести концы с концами. Учебу забрасывать также было нельзя, и Николай чувствовал, как жизнь медленно уходит из него, и тоска становится вечным его спутником, равно как и бесконечная простуда.

Но однажды, после лекции по древней истории, он случайно разговорился с вольнослушателем Григорием, который не сразу и не то чтобы охотно, без подробностей, но рассказал ему о том, какие дела в их Отечестве делаются. В этот момент в жизни Николя словно бы зажгли яркую свечу, и он понял, как может быть спасен и где найдет и утешение, и поддержку, и, наверное, даже славу.

Однако свеча эта недолго горела. Жертва от Николая потребовалась слишком скоро и слишком внезапно. Глядя на тусклую керосиновую лампу, он подумал, что жертва эта вовсе не соразмерна той малости, что он получил взаимен.

Подумал — и возненавидел и себя, и свое бедственное положение, и страну эту проклятую, и дознавателя, что пробудил в его душе эту гниль. Однако даже в этой ненависти было больное ожидание того, что его заберут наконец из этого темного каменного мешка и дадут хоть на миг почувствовать себя живым.

***

Перед допросом Николая отвели в баню. На этот раз день был восхитительно солнечным, и от яркого света в душе поднялась волна искрящейся, как свежий снег, радости. Ее отблески сохранились в душе, даже когда после мытья Николая отвели не в знакомый кабинет, а в темную комнатушку без окон, с деревянной лавкой посередине. О прочих имеющихся в комнате приспособлениях Николай постарался не думать.

Радость от солнечного дня стремительно бледнела.

Дознаватель уже был на месте. Николай вдруг осознал, что не знает его имени — тот не представился, а он сам спросить не догадался, да и не осмелился бы, даже если б догадался. Пожалуй, эта таинственность вокруг имени тоже была создана умышленно: человек с именем — уже не обезличенная карающая сила, и оттого менее страшен.

— Здравствуйте, Николай Павлович, — дознаватель коротко улыбнулся. — Хороший сегодня денек, а? Солнечный, и тепло даже будто по-весеннему.

Николай опустил глаза и ничего не это не ответил.

Дознаватель отослал охранника, на этот раз опять нового, рыжего и всего в веснушках, и начал медленно расстегивать пуговицы на своем коротком черном сюртуке. Это простое действо отчего-то заворожило Николая: он понимал, что его слишком пристальный взгляд могут заметить и превратно истолковать, однако не мог отвести глаза. Оставшись в жилете и белой рубашке с высоким воротничком, дознаватель аккуратно снял простые серебряные запонки, спрятал их в карман брюк и все так же неторопливо подвернул рукава.

От этих наблюдений во рту пересохло. Николай почувствовал, что путаница в его голове стала словно бы еще безумнее. Зато страха он почти не испытывал — до момента, пока не услышал тихое:

— Снимайте рубаху, ложитесь на лавку лицом вниз и вытягивайте руки перед собой. Я вас привяжу, чтоб не дергались.

Николая затрясло. Его, дворянина, было законом запрещено пороть! За эту мысль немедленно стало стыдно. Во-первых, рассуждая идеологически, он был ничуть не лучше простого крестьянина, и если того можно пороть, то и Николая тоже. Во-вторых, порка была самой мягкой пыткой из возможных, если верить рассказам бывалых людей. Николай выдержит ее. Слабаком будет, если так легко сломается.

— Веревок боитесь? — заботливо поинтересовался дознаватель. — Зря вы так. Вам же самому проще будет. Вертеться не сможете и, соответственно, ударю я вас ровно по тем местам, по которым сочту нужным.

— Я ничего не боюсь, — запальчиво сказал Николай, неуклюже стянул с себя рубаху и лег на шершавую лавку, стараясь не дрожать так уж явно.

Дознаватель при этом смотрел на него странным взглядом: не влажным и похотливым, но и не совсем равнодушным. Он словно бы делал некие мысленные пометки, и от это становилось еще беспокойнее.

— Батюшка-то вас розгами неужели не сек, осердясь? — светским тоном спросил дознаватель, привязывая руки Николая к лавке неким особым узлом. — Или в гимназии, где вы учились?

От пристального взгляда было не спрятаться, и Николай прикрыл глаза.

— Нет, — шепнул он. — Отец умер, когда я еще ходить не умел. Неудачный случай на охоте. Я и не помню его почти. А в гимназии у нас не наказывали, директор был человеком прогрессивных взглядом.

— Прогрессивные взгляды — это очень хорошо. Но, право слово, некоторых современных молодых людей пороть бы стоило, — отозвался дознаватель. Закончив с руками, он занялся щиколотками. Их он стянул потуже, так, что от грубой веревки наверняка останутся следы.

«Эти следы будут далеко не самыми болезненными», — предательски мелькнуло в голове.

Николай дрожал, уже не скрываясь. Тело больше не подчинялось ему, и это было унизительно до отвращения.

— И что же, вас никто и никогда не порол и не бил? — поинтересовался дознаватель. Он стоял сзади, и Николай не имел возможности видеть его лицо, однако чувствовал: тот доволен своей работой.

— М-матушка, — срывающимся голосом ответил Николай. — Н-несколько раз, но р-рукой. Я и-из д-дома убежал, она ос-сердилась.

— Ну, раз матушку свою вынесли, то я за вас спокоен, — по голосу дознавателя не было ясно, издевается он или говорит всерьез. — И у нас, конечно, не дуэль, но я все же спрошу: точно не передумали? Может, не будете упрямиться, напишите то, что от вас требуется, да и покончим с этим?

Николай мотнул головой так сильно, что, кажется, поцарапал о лавку подбородок.

— Н-нет.

— Что ж, воля ваша, — сказал дознаватель.

Николай услышал его шаги у себя за спиной, затем неясный шум и то, как он рассекает чем-то воздух на пробу — и почувствовал, как перед глазами все расплывается от слез. Он даже не боли боялся, а этого ожидания боли, что тянулось без конца.

— Десять ударов плетью, — проговорил дознаватель, будто бы себя самого уговаривая. — Начнем с этого.

Он подошел ближе, и Николай весь сжался.

— Ну, что вы трясетесь, всего ведь десять ударов, — ласково пожурил его дознаватель. — Это же малость.

Спины коснулись холодные кожаные ремешки. Николай как-то видел плеть в действии, и ему отчего-то казалось, что ремешков этих должно быть куда больше. Возможно, это тоже было послабление; на миг, забыв о гордости, Николай почувствовал благодарность за эту поблажку.

Дознаватель провел плетью вдоль позвоночника, от шеи до копчика, словно бы давая привыкнуть. Николай забыл, как дышать: он весь собрался, готовясь к боли, но пока что это было… Никак. Даже почти не страшно, только связанные руки и ноги начинали немного затекать.

— Жалко мне вашу спину, — неожиданно протянул дознаватель. — Тощая такая, костлявая, долго и больно заживать будет. Давайте-ка для начала по-другому попробуем. Но для этого придется штаны с вас приспустить.

Унизительность того, что с ним предполагалось сделать, обрушилась на Николая стремительно и безжалостно.

— Нет, — слабо пробормотал он, бессильно дергаясь в веревках. — Я… Я потерплю. Пожалуйста.

— А это уж мне решать, что вы там себе потерпите, — сухо сказал дознаватель. — И видите, как славно я сделал, что связал вас. И мне так удобнее, и вам меньше свободы действия. Не нужен вам сейчас этот сорт свободы, только хуже себе сделаете.

Николай громко всхлипнул, когда с него сдернули штаны. Выдержать удары по спине было еще куда ни шло, но вот так, как нашкодившего гиназиста… Таким перед товарищами не похвалишься, о таком и самому невыносимо вспоминать будет.

Свист плети резко перерезал воздух, и левую ягодицу обожгло ударом. Николай зашипел от резкой боли.

— Можете кричать, это позволительно, — проговорил дознаватель. — Так вам даже легче будет.

Николай мысленно решил не кричать ни за что, однако на третьем хлестком ударе не выдержал и сдавленно застонал.

— Вот что вы мне ни говорите, убийцы из вас не выйдет, — сказал дознаватель, точно бы продолжая однажды начатый диалог. — Что прокламации писали, что печатать их помогали, что бомбу собрать могли — в это верю, но убить… Нет, не вышло бы у вас. И не выйдет.

Размахнувшись, он ударил еще дважды, явно нарочно попадая по одним и тем же местам. Не кричать больше не получалось, и из глаз потекли злые горячие слезы.

— То есть, теоретически убить бы вы могли, это всякий может, невелико дело, — прибавил дознаватель. — Но вы бы сами себя после такого поедом съели бы. Вздернулись бы даже, наверное.

Оставшиеся пять ударов пошли один за другим и нарочно по свежим ранам. На седьмом Николай начал рыдать в голос — не от боли даже, хоть и она была значительной, а от унижения и ощущения собственной полной беспомощности. Николай вдруг отчетливо понял, что не вышло из него никакого революционера, что он как был слабаком бесхребетным, так и остался, таким и умрет.

— Ну что вы, ну потерпите, — мягко произнес дознаватель после десятого удара. — Иначе ведь никак нельзя, сами понимаете. Все и закончилось уже, десять ударов, как условились. Даже крови выступило немного.

Раздался глухой стук; очевидно, плеть аккуратно положили на пол. Дрожащий от слез Николай надеялся, что его сейчас развяжут, однако дознаватель не спешил. Он подошел ближе и вдруг положил горячую ладонь ему на затылок в странном подобии ласки.

— Я ведь мог бы бить вас, пока вы совсем от боли не свихнетесь, — шепнул он, точно делясь секретом. — Однако не стану, уговор есть уговор. Десять ударов для начала, дальше будет больше. Я, повторюсь, искренне верю, что вы и под пытками не сдадитесь, но ведь надо узнать наверняка, как считаете? Возможно, на сотом ударе вы осознаете опасную глубину своих социально-политических иллюзий и перестанете так противиться нашему взаимовыгодному сотрудничеству. Хотя, быть может, все иначе сложится. Я, сами понимаете, человек в своем роде подневольный. Мне с вами деликатничать нетрудно, но у начальства на то может возникнуть другое мнение. Если оно мне скажет все возможные преступления на вас повесить, я так и сделаю. Без удовольствия совершенно, однако выбора у меня не будет. Вы, насколько я понимаю, признание в собственных грехах с радостью напишете? Ну так к вашим еще и чужих добавят. Дальше будет суд, а после него — либо каторга, либо казнь. Подумайте, Николай Павлович. Я единственный, кто вам помочь еще может. Время есть, но его все меньше.

Николаю очень хотелось сказать в ответ что-то грозное, произнести целую гневную отповедь, но голос не слушался, и из горла вырвался лишь уродливый всхлип.

— Ну-ну, перестаньте, — дознаватель потрепал его по волосам. — Мне самому это ровно так же неприятно, как и вам. Давайте-ка я кровь сотру и вас развяжу.

У Николая не было сил спорить, да и смысла в этом не было. Он лежал, не шевелясь, и вздрогнул лишь когда за спиной раздался тихий плеск воды, и его ягодицы коснулись прохладной влажной тряпицей. То, что дознаватель сделал все эти приготовления заранее, цепляло что-то в душе — и одновременно от этой нежданной заботы становилось еще гаже от самого себя. Николай чувствовал себя раздавленным и слабым, и оттого, что он принимал ласку от той же руки, что избивала его, становилось только хуже. Безусловно, как такого выбора у него, связанного и подневольного, не было — и все же он мог решать, что чувствовать по этому поводу.

«Это не должно быть приятно, не должно, не должно», — вертелось в голове по кругу.

Николай ощутил, что у него в глазах снова стоят слезы, не от боли, а от того, как его на части все происходящее разрывает. Он больше не знал, как правильно, он лишь хотел, чтобы его не загоняли обратно в темную камеру и не оставляли наедине с мыслями и страхами. Наверное, у Николая больше не осталось истинной гордости. Единственное, на что остались силы — молчать и не просить о милости.

— Что с вами такое? Отчего плачете? — негромко спросил дознаватель. — Неужто настолько больно?

— Нет, — глухо ответил Николой. — Мне не больно. Это… Это другое.

— Вижу, — отозвался дознаватель после паузы, и отчего-то показалось, будто он и правда видит и понимает.

Закончив убирать кровь, дознаватель развязал веревки, помог Николаю подняться и надеть штаны. Эта забота была настолько невероятной, что тот почти не ощущал закономерного отвращения к себе. Даже боль от ударов как будто бы стала слабее.

— Посмотрите на меня, — неожиданно попросил дознаватель.

Николай мотнул головой; показывать свое зареванное лицо не хотелось. Однако дознавателя это мало беспокоило: он взял Николая за подбородок и заставил смотреть себе в глаза. Повисло долгое, тягостное молчание.

— Слезы тоже надобно вытереть, — педантично заметил дознаватель и достал из кармана брюк белый платок. — Стойте смирно, будьте так добры.

Николаю показалось, будто он задержал дыхание на все то время, пока с его щек стирали дорожки слез. Дознаватель делал это скупыми, аккуратными и осторожными движениями, без излишних нежностей, одновременно придерживая за локоть для устойчивости, и от этого внутри все словно бы сильнее надламывалось. Наверное, было бы проще, если бы тот был жесток и поколотил до полусмерти.

— Признайте уже, что простые люди не готовы к этой вашей революции, — неожиданно произнес дознаватель, закончив приводить Николая в порядок и спрятав платок. — Думаю, еще лет тридцать, то и сорок не будут.

— Н-не соглашусь, — упрямо сказал Николай дрожащим голосом. И откуда только у него нашлись силы на эти разговоры! — По своим воззрениями народ у нас вполне себе социалистический. Старые принципы, например, общинное самоуправление, еще не забыты.

— Нет, вам просто хочется так думать, — возразил дознаватель. — Я полагаю, революция, которая непременно однажды случится, будет следствием сочетания факторов и оттого покажется современникам своего рода случайностью. Наверняка сыграет и слабость власти, и бедность, и, возможно, война. Все это вместе приведет к взрыву, а потом ученые будут с умным видом рассуждать и искать четкие, единственно верные причины, и непременно найдут, конечно. Однако правда в том, что без случайности в деле революции не обойтись. Жаль, вряд ли доживу, чтобы проверить эту свою теорию.

Николай помолчал, обдумывая сказанное. Он не мог с этим согласиться, он искренне верил в революцию, что уже на пороге, однако не мог отрицать: правда в словах дознавателя также имеется. На миг его холодные глаза показались не такими ледяными.

— Что вы на меня так глядите, Николай Павлович? — поинтересовался дознаватель. — Спросить что-то хотите?

«Как ваше имя?» — подумал Николай, однако отчего-то не решился задать этот вопрос вслух. Вместо этого он спросил:

— Я слышал немецкий акцент, когда вы в первый раз при мне говорили с охранником. А сейчас вы совсем чисто говорите, будто всю жизнь тут прожили. Отчего так?

Случилось немыслимое: дознаватель вдруг улыбнулся, широко и искренне.

— Надо же, какой вы наблюдательный человек, — с видимым удовольствием отметил он. — Бесценное качество для литератора. Акцент я берегу сугубо для охранников и им подобных. Как известно, иностранцев на Руси издревле не любят, однако побаиваются и уважают. Этого-то мне и нужно от большинства людей.

«А от меня вам что нужно?» — мелькнуло в голове глупое. Как будто и без того не было ясно, что!

— Тем временем, вам пора, — дознаватель поднял с пола рубаху и протянул ее Николаю. — Оденьтесь, а я позову охранника.

Разумеется, он, как и в прошлый раз, умолчал о том, когда состоится их новая встреча.

***

После этого допроса Николай целую вечность не мог уснуть, и не от одной лишь боли. Стоило только закрыть глаза, как перед внутренним взором вставала одна и та же сцена, в которой дознаватель осторожно стирал его слезы. Сердце начинало колотиться, как бешеное, и малейший призрак сна исчезал.

Следовало признать: это было даже смешно и стыдно. Николая полуголого привязали к лавке и выпороли, как крестьянского сына, а он вспоминает, как ему слезы вытирали, и чуть от восторга не трясется! После порки на спине было решительно невозможно лежать: поначалу жгучая боль не ощущалась так остро, но теперь от нее не было спасения. За одно это следовало бы ненавидеть дознавателя, но отчего-то не выходило.

Наверное, эта внезапная ласка была расчетливой и нарочитой, служащей исключительно тому, чтобы еще крепче привязать Николая к его мучителю. Однако сопротивляться этому не было никаких сил. Возможно, оттого, что Николай чувствовал не столько привязанность, а нечто другое, волнующее и горячее. Нечто старательно им в себе отрицаемое. Нечто плотское.

Николай прекрасно помнил, когда почувствовал нечто подобное: Григорий, тот самый вольнослушатель, который и посвятил его в народовольческие дела, пригласил его как-то в бордель за компанию. Николай попытался отбрехаться тем, что у него не осталось денег даже на еду, однако его новый друг настоял, что они по-братски одну девку поиметь могут.

— Пойдем, нечего тут спорить! Я по глазам вижу, ты же явно никогда с женщиной не был, — настаивал Григорий. — Стесняться тут нечего, я сам такой был. Тоже единственную ждал, а потом одумался и понял, что это все романтические иллюзии. Сам поймешь, когда попробуешь.

Николай не хотел соглашаться, но Григорий слишком часто подливал ему вина, и в конце концов согласие на эту авантюру было дано как будто бы само собой. Он надеялся, что в процессе все случится, как полагается, что ему захочется этой близости, однако внутри у него шевельнулось что-то отдаленно похожее на вожделение лишь в момент, когда Григорий небрежно стащил с себя рубашку и горячо поцеловал продажную девку в губы.

Дальше все случилось быстро и грязно: Григорий настоял, чтоб Николай взял ее первым, и тот подчинился. Сам даже не понял, как у него вышло — наверное, исключительно оттого, что опозориться боялся. Много времени эта жалкая возня не заняла и, по счастью, Григорий был достаточно пьян, чтоб не заметить тех взглядов, что на него бросали.

Николай и сам не понимал, чем были те взгляды, не понимал и понимать не хотел, потому что и без того в его жизни бед хватало. И все равно, бессмысленно глядя в темный тюремный потолок, Николай вспоминал, как с его покрасневших до уродливости щек стирали слезы — и чувствовал то же самое, горячее и плотское.

***

Про то, что ему нисколько не понравилось все происходящее в пыточной, Константин Христофорович, разумеется, слукавил. Ему понравилось, даже очень, особенно концовка, в которой он Николая Павловича утешал. Искренними были те слезы и давали надежду, что совсем скоро подсудимый начнет о своей жизни и ошибках в ней всерьез задумываться. Дело ведь вовсе не в признании теперь было, а в том, как Николай Павлович свою свободную жизнь жить будет, правильно или снова бестолково.

Признание, к слову, у Константина Христофоровича уже имелось, и весьма подробное, особенно касательно некоторых участников событий. Товарищ Николая Павловича оказался не таким уж стойким и сдал всех, пусть и не без помощи довольно жестоких и не совсем общественно одобряемых методов влияния. Теперь оставалось только накрыть всю эту шайку, а затем исправить одну важную мелочь. Но это могло подождать, время еще было.

На подвернутом рукаве рубашке осталось небольшое пятнышко крови. Константин Христофорович ухмыльнулся: было в этом нечто красивое и символичное. Не зря же в сказках договоры с нечистью кровью скреплять полагалось.

Константин Христофорович, разумеется, сам себя нечистью не считал, однако в глазах Николая Павловича, кажется, именно ею и являлся

- 4 -

В камере неизменно царили духота и сырость, и тем удивительнее было проснуться от пробирающего до костей холода. Керосиновую лампу, очевидно, забыли заправить, и та погасла, отчего окружающая ледяная тьма стала абсолютной.

Поначалу Николай решил, что лихорадка все же доконала его, и оттого привычный уже озноб стал едва выносимым. Забыв о боли пониже спины, он обнял колени, сжался в комок и забился в угол, чтоб согреться. Тонкое войлочное одеяло нисколько не помогало. Темнота вокруг казалось пульсирующей, как нарыв, и оттого тревожной.

Решительно не было ясно, сколько времени осталось до момента, когда принесут еду. Разумеется, с охранниками разговаривать было нельзя, но Николай решил, что попробует задать вопрос, пусть и под угрозой ссылки в карцер. Нужно было узнать наверняка, болен ли он или печь отчего-то перестали топить.

Дрожа, как осиновый лист, Николай вспоминал свою комнату в подвальной квартире на Сенной. Грязная, холодная, сырая и без окон, поначалу она казалась Николаю вполне пристойной и терпимой. Возможно, оттого, что в первые месяцы он проводил в ней не так уж много времени. Николай пропадал в университете, гулял по городу, для него новому и оттого особенно прекрасному, и в комнату приходил только чтобы спать. Однако совсем скоро настала зима, и дома поневоле пришлось бывать чаще. Тут-то Николай и узнал, что дрова очень дороги, а старая чугунная печка, что квартирная хозяйка выделила ему от щедрот своих, не слишком помогает от бесконечной петербургской сырости.

Николай старался не унывать и надеялся, что сможет заработать денег и найти себе каморку получше, хотя б с окном, хотя б под крышей, и плевать, что летом там будет до ужаса душно, однако мечте этой не суждено было сбыться: цены росли, а хорошая учеба занимала слишком много времени и не оставляла возможности для новых подработок. А потом, после того, как Николай бросил университет, решительно отказался от материнских денег и посвятил всего себя будущей революции, даже на подвал перестало хватать. Потому Николай и ночевал в типографии в заброшенном доме — где его бесславно накрыла полиция

«Странно, — подумал Николай. — Странно вышло, что я устал от бедности, от выживания и от борьбы этой вечной, а в итоге попал в окончательную нищету».

Иногда он даже думал, не вернуться ли домой к матушке, или хотя бы денег у нее попросить. Дела в их небольшом имении уже много лет шли ни шатко ни валко, да и в прежние крепостные времена у них больше тридцати душ никогда не бывало, однако матушка ни за что бы не оставила своего любимого сына в беде и в нужде. Раз уж в университет в такую даль учиться отпустила, хоть и считала все эти науки лишними и предпочла бы для сына военную карьеру, то и теперь не оставила бы. Однако гордость не позволила Николаю ни сбежать из Петербурга, поджав хвост, ни попросить помощи. Гордость, она и только она, удерживала его от окончательного падения — и от того, чтобы признаться во всем в обмен на окончание мучений — или, чем черт не шутит, на свободу.

Хотя, с другой стороны, к чему Николаю свобода? Идти ему было некуда, только на улицу, а продаваться он не умел и не собирался, да и кому он такой полуживой нужен? Лучше уж смерть, в смерти достоинство и покой есть, в смерти ничего не страшно уже.

«Пусть бы даже от холода умереть, — мысленно проговорил Николай, дуя на свои замерзшие пальцы. — Только бы скорее, скорее».

Внезапно окошко, через которое давали еду, с громким скрежетом отворилось; из коридора потянулся столп желтоватого света, показавшийся на миг божественным ангельским сиянием. На полу появилась тарелка, и окошко тут же закрылось. Забыв о холоде и слабости, Николай стремительно слез с кровати и, припав на пол, окликнул не успевшего далеко отойти охранника:

— Простите, отчего так холодно?

— Печи не топят, — бросил тот и удалился. Тяжелый перестук его сапогов зазвенел в ушах.

Когда их затопят снова и отчего не топят сейчас, Николай спросить не успел, да и не ответили бы ему на такие нахальные вопросы. Он быстро съел пахнущую плесенью кашу, вернулся на кровать, снова сжался поплотнее и попытался подумать о чем-то хорошем — но, как назло, ничего в голову не шло, одна только серая муть. В какой-то момент в мысли пробрался совсем уж лихорадочный бред: интересно, дознаватель купил бы Николая, если задешево? От самой этой идеи стало смешно: и ребенку было ясно, что все его сочувствие и ласка исключительно фальшивы. В иных обстоятельствах дознаватель бы на Николая и не посмотрел, да и вряд ли он был поклонником мужской красоты и непристойных забав.

Запутавшись в своих горячечных размышлениях и случайно задремав, Николай увидел чудесный сон: в нем царило теплое лето, а он сам был мальчишкой лет пяти и еще не знал, что его родное Благовещенское — несусветная глушь. Он был счастлив и мечтал о том, как повзрослеет и поедет учиться в гимназию в Муром, а то и во Владимир, если маменька отпустит, и все станет совсем хорошо. В какой-то момент Николай вдруг понял, что все это ему снится, но не проснулся, как полагается, а попытался подольше задержаться и согреться в этом несуществующем летнем дне.

Однако из этого сна его вырвали, и довольно грубо.

— Допрос, — бросил знакомый рыжий охранник.

Николай все еще дрожал, когда его притащили в баню; в процессе мытья он малость согрелся, но и то не до конца. На улице, что странно, было уже темно, и яркие звезды то и дело мелькали сквозь тучи. Прежде Николая еще не допрашивали вечером. Это изменение в привычной рутине отчего-то растревожило.

Отвели Николая, как и в прошлый раз, в пыточную.

— Что-то вы сегодня необычайно бледны, Николай Павлович, — так приветствовал его дознаватель. — Вы дурно себя чувствуете?

На миг Николаю захотелось пожаловаться на невыносимый холод и темноту, но он запнулся на полуслове: нельзя было забывать о том, что дознаватель не был его другом и спасителем. Поэтому Николай решил не обращать внимание на легкую дурноту и гордо бросил:

— Все в порядке.

— Ну, раз в порядке, значит, приступим, — бодро сказал дознаватель. — Порядок вы уже знаете, извольте раздеваться, как в прошлый раз. Сегодня пятнадцать ударов.

Он сам уже успел снять сюртук и подвернуть рукава. Это почему-то вызвало досаду, и не только оттого, что у Николая теперь не имелось законного повода потянуть время перед пыткой. Другую причину, темную и мутную, он не смог бы назвать и самому себе. Николай быстро стянул с себя рубаху, лег на лавку и прикрыл глаза, чтобы голова не так кружилась. Следовало признать: сегодня и в самом деле было тяжелее, чем обычно. Особенно нехорошо делалось от цветных пятен, то и дело вспыхивающих перед глазами. Николаю казалось, будто он балансирует на грани сознания, и воля, что удерживает его, стремительно тает. Впрочем, в пыточной было хотя бы тепло, в отличие от камеры.

— К слову сказать, прошу прощения, что вызвал вас сегодня так поздно вечером, — прибавил дознаватель. — До крайности занятой выдался день. Да, забыл спросить, чистая формальность: все еще не надумали донос написать?

Николай упрямо и мрачно мотнул головой.

— Я должен был удостовериться, — судя по тону голоса, дознаватель улыбнулся.

Он привычно уже привязал Николая к лавке и вдруг полюбопытствовал:

— Давно хотел узнать: вы, Николай Павлович, в Бога-то веруете?

— Нет, — быстро, не давая себе времени на раздумья ответил Николай, и отчего-то спросил в ответ: — А вы?

— О, я хоть и принял вашу веру — так было нужно для успешной службы, остался в этом отношении совершеннейшим немцем, — с поразительной готовностью ответил дознаватель. — Я отношусь к религии сугубо практически. Искренне верую, что тем, кто по своей правде живет, кто трудится, кто дело делает, Бог всегда помогает. Хотя и у вас так говорят, верно? На бога надейся, а сам не плошай. Поразительно точно сказано! Однако в Божье провидение я также верую. Скажем вот, послал Господь в своей мудрости вас ко мне, а меня к вам — значит, так оно нужно, значит, к чему-то важному это должно привести. Не случаются такие вещи просто так.

Николай хотел было возразить, что ни к чему, кроме горя и смерти, допросы его не приведут, но перед закрытыми глазами вдруг вспыхнуло малиновое, и во рту стало сухо. Лишаться чувств сейчас, было крайне неуместно и глупо, а потому Николай больно закусил губу, что прийти в себя. Однако сказать ничего не успел — дознаватель взял в руки плеть и снова, как и в первый раз, прочертил ей линию позвоночника, а затем спокойно, по-медицински даже как будто, приспустил на Николае штаны.

— Медленно на вас все заживает, — отметил он словно бы с жалостью. — Но увы, таков был ваш выбор. Спину вашу все же поберегу и на этот раз, однако в следующую нашу встречу деликатничать не стану.

На этот раз дознаватель нанес семь ударов без перерыва, один за другим. Бил он, впрочем, словно бы слабее, в полсилы, не желая тревожить относительно свежие раны. Впрочем, от боли все равно потемнело в глазах уже на третьем ударе, и Николай не выдержал — застонал, не сдерживаясь. С каждым новым взмахом плети становилось все труднее не поддаваться калейдоскопу цветных пятен перед глазами и не проваливаться в него, теряя сознание.

— Я, кстати, еще вот что спросить хотел, — проговорил дознаватель, великодушно давая Николаю возможность передохнуть. — Чего вам этот генерал-адъютант Храпов сделал? Тот, на которого ваша шайка покушение готовила, а оно сорвалось? Вроде же не худший человек, насколько я со своих не самых прогрессивных позиций могу судить.

— Храпов преступник, — слабым голосом выдохнул Николай. — Все, кто во власти, — преступники по определению.

Он говорил заученные фразы из агиток, потому что придумывать свои и искать аргументы, не было никаких сил.

— Перестаньте, вы слишком умны, чтобы повторять этот пошлый вздор. Слушать противно, — проговорил дознаватель как будто бы с искренним неудовольствием и, размахнувшись, без предупреждения нанес восьмой по счету удар.

Он пришелся на особо чувствительно место, настолько болезненное, что из глаз выступили слезы, а в ушах тяжело застучало. Однако не успел Николай даже сделать вдох, как на него обрушились новые удары. Пестрые пятна перед глазами сливались в причудливые узоры, и Николай, засмотревшись на них, сдался. Пусть так, пусть он покажет себя слабаком, что от порки лишился чувств. Противостоять желанию отрешиться от этой жестокости было решительно невозможно, и Николай провалился куда-то вниз, где не было ни звуков, ни страх, ни боли. Только покой и тишина, и ничего больше.

Затем откуда-то издалека послышались звуки встревоженных голосов, в ноздри ударил резкий запах, потом на дрожащего Николая бережно надели рубаху и куда-то понесли. Он наблюдал за происходящим словно бы со стороны, не совсем понимая, сон это или настоящее. Наконец, Николая положили на матрас, и знакомый голос сказал:

— Я послежу за ним, мы еще не закончили. Пусть пока отдохнет,

— а дальше снова была только тихая чернота.

Николай окончательно пришел в себя от полузабытого теплого запаха. Он даже не сразу осознал, чем был этот запах, но потом вспомнил сначала что-то невыразимо детское и летнее, а затем — аромат, исходивший от булочной, что располагалась не так далеко от подвала, где жил Николай.

Пахло хлебом. И как только Николай умудрился забыть такие простые, такие земные вещи?

— Очнулись, наконец, — проговорил знакомый голос. — Ну же, не притворяйтесь. Вижу, что очнулись.

Николай послушно открыл глаза, резко сел на кровати и охнул от боли. Кое-как устроившись полусидя, он огляделся и понял, что находится в своей камере. Правда, в ней было несколько теплее, лампа ярко горела и хлебом пахло просто невыносимо. Рядом, на стуле с высокой спинкой, сидел дознаватель.

— Что же вы мне сразу не пожаловались, что они вас здесь до смерти заморозить решили? — пожурил тот. — Я ведь чувствовал, что с вами чего-то не так. Это даже, знаете ли, как-то оскорбительно. Мне казалось, вы как сообразительный юноша успели уже понять, что убивать вас пока что не входит в мои планы.

Николай попытался возразить, но слова все еще путались в тяжелой голове и следы от побоев жглись, а потому он ограничился гневным взглядом.

— Но ладно, будет с вас, — отмахнулся дознаватель от своих же слов. — Вот, поешьте. Только не спешите, не то плохо станет. И воды попейте.

Он протянул Николаю жестяную кружку с водой и краюху хлеба, и тот, до конца не веря своему счастью, по-щенячьи забился в угол и вгрызся в нее со всем отчаянием.

— Никто у вас не отнимет, не торопитесь, — повторил дознаватель, очень внимательно наблюдая за тем, как Николай жадно ест. — Не отнимет и не отравит, если вас это беспокоит. Извините, что только хлеб. Это было самое приличное и аппетитное из того, что нашлось на кухне в этот поздний час.

Николай хотел сказать, что это совершенно ничего, что он уже черт знает сколько времени не ел хлеба, но говорить с набитым ртом было невежливо, а потом он просто кивнул и продолжил свою скромную трапезу.

Постепенно голод отступил, и сознание Николая начало проясняться. То, что ему заботливо принесли хлеб, показалось вдруг крайне странным. Николай был готов поверить в то, что дознаватель не желает ему немедленной смерти, что пытается привязать к себе и заставить доверять, но такое повышенное внимание… У него наверняка имелась некая причина. Николай поднял голову и поймал на себе немигающий прозрачный взгляд. Как и прежде, дознаватель рассматривал его без похоти, но с интересом. Возможно ли, что за этим интересом стояло… Николай не смог додумать эту мысль, однако решился задать вопрос.

— Вы... Вы же не просто так мне помогаете, верно? — хрипло спросил он, неловко сминая край рубахи. — Вероятно, вы… Вам требуется что-то взамен в благодарность за доброту?

Взгляд дознавателя стал недоуменным, но лишь на миг. Миг этот показался Николаю вечностью. Затем, покачав головой, дознаватель вдруг взял и коротко рассмеялся.

— Решили отдаться мне за кусок хлеба? — ехидно произнес он, отсмеявшись. — Интересный вы человек, Николай Павлович. То считаете меня чуть ли не шекспировским злодеем, то приписываете мне невиданную деликатность, правда, вкупе с извращенностью натуры.

Подавшись вперед, дознаватель прибавил заговорщическим тоном:

— Поверьте, если бы я захотел вас, то не стал бы тратить время на хлеб и подобные, простите за выражение, ухаживания. Мне в этом случае, пожалуй, даже и удобнее было бы, если б вы подольше без сознания оставались.

По спине Николая пробежала неприятная колючая дрожь, он на силе инстинктов вжался в стену — и чуть ли не зашипел от боли.

— Не тряситесь, я сказал «если бы», — сказал дознаватель своим обычным голосом. — На ваше счастье, у меня есть принципы. Я, видите ли, своего рода романтик и верю, что подобную близость нельзя требовать и брать силой. Подобное дается лишь добровольно. Да и какая радость в обладании тем, кто тебя на дух не выносит? Нет, если б мне вдруг понадобилось от вас нечто подобное, я бы иначе все устроил.

Николай шумно сглотнул. Он перестал понимать, где заканчивается игра и начинается правда, и мог ли дознаватель всерьез им заинтересоваться. Он даже не знал, отчего его самого так тянет об этом, о преступном и неправильном, говорить. Однако прежде, чем Николай успел все обдумать, с языка слетело предательское:

— Как бы вы все устроили?

Он ожидал насмешки или того, что дознаватель не станет отвечать, однако тот произнес неожиданно серьезно:

— Для начала я освободил бы вас. Снял бы все обвинения, закрыл бы дело, сделал бы вас вновь свободным законопослушным человеком. Я бы оставил вам выбор, к кому обратиться в этой вашей новой жизни.

— Выбор? — с вызовом повторил Николай. Он понимал, что весь этот разговор — шутка и фикция, однако не мог не возразить. — По-настоящему у меня не было бы выбора. Все мои прежние друзья считали бы меня предателем, к кому мне идти?

— То, что вам не нравится такой выбор, не значит, что его нет, — мягко, будто бы с удовольствием проговорил дознаватель.

— А что, если бы я не пришел к вам? — продолжил наседать Николай. — Если бы предпочел на улице сгинуть?

— Это возможно, — спокойно согласился дознаватель. — Однако мне отчего-то кажется, что вы бы пришли. Не из слабости натуры, нет, и вовсе не из трусости. Из любопытства скорее. Вы ведь очень любопытны, Николай Павлович. Вам наверняка стало бы интересно, как я вас встречу, ласково ли отнесусь. И еще вы бы оттого пришли, что вам ведь нравится, когда о вас заботятся, когда вы особенным себя чувствуете. Простите за высокомерие, но у меня сложилось впечатление, что у вас в Петербурге нет других преданных друзей.

Николай осознал, что сжимает жестяную кружку до боли в пальцах. Он не знал, когда дознаватель успел так хорошо его изучить. С каждым его словом казалось, что этот вымысел, эта несуществующая вероятность может стать настоящей жизнью. Более того, что она вот уже почти здесь, рядом, только руку протяни.

— Вы не мой друг, — процедил Николай сквозь зубы, чтобы не забыться и не раствориться в сладкой лжи, что так старательно лили ему в уши.

В ответ дознаватель лишь покачал головой и продолжил все так же вкрадчиво:

— Однако и когда вы бы пришли ко мне, прося о помощи, я бы не тронул вас, — он сделал паузу и сказал, пригвоздив Николая к месту своим взглядом: — Я бы не тронул вас, покуда вы сами не попросили бы меня. А вы попросили бы, будьте уверены. Вам была бы невыносима мысль о том, что вы ничем не платите за мою к вам доброту — а я был бы к вам добр, уж поверьте. Что до меня, то мне не нужно утверждать свою власть над вами таким низменным способом.

Коротко улыбнувшись, дознаватель наклонился и аккуратно забрал кружку из рук Николая, что уже начали дрожать. Их пальцы соприкоснулись, и дознаватель шепнул едва слышно:

— Власть над вами уже у меня в руках.

Николай забыл, как дышать. Стало вдруг очень душно, и щеки наверняка залило краской. Возможно, это было последней ловушкой, в которую Николай попал, хоть и умом не верил рассказанному. Не верил, но ярко представлял все то, о чем говорил дознаватель — зная, что и придет, и попросит, ненавидеть себя будет, но попросит. Тем временем, отстранившись и поставив кружку на пол, дознаватель небрежно продолжил:

— Безусловно, когда вы попросили бы, я бы не посмел вам отказать. Да и как отказать такому настойчивому и симпатичному юноше? И, к слову, вы бы наверняка втайне ждали, что нашей близостью я нарочно причиню вам боль, однако поверьте: я был бы очень осторожен, и вам бы понравилось.

Откинувшись на стуле, дознаватель оценивающе посмотрел на Николая, точно бы прикладывая его к тому сюжету, что он так красочно обрисовал. Николай же не знал, что чувствовать и как быть. Он был воплощенное смятение и больше всего хотел, чтобы в его жизни ничего этого не случилось — ни бедности, ни попыток послужить Отечеству, ни этой роковой встречи с человеком, который сумел слишком быстро его изучить и смертельно запутать.

— Я, безусловно, дал бы вам денег, помог бы восстановиться в университете, а потом и работу вам нашел бы, — проговорил дознаватель. — А вы бы, в свою очередь, считали бы это своего рода платой, верили бы, что продали свою честь за комфорт, презирали бы себя за это — и все равно раз за разом приходили бы ко мне.

В ушах стремительно застучал пульс, и перед глазами все немного поплыло. Кое-как оставшись в сознании, Николай спросил одними губами:

— Отчего бы я приходил к вам?

Дознаватель резко пожал плечами.

— Возможно, вам понравилось бы чувствовать себя падшим человеком. Или, чем черт не шутит, вам понравился бы я. Выбирайте сами.

Эти слова словно бы оглушили. Николай попытался осознать их, но их окончательный смысл будто ускользал. Первым порывом было упрямо сказать, что дознаватель вовсе не прав, что ничего подобного не случилось бы.

«Но это ведь и есть самое худшее, — подумалось вдруг. — То, что ничего подобного не случилось бы, что это все чистая фантазия, что никакой другой жизни уже не будет, ничего не будет, кроме этой камеры, ничего не изменится. Я все равно что покойник, а весь этот пустой разговор — лишь предсмертная агония».

— Опять вы бледнеете. Вам снова нехорошо? — тихо спросил дознаватель и, протянув руку, нежно коснулся щеки Николая. — Простите, крошку смахнул. Есть за мной грех — не выношу неопрятность.

Этот ненужный ласковый жест оказался последней каплей, окончательно что-то внутри разрушившей. Кое-как справившись с головокружением и прерывисто выдохнув, Николая дрожащим голосом спросил:

— Зачем вам это все? Отчего вы говорите мне все эти вещи и мучаете меня? Почему бы вам просто не отдать меня под суд, не сослать, не казнить? Это невыносимо.

Слезы снова потекли из глаз, и за это уже совсем не было стыдно. Перед кем стесняться, перед стенами этими? Они еще и не такое видели. Перед дознавателем, перед мучителем его? Отчего-то напротив хотелось, чтобы он увидел страдания Николая и… Не устыдился, нет, у таких стыда не бывает. Просто увидел, и точка.

Дознаватель, тем временем, смотрел на Николая спокойно, все с тем же вежливым интересом.

«Как будто мертвую бабочку под лупой рассматривает, — пришло в голову странное. — Словно бы изучает».

— О чем вы, Николай Павлович? — спросил дознаватель, даже не пытаясь притвориться, будто и в самом деле не понимает. — Никак в толк не возьму.

От этого явного, неприкрытого пренебрежения в душе поднялась захлестывающая с головой злость.

— Я вам ничего не скажу, вот о чем я, — прошептал Николай, глядя на дознавателя с ненавистью. — И никого не сдам. Я… Я тогда сам себя возненавижу, если сдам, а я не могу так, у меня ведь больше ничего, кроме себя, не осталось.

В камере установилась абсолютная тишина. Выдохнув, Николай вдруг осознал, что именно сказал — и сам себе ужаснулся. Он мог гордо бросить, что идей своих и товарищей по борьбе не предаст, но выдал только пошленькое, эгоистичное и до отвращения честное. То, что Николай в себе вытравить пытался, вместе со всей этой поэтичностью проклятой, и заменить правильным, смелым и имеющим высокий смысл. Однако он проиграл, не смог, и от этого отячаянного осознания в душе словно бы разверзлась черная пропасть.

Свернувшись калачиком, чтобы не было так больно, Николая уткнулся в колени и безысходно зарыдал. Он оплакивал все — свою бесцельно потраченную юность, свои идеи, которым он не сумел быть верным, свое желание жить, вопреки всему.

Кровать вдруг скрипнула. Дознаватель сел рядом и мягко погладил Николая по волосам. Он ничего не говорил, потому что не нужны уже были слова, и без них было все ясно.

— Я не хочу умирать, — сдавленно пробормотал Николай, окончательно сдавшись. — Я не революционер и не герой, я слабак. Я эгоист, что любит не идеи, а себя как их отражение. Я… я так устал тогда, меня бедность измучила, и я решил, что все станет правильнее, если правому делу послужу. Думал, что место там свое найду. Но я просто трус, трус и эгоист.

Он всхлипнул и закусил губу, чтобы хоть немного прийти в себя. Рука, что перебирала его волосы, вдруг замерла и чуть грубовато оттянула их.

— Не смейте так о себе говорить, — сказал дознаватель. — Вы сильнее многих, кто оказывался на вашем месте.

От этих слов, наверняка продуманных и лживых, защемило сердце. С трудом понимая, что творит, Николай нащупал ладонь дознавателя, вцепился в нее и приник губами в подобии поцелуя. Этот экзальтированный жест отчего-то показался нужным.

— Для меня нет пути назад, — проговорил Николай хриплым от слез голосом. — Даже если бы я хотел, не выйдет. Я не сдам вам никого. Я просто не могу.

— Ну-ну, будет вам, — увещевающе проговорил дознаватель, не отнимая руки. — Вашего признания у меня нет, не забывайте. Полицейские ничего толком не видели, кроме того, что вы спали в типографии, как убитый. Все это исправить можно.

От этих слов на душе отчего-то стало еще тягостнее. Николай больше не мог выносить этих медовых обещаний новой жизни — и не имел воли, чтобы возразить, не дать опутать себя паутиной лжи.

— Вы юноша одаренный. Я бы даже предложил вам к нам на службу поступить, да вы не пойдете, — прибавил дознаватель. — А если пойдете, то быстро предателем себя возомните и с собой покончите, не приведи господь. Нет, этого я никак не могу допустить. Придется для вас иную дорожку поискать.

Спорить совсем не хотелось. Прикрыв глаза и стараясь не думать о том, насколько странен это жест, Николай позволил и дальше гладить себе по голове. Время совсем остановилось, однако на душе не было привычного ощущения тянущейся чернильной неизбежности. Удивительно, но Николаю стало немного светлее.

— Как ваше имя? — спросил он невпопад, не успев даже обдумать этот вопрос. Слова просто сорвались с языка.

— А я не представился? — дознаватель изобразил изумление. — Прошу покорнейше меня простить. Меня зовут Константин Христофорович.

Помолчав, он добавил:

— А сейчас вам бы поспать. Вот, поднимитесь-ка и выпейте. Не бойтесь, это снотворное.

Поморщившись от боли, Николай послушно приподнялся на руках, взял протянутую темную склянку и залпом выпил содержимое. Вкуса он не почувствовал, разве что легкий травяной привкус, и подумал, что поступил крайне наивно и нелепо. Несмотря на все обещания, в склянке вполне мог скрываться яд.

«И пусть, — подумал Николай. — Так, может, даже и лучше».

— Спите, — дознаватель — теперь уже Константин Христофорович — поднялся с кровати и прощально потрепал того по волосам.

Уже сквозь сон, что сморил неожиданно быстро, Николай услышал тихое:

— У меня, знает ли, нет заблуждений относительно того, что я в своей жизни делал. Коллеги мои некоторые полагают, что в рай за свою службу попадут. Я так не думаю: убийц, пусть и на государевой службе, в рай вряд ли берут. Но, возможно, с вашей помощью я хочу выбить себе местечко в аду поуютнее. Да и не люблю я к тому же, когда безжалостно ломают то, что могло бы еще послужить.

Кажется, Константин Христофорович сказал что-то еще, однако Николай этого уже не слышал. Он провалился в сон, словно в глубокий сугроб, и ни о чем не грезил. Однако незадолго до пробуждения Николаю привиделось, как некто трогает его горячий лоб прохладной рукой, а затем ложится рядом и крепко обнимает, прижавшись всем телом. От этого внутри все сладко обмерло и словно бы свело судорогой, и Николаю отчаянно захотелось узнать, что же случится дальше, однако он проснулся, разгоряченный и взбудораженный.

В камере никого, кроме него самого, не было, и от этого в душе поднялось что-то напоминающее разочарование.

***

Товарищ Николая Павловича, Григорий Иванович Федоров, и в самом деле складное признание сочинил, Константин Христофорович даже зачитался. Все, как сказано ему было, написал, и особо подчеркнул, что арестованный ранее Быстрицкий Николай Павлович никакого отношения к революционному движению не имел и был сугубо приятелем, оказавшемся в крайне стесненном материальном положении, которого они по доброте душевной приютили, дав временный приют в типографии.

Весь этот пассаж был безусловной ложью, но теперь, когда настоящие преступники не без помощи вышеупомянутого Григория Ивановича были арестованы, это не имело для властей никакого значения.

Однако Константин Христофорович не любил оставлять дела незавершенными. Он всегда работал чисто, чтобы в будущем исключить вероятность нежданных трудностей. Согласно классификации Константина Христофоровича, человеком этот Григорий Иванович был глупым, самовлюбленным, вздорным и оттого бесполезным. Жаль его не было, и Константин Христофорович отравил его мышьяком без малейшего сомнения.

- 5 -

«Придется для вас иную дорожку поискать».

Эти проклятые слова звучали в голове даже во сне. Впрочем, заснуть теперь едва ли получалось; мучаясь от бессонницы, Николай словно бы продолжал жить в том вечере, когда лишился чувств. Иногда ему казалось, будто всего последующего разговора и вовсе не было, иногда — что он позабыл некие важные детали. Единственным выходом было дождаться Константина Христофоровича и спросить напрямую.

Николай даже не знал, было ли это имя настоящим, или же он сам себе его выдумал.

Скрывать от себя собственное же нетерпеливое ожидания Николай даже и не пытался. Да, он ждал, бесконечно этого стыдился и ждал снова. Временами мерещилось, будто ждет Николай уже целую вечность — и, что еще хуже, никогда не дождется. От этих мыслей делалось одновременно тошно и на самого себя злобно. Николай метался от надежды к отчаянию, и в минуты болезненной ясности понимал: он натурально сходит с ума. Даже думал снова Евангелие почитать, да вовремя себя одернул. Мало ли что от такого чтения привидеться может. Пожалуй, следовало попросту смириться и признать, что слова о будущей жизни и свободе были издевкой — и скорее бы Николая уже судили, скорее бы окончилась эта его пытка!

«Придется для вас иную дорожку поискать».

Пытаясь уснуть, Николай ненавидел себя за слезы и проявленную слабость, за то, что руку своему мучителю целовал и спасенным быть хотел, от всего разом спасенным, и от себя самого в особенности. Об этом дурном желании напоминали даже следы от побоев, так и не зажившие до конца. Ненавидел Николай и то, что в идеологическом смысле он свои убеждения ошибочными все еще не считал — однако по всему выходило, что от них отрекся. Пусть и не вслух, пусть никаких признаний и не писал, но внутри-то отрекся!

Да и разве были у Николая эти убеждения, по-настоящему если? В зыбком полумраке камеры, что обступал со всех сторон, он уже не знал наверняка, однако старался верить в то, что были, есть и будут.

Однажды, в очередной раз проснувшись после недолгого сна совершенно разбитым и привычно голодным, Николай увидел в изножье кровати темный силуэт. Чуть поднявшись и присмотревшись, он понял, что это Константин Христофорович. Одет он был иначе, в жандармскую форму, и оттого вид имел еще более строгий, чем обычно.

«Вот и все», — промелькнуло в голове.

— Вы мне мерещитесь, Константин Христофорович? — тихо спросил Николай. Он заодно хотел проверить, правильным ли было имя, что он запомнил.

— Нет, это я собственной персоны, — был ответ.

Внутри немного потеплело: имя Николай не выдумал, и Константин Христофорович, похоже, был вполне материальным! Значит, и тот прежний разговор, скорее всего, не был порожден его воображением.

— А я к вам с хорошими новостями, — продолжил меж тем Константин Христофорович. — Поздравляю вас, Николай Павлович. Вы свободны. Дознание в отношении вас окончено, следствие убедилось в том, что арестовали вас ошибочно. Официальных извинений я бы на вашем месте не ждал, не того вы полета птица, уж простите. Однако, как бы то ни было, извольте на выход. Вещи ваши в сохранности, я только что убедился. Чего вы так затихли, неужели не рады?

Николай осознал, что и в самом деле молча глядит на Константина Христофоровича застывшим взглядом и тяжело дышит. Он не верил своим ушам и оттого не понимал, что чувствует.

— Как это так? Что значит «ошибочно»? — наконец спросил Николай пересохшими губами. — Я… Но ведь я виновен! Да, вы только и твердите, что я был неважен, но я принимал участие, я занимался типографией, я…

— Ради бога, Николай Павлович, перестаньте возводить на себя напраслину, — перебил его излияния Константин Христофорович. — У меня есть признание от, полагаю, известного вам Григория Ивановича Федорова. Он мне все ваши печальные обстоятельства прояснил.

Перед глазами потемнело. Не то чтобы Николай был сильно привязан к вольнослушателю Григорию, с которого и начался его путь туда, где он нынче оказался. Однако все же было нечто в корне неправильное в том, что Григорий свою жертву принесет, а Николай избежит предначертанного, как последний трус.

— Он ясно написал, что вы в типографии этой исключительно по нищете своей квартировались, а к революционному движению отношения никакого не имеете и знать не знали, чем ваш приятель Григорий занимается, — прибавил Константин Христофорович. — То есть, по экзальтированности своей вы вполне могли напридумывать всякого вздора и решить, будто являетесь полноправным участником организации, о которой ни черта не знаете, однако вас даже свидетелем с трудом назвать можно. Ничего вы, Николай Павлович, не видели. Разве что с голоду вам чего-то померещиться могло, но следствие то в расчет не берет.

— Как вы его поймали? — только и спросил Николай, совершенно опешивший от такой явной и неприкрытой лжи.

— Засада в типографии, — коротко ответил Константин Христофорович. — Нам повезло, что о вашем аресте узнали слишком поздно, и Григорий сунулся, куда не надо. К слову сказать, один идти на дно он не стал, товарищей решил прихватить, ну мы и их арестовали давеча. Дело закрыто, а вы, извините за каламбур, в нем никоим образом не при делах.

Николай не знал, что ответить на подобное. Отказаться от этакого дара и сгнить в тюрьме? Принять с благодарность и попробовать жить так, будто ничего не случилось? Николай не знал. Он хотел лишь одного — никогда не стоять перед таким выбором.

— Да, чуть не забыл, Григорий ваш умер в камере, — все тем же небрежным тоном заметил Константин Христофорович. — Болезненным он был человеком, однако слог у него был приятный. В этом кружке все, я полагаю, несостоявшиеся литераторы?

От этого колкого пренебрежительного вопроса потемнело перед глазами. Обозленный донельзя Николай подумал, что никаким болезненным Григорий не был, а значит… Значит, умер он, скорее всего, не своей смертью. Однако вовсе не его смерть возмущала Николая до крайних степеней, а исключительно то, что Константин Христофорович имел наглость своевольно играться с его жизнью, как вздумается.

— Как вы смели, — выдохнул Николай, совершенно забывшись, с кем говорит. — Так… так судьбой моей распоряжаться! Вы отняли у меня…

— Что же я у вас отнял? — холодно спросил Константин Христофорович. — Позорную страницу биографии?

— Для вас она позорна, а я… Я имел другое мнение на этот счет.

— В нашу прошлую беседу мы, кажется, прояснили все с вашей верой в светлые идеалы и в особенности с тем, что она насквозь эгоистична.

Константин Христофорович откровенно издевался, и от этого вопиющего, глумливого неуважения перехватило дыхание.

— Впрочем, почему это я у вас что-то отнимаю? — продолжил он как будто бы с добродушным осуждением. — У вас полная свобода. Поймете, что ошиблись и что это ваша борьба — обратно дорогу найдете. Было бы о чем горевать.

Николай и сам не понимал, отчего эти незлые в общем-то слова показались ему унизительнее и обиднее всего, что он слышал прежде. Как бы то ни было, слова эти стали последней каплей, заставившей Николай говорить то, о чем по уму следовало бы смолчать.

— А я не принимаю ваше прощение и ваше вранье, — процедил Николай, дурея от собственной смелости. — Не нужна мне никакая ваша милость! Я преступник, мне и наказание нести. Я не просил за себя убивать и спасать себя тоже не просил, я не желаю этого, не принимаю, я к самому государю императору пойду и правду расскажу, потому как я дворянин, и у меня есть честь и совесть. А если вы лишены и того, и другого…

Лихорадочное словоизлияния прервала хлесткая пощечина, затем еще одна, по другой щеке. Перед глазами потемнело; рука в перчатке била сильно, не жалея. Николай больно прикусил язык и поневоле замолчал, тяжело дыша.

— Может, я и ошибся в вас, — задумчиво протянул Константин Христофорович. — Может, и не заслужили вы свободы. Может, надобно вас на цепи держать, чтобы вы себе не вредили. А может, и в тюрьме гнить бросить, раз уж это то, о чем вы так грезите.

Пока Николай собирался со словами, непременно хлесткими и честными, Константин Христофорович крепко взял его за подбородок и произнес, заставляя смотреть в глаза:

— Поначалу, пока я не применил определенные методы убеждения, Григорий Иванович сдал вас так же легко, как и остальных. И любой другой сдал бы, думается мне. Вы уверены, что стоит умирать за таких людей? Поискали б хоть других, не таких конченых.

Щеки горели от пощечин, однако в голове все прояснилось. Николай словно бы посмотрел на себя со стороны — и почувствовал дикий, животный страх. Он ясно представил, как Константин Христофорович, вняв его воле, оставляет его гнить в этой камере и больше никогда не приходит. Не приходит, однако устраивает все так, чтоб Николая не казнили и не сослали, чтоб он навеки остался один в четырех стенах, чтоб не с кем было словом перемолвиться. Николай со всей безжалостностью понял, что никогда не увидит свет солнца дольше, чем на несколько дозволенных минут, никогда не пройдется по Дворцовой набережной, никогда не встретит рассветов и закатов над Невой, никогда не приедет в гости к матушке, причем обязательно со всей возможной помпезностью, чтоб ей все завидовали, какой у нее сын-столичный житель. Будет только одиночество и темнота, и его разум тоже довольно скоро угаснет. Останется лишь бесполезная оболочка, которую по слабоволию и уничтожить-то не выйдет.

Внезапно щеки коснулась ладонь, показавшаяся теплой даже сквозь перчатку. Николай вздрогнул и вернулся в ту жизнь, где роковой выбор все еще не был сделан.

— Больно я вас? — участливо спросил Константин Христофорович, оборвав прикосновение.

— Нет, — твердо сказал Николай, хотя щеки все еще горели и в глазах стояли слезы, и было страшно неловко эти слезы стирать.

Константин Христофорович ухмыльнулся.

— Врете. Знаю, что больно. Но иначе эту истерику не прекратить, уж поверьте.

— Не было у меня вовсе никакой истерики, — снова заспорил Николай и осекся. Кажется, его нахальство гнева не вызывало, однако и совсем уж зарываться не стоило.

— Да будет вам уже, — беззлобно отмахнулся Константин Христофорович. — Не стыдитесь себя. Я полагаю, писатели все чувствительные натуры, это своего рода профессиональное качество, и оттого строго вас не сужу.

— Из меня вряд ли выйдет настоящий писатель, — отозвался Николай, хотя об этом и вовсе говорить не собирался. — Мне таланта не хватит.

— Может, и выйдет, кто знает. Будущее нам неведомо, — проговорил Константин Христофорович. — Но вы ведь хотите этого, так? Чтоб вами восхищались и в модных журналах печатали, чтоб восторженные поклонники проходу не давали. Этой жизни вы хотите, а не тюремной грязи и уж точно не пустых бессмысленных страданий. Мне кажется, вам самому это очевидно, просто вы признать не хотите, что неправильный путь выбрали. Я уже говорил, хоть и не по чину мне подобные мнения разделять: есть те, для кого такая дорожка самая верная, но это не вы. Впрочем, настаивать не смею, любую вашу волю приму. Жизнь ведь только ваша, и выбор в ней только ваш.

Николай помолчал. Он отчетливо понимал, что любой выбор сделает его несчастным. Выберет свободу — будет вечно презирать себя за слабость. Выберет тюрьму — бесславно с ума сойдет. Тишина затягивалась; Константин Христофорович смотрел на Николая прозрачными своими глазами, замерев, как сфинкс, и терпеливо ждал.

Внезапно на стене мелькнул отблеск света, как будто вечернее солнце на секунду заглянуло в камеру и тут же исчезло.

— Вы видели это? — пораженно спросил Николай.

— Видел, — подтвердил Константин Христофорович. — Редкое явление. Дай бог раз в месяц такое случается — чтоб солнечный свет в камеру проник.

В груди похолодело. Этот робкий свет показался вдруг знамением, словно бы предложив следовать за собой туда, наружу. А может, Николай придумал такое объяснение, лишь бы не признаваться себе, как сильно от темноты от этой измучился и как страшно на свободу хотел.

— Я принимаю вашу милость, — на одном дыхании прошептал он, не давая себе возможности передумать.

Снова стало тихо. Константин Христофорович молчал, и Николай весь замер, не зная, чего и думать. Возможно, он сказал что-то не то, или это была проверка, или изощренное издевательство? Сердце заполошно колотилось в груди, ледяные ладони мелко дрожали.

— Будь по-вашему, — проговорил наконец Константин Христофорович и небрежно накрыл ладонь Николая своей. — Не буду скрывать, что сердечно рад вашему не по годам мудрому решению.

Сам Николай ничего не подобного чувствовал. Только подумал невпопад, что кожа у перчатки мягкая. Тепло в таких было, наверное.

— Уверен, вы меня еще поблагодарите однажды, — Константин Христофорович чуть сжал ладонь. — В свою очередь, я очень постараюсь быть рядом, чтобы принять вашу искреннюю и глубокую благодарность.

В этих словах поневоле почудилось нечто до крайности фривольное. Николай ощутил, что его щеки снова горят, почти как от пощечин.

— Неужели вы и в самом деле нуждаетесь в моей благодарности? — спросил он дерзко, сам не понимая, зачем ввязывается в эту мутную словесную игру.

На лице Константина Христофоровича мелькнуло хищное выражение.

— Разумеется, Николай Павлович. Однако настаивать на ней не смею, потому как благодарность должна от сердца идти. Впрочем, довольно разговоров. Вставайте, вам пора.

Константин Христофорович первым поднялся с кровати и подал Николаю руку, на которую тот не без удовольствия оперся. Голова немного кружилась, и Николай чуть покачнулся, однако его уверенным жестом удержали на месте.

— Благодарю, — тихо сказал он, не глядя в глаза. Даже сейчас, когда Николай ясно видел, насколько сам выше по росту, по-настоящему смотреть сверху вниз не получалось.

Ладонь Константина Христофоровича замерла ровно на середине спины, однако Николаю на миг показалось, будто она немного сдвинулась ниже.

Да, наверное, просто показалось — или же, как бывало не раз, Николай выдал желаемое за действительное.

***

Вещи Николая и в самом деле оказались в полном порядке. Более того, их явно постирали.
Константин Христофорович демонстративно не смотрел на то, как Николай переодевается — а может, умело притворялся. Отчаянно хотелось поймать его взгляд, чтобы доказать себе… Бог знает что доказать, Николай и сам не знал, и знать не хотел. Он даже в свободу свою не до конца верил, не хватало еще о совсем лишнем думать. Только в самом конце, когда Николай знакончил переоблачаться, Константин Христофорович подошел ближе, смерил его ровным взглядом и прокомментировал:

— Красивое пальто,

— после чего поправил воротник небрежным жестом.

Николай даже не смог поблагодарить за похвалу, хоть та и была донельзя приятна: в горле слишком пересохло. Поэтому он просто кивнул.

— Надеюсь, вы больше не повторите своих ошибок, — прибавил Константин Христофорович, похлопал Николая по плечу и ушел, не прощаясь. На миг захотелось безотчетно пойти за ним следом.

До тюремных ворот Николая проводил незнакомый смуглый охранник, серьезный и молчаливый. Он не сказал ничего, ни напутственных слов, ни прощальных, однако это, наверное, от него и не требовалось.

Только оказавшись с другой стороны тюремных ворот, Николай осознал невпопад: а вечер-то выдался чудесный! Мороз был слабый, ветра вовсе не дуло, на небе догорал алый закат. Снег под ногами задорно хрустел, и поневоле хотелось улыбаться. Некоторое время Николай просто стоял и смотрел, как Нева невдалеке переливается всеми оттенками розового. Подумать только — совсем недавно он почти смирился, что никогда более не увидит этой красоты.

Николай был свободен и, кажется, мог этому радоваться. Сунув руку в карман пальто, он вдруг обнаружил ассигнацию в пять рублей — немаленькие деньги! — и аккуратно сложенную записку. Раскрыв ее, Николай прочитал каллиграфически выведенное: «Наб. Мойки, 42».

Внезапно налетел ветер, и Николай зябко закутался в красивое, но тонкое пальто, которое к тому же сидело на нем теперь слишком свободно. Он еще раз посмотрел на записку, сложил ее и спрятал в карман. У него еще имелось время на раздумья, на жалкую отсрочку от еще одного выбора, что придется сделать.

***

Вечерний Невский был по обыкновению шумен и многолюден. Обычно Николая даже развлекало это — бродить в людской толпе никем не узнанным и никому не нужным. Однако сейчас он чувствовал себя здесь неуместным и чуждым. Как там было у господина Достоевского, про Раскольникова? «Он как будто ножницами отрезал себя сам от всех», или как-то похоже. Николай и сам не знал, отчего ему эта простая фраза так в душу запала. И, вроде бы, он никого не убил, однако чувство собственной оторванности было мучительным и тревожным. Вся радость от обретенной свободы истаяла, осталось только беспричинное беспокойство. Несколько раз Николай чуть не попал под извозчика: те не замечали его, словно бы он превратился в невидимку. Впрочем, тут дело было скорее в том, что он шел, не разбирая дороги и не оглядываясь по сторонам.

Люди и выражения их лиц казались Николаю неприятными до отвращения. Ему мерещилось, будто все они смотрят на него, чуть ли не пальцем показывают, и шепчутся между собой, осуждают. Наверное, так казалось оттого, что Николай давно не был среди людей. А может, он все же потерял рассудок, просто не мог вполне осознать этого в камере. Николай вдруг вспомнил, что не знает, когда ел последний раз. Возможно, оттого он и чувствовал себя так дурно.

«Нужно поесть, — сказал себе Николай тоном, которым с ним только матушка и позволяла себе говорить. — Поесть и определиться с местом для ночлега».

Свернув на Садовую, он пошел в сторону Сенной и зашел в первый попавшийся кабак, показавшийся достаточно недорогим. Снова померещилось, будто за ним из всех углов внимательно наблюдают, однако Николай твердо решил, что не станет поддаваться этому сумасшествию. Он не знал, чего именно ему хотелось бы съесть, и оттого ограничился щами и хлебом. На его пятирублевую ассигнацию посмотрели подозрительно, однако слова не сказали.

...И снова Николаю показалось, будто за ним следят. Стараясь отвлечься от этой мысли, он задумался о ночлеге. Николай мог бы за рубль снять себе приличный номер в гостинице, однако ему не хотелось. Он упорно чувствовал, что не заслуживает комфорта. Пока выбор свой не сделал — не заслуживает.

Можно было рискнуть и сунутся под мост на Обводном. Там по обыкновению бродяги на ночлег собирались. Однако в таком диком месте и зарезать могли, а умирать после всего пережитого Николаю очень не хотелось. Оставался один вариант — Вяземка на Сенной, где за копейки можно было угол на ночь занять. Николай уже несколько раз ночевал так — когда комнаты своей лишился и другого места не нашел. Вяземка была ночлежкой грязной, пьяной и шумной, однако там все же теплее было, чем под мостом. Ограбить, конечно, могли, но если затаиться как следует, то, может, и не случится ничего. В предыдущие разы все благополучно обошлось.

«У тебя же его адрес есть, — пронеслось в голове. — Зачем ты себя мучаешь? Иди к нему».

Николай злобно помотал головой, будто бы споря с собой. Может, он и придет по известному адресу, но для этого ему окончательно и бесповоротно решиться нужно. Если уж обо всех идеалах забыть и себя продавать, то с полным сознанием и чтобы выгоды своей не упустить.

От этих мыслей стало мерзко: получается, прав был тот мерзавец, что советовал Николаю себя продать, раз уж никакого другого толку из него не выходит.

«Ничего, из нищеты выберусь, в университете восстановлюсь, а дальше видно будет, — малодушно подумал Николай. — Главное жизнь свою себе вернуть».

Собственные рассуждения казались донельзя подлыми. Прежде Николай себя честным и порядочным почитал, всего думал сам, своим трудом достичь, протекции даже не искал, потому как слишком гордым был и выслуживаться не хотел. Однако все принципы его испарились без следа после бесконечных дней и ночей в темной камере. Хотя, пожалуй, ежели б имелись у Николая истинно твердые убеждения, ничего бы с ними в тюрьме не сделалось. Не соврал, выходит, Константин Христофорович, когда говорил, что Николаю на самом деле только и хочется, что по литературным салонам сиять.

«Ну и что с того? — бросил мысленно Николай, и на себя, и на Константина Христофоровича осердившись. — Разве же это дурно — известности хотеть? Может, я этим и послужу делу революции. Я и в самом деле был неправ, красивые слова — не мусор. Красивые слова ведь для того и нужны, чтобы людям верные мысли внушать, да так, чтоб они сами не понимали, где их собственное, а где внушенное».

Мысль была далеко не новой, однако сейчас пришлась как нельзя кстати. Николай почувствовал себя куда бодрее, доел щи и побрел в сторону ночлежки. Постояльцев сегодня было негусто, и угол Николаю достался относительно чистый. Правда, койка была на небезопасном нижнем ярусе, но это пережить можно. Кое-как устроившись, Николай еще раз подумал о том, как он чудесно все придумал: не просто так себя с потрохами продаст, а ради цели и справедливости.

«Не только ведь ради этого, не в одной ведь высокой цели дело», — зачем-то мелькнуло в голове.

Николай поморщился. Он это больше всего не любил: когда в придуманную им идеальную картину вторгалось нечто стороннее и до отвращения правдивое.

«Тебе же хочется этого, — зудело в мыслях. — Но проще, конечно, придумать себе, что ради идеалов продаешься, а не признать, что и за так бы пошел вслед за ним, если б он поманил. Нравится он тебе, да и все».

Спорить с самим собой было глупо донельзя, и оттого Николай просто ждал, когда эти отвратительные мысли пройдут сами собой. Однако они все не кончались.

«Когда в первую же ночь сам к нему в постель полезешь, тоже будешь себе оправдываться, что исключительно ради дела на такую грязь идешь. Но ты ведь сам знаешь, что всегда грязным был, просто случая не было мечтания свои в жизнь воплотить. А тут представился этот случай, наконец».

— Значит, двойная выгода будет, — прошипел Николай себе под нос. — Решено все, завтра вечером к нему пойду. Все, что хочу, от него возьму, а дальше…

«Дальше навсегда его останешься, ну разве что он сам прогонит тебя, когда надоешь или слишком старым для его вкусов станешь», — безжалостно прозвучало в голове.

Сцепив зубы, Николай свернулся в комок и крепко зажмурился. Нужно было уснуть и перестать думать, в особенности о том, как в сущности обидно прозвучала последняя мысль. Уснуть не получалось, и только когда он смирился с тем, что промучается до утра, его наконец сморила дремота.

Проснулся Николай оттого, что кто-то деловито пытался обшарить его карманы. Дернувшись в сторону и оттолкнув от себя жулика, Николая издал злобное, почти звериное рычание. Человеческие слова отчего-то закончились, и осталось только желание защитить свое жалкое имущество любой ценой.

— Бешеный какой, — пробормотал жулик, перекрестившись, после чего стремительно исчез в темноте.

Николай до рассвета не сомкнул глаз. Когда солнце встало, он кое-как привел себя в порядок и покинул ночлежку. Разум был спокоен и чист: Николай принял решение, и ничто, никакие мысли, как подлые, так и честные, не могли этого изменить. Сомнений в том, что решено, он в себе никогда не допускал.

Позавтракав кружкой горячего чаю и пирогом с мясом, Николай задумал пройтись по знакомым местам. Он все еще словно бы до конца не понимал, что свободен; освеженные воспоминания о былом наверняка помогут снова стать частью общей жизни. Впрочем, хорошо было уже то, что люди на улице больше не пугали.

День был солнечным и к прогулкам вполне располагал. Для начала Николай дошел до дома, где снимал угол, затем двинулся в сторону университета. Он умышленно старался избегать мест, где встречался с прежними своими братьями и сестрами — в эти воспоминания ему возвращаться не хотелось, они все смущали и путали.

Дойдя до Дворцовой набережной, Николай наконец поймал это зыбкое ощущение вернувшейся свободы — и одновременно прежнюю свою провинциальную любовь к Петербургу, такую яркую, светлую и недолгую. Глядя на то, как золотые солнечные лучи играют на поверхности Невы, Николай подумал, что нежданно-негаданно получил еще одну возможность полюбить этот город заново, на этот раз навсегда. Никого из университетских знакомых Николай во время прогулки не встретил, что радовало и в то же время беспричинно огорчало. Подходить к зданию университета слишком близко он, впрочем, не стал.

Когда Николай повернул обратно в сторону Невского, время уже близилось к полудню. Он вдруг поймал себя на том, что совершенно не знает, в какое время Константин Христофорович возвращается со службы. Очевидно, вечером, но в котором часу? Как бы то ни было, следовало найти нужный дом, пока светло, чтобы не блуждать в потемках. Это было достойным предлогом и позволяло не думать чересчур много о том, почему Николаю так хочется поскорее увидеть этого человека.

Дом, в котором располагалась квартира Константина Христофоровича, оказался весьма представительным и высоким, пяти этажей. Николаю сразу стало неловко за свой не самый аккуратный вид. Интересно, на каком этаже располагалась нужная квартира? Он попытался угадать по окнам, но, разумеется, не преуспел. Увлекшись, Николай совсем забылся — и очнулся, когда его отвлекли вежливым покашливанием. Вздрогнув, Николай посмотрел на человека, что стоял перед ним: это был немолодой швейцар с абсолютно бесстрастным лицом.

— Прошу прощения, вы Николай Павлович Быстрицкий будете? — спросил швейцар.

— Да, это я, — хрипло ответил Николай.

— Вас ожидают, следуйте за мной, пожалуйста.

Сглотнув, Николай пошел за швейцаром. Его провели на третий этаж, и не глазеть по сторонам было непросто. В таких богатых домах Николаю еще бывать не приходилось: их с матушкой имение было довольно скромным, соседи также роскошью не похвастаться не могли и жили по-простому, без изящных лепнин и ковра на лестнице. У дверей квартиры Николая передали молоденькой горничной, и на миг показалось, будто он снова вернулся в тюрьму. Красивую, но тюрьму. Николай крепко зажмурился, и это ощущение исчезло.

Сама квартира отличалась более скромным убранством и казалась несколько необжитой. Следуя за горничной по длинному коридору, Николай постарался сосчитать комнаты. По всему их выходило не менее пяти. Свет был приглушен, царила тишина, на белых стенах не имелось картин, а из прочих украшений была лишь богатая лепнина на потолке.

Остановившись перед одной из дверей, горничная коротко постучалась и, дождавшись сухого: «Пусть войдет», кивнула Николаю и стремительно удалилась. Ручка двери показалась ледяной, однако Николай решительно потянул ее на себя. Сердце колотилось в горле, дыхание перехватывало, и Николаю хотелось бы соврать себе, что это от страха.

Но, к стыду его, страх был здесь совершенно не при чем, и у этого душевного смятения имелась куда более чувственная причина, о которой Николай постарался не думать — и на этот раз нисколько не преуспел.

Из-за приоткрытой двери струился тусклый свет, и Николай смело перешагнул через порог навстречу твердо принятому решения.

***

Глядя на Николая Павловича, что тревожно застыл на пороге его кабинета, Константин Христофорович подумал: «Все-таки не удержался, все-таки для себя спас, хоть и не собирался». Врать себе он привычки не имел и оттого легко признал, что привязался к этому заключенному и не хотел бы, чтоб тот какому-то непорядочному подлецу достался. В том, что такой подлец в жизни Николая Павловича непременно случится, сомнений не было. Имелось в нем что-то, к подобным неприятностям располагающее.

К слову сказать, себя самого Константин Христофорович также считал подлецом, однако порядочным. Ровно таковым, какой рядом с Николаем Павловичем и должен быть, чтобы чего дурного не случилось. Иначе нельзя было: не подлеца, добряка какого-нибудь прекраснодушного, Николай Павлович, с его-то беспокойным нравом, непременно измучает и со свету сживет.

— Правильный выбор вы сделали, Николай Павлович, — отозвался Константин Христофорович, поднимаясь из-за стола и приветливо улыбаясь. — И своевременный, ибо ночи нынче холодные, а в ночлежках клопы да ворье, не так ли? И я сегодня рано домой со службы вернулся. Удачно все совпало, что ни говори.

Николай Павлович нервно кивнул, однако в глаза смотрел с неистовой решительностью, будто на заклание себя пришел отдавать. В иное время Константин Христофорович, может, и подшутил бы над этой его идеей, однако сейчас отчего-то не хотелось. Напротив, от этой отчаянной готовности на все внутри оживало нечто сентиментальное и давно забытое, и хотелось утешить его, дать честное слово, что никаких ужасов с ним в этом доме не сделают, уверить, будто возится с ним Константин Христофорович исключительно потому, что грехи свои тяжкие таким образом отмолить хочет.

Однако чутье подсказывало — рассердится Николай Павлович на такие слова, рассердится и смертельно обидится, что его решительность не оценили и жалостью унизили. Поэтому Константин Христофорович решил гостя не огорчать и не разочаровывать: медленно, точно хищник, выслеживающий жертву, подошел ближе, властно взял за подбородок и заставил смотреть себе в глаза.

В кабине царил полумрак: горела лишь лампа, окно было занавешено тяжелой портьерой густо-бордового цвета, отчего казалось, будто снаружи уже наступила ночь. Это добавляло происходящему приятной вседозволенности.

Николай Павлович вздрогнул, и Константин Христофорович мягко проговорил:

— Ну что вы, Николай, не тряситесь. Я вам не враг и даже не обижен, что вы вчера ко мне не пожаловали. К слову, мне позволено вас по имени звать?

— Да, — прошептал Николай Павлович. Его зрачки расширились, и оттого обычно светлые глаза показались черными.

— Вот и славно, — отозвался Константин Христофорович.

Отпустив подбородок Николая Павловича, он дружески положил ладонь на его худое плечо и чуть сжал пальцы. Тот шумно выдохнул, словно бы это прикосновение взволновало его сверх меры. Константин Христофорович неохотно убрал ладонь, однако в сторону не отошел.

Повисло молчание. Константин Христофорович не спешил прерывать его: он чувствовал, что Николай Павлович на что-то решается и не был до конца уверен в том, чем это окажется. Хотя, безусловно, некие подозрения имел — и в них не обманулся. Глубоко вздохнув, Николай Павлович повернулся к нему, подался навстречу и неумело поцеловал в губы. Он явно не знал, куда следует девать руки и оттого нервничал еще сильнее. Поначалу Константин Христофорович решил не помогать Николаю — теперь и в мыслях можно было называть его по имени. Он разрешал себя целовать, однако пропустил момент, когда и сам немного увлекся, притянул Николая к себе и поцеловал в ответ. Ответом ему был тихий стон, и Константин Христофорович подумал, что ради этого сладкого звука можно было забыть о сдержанности.

Впрочем, ненадолго. Константин Христофорович отстранился резко, и Николай снова застонал. Кажется, он даже не вполне понимал, что стон принадлежит ему, и это делало происходящее еще прекраснее.

— К чему эта жертвенность, Николай, — спокойным тоном проговорил Константин Христофорович и отступил к столу. Он сделал вид, будто не заметил ни этого стона, ни то, как откровенно этот отчаявшийся и решившийся на все юноша к нему жался. — Я вижу, как вы боитесь. Думаете, прогоню вас, если вы мне известных услуг не окажете? Не прогоню, говорил же. Давайте я вам лучше комнату вашу покажу, потом вы ванну примите и пообедаете. А после… После мы можем поговорить о том, чего вы так боитесь. Согласны?

— Согласен.

Судя по лихорадочному блеску в глазах, Николай с трудом понимал, о чем ему говорят и боялся лишь одного: что жертву, которую он так жаждал принести, отвергнут. Снова захотелось успокоить его и, возможно, поощрить за смелость. Однако Константин Христофорович уже привычно одернул себя. Не нужна была Николаю ласка пока что, ему другое требовалось — чтоб все в его жизни наконец случилось именно так, как он себе задумал, чтоб он чувства свои наконец признал, за убеждениями не прячась, чтоб моральным падением своим насладился. Кого-то подобное загубит, а Николая, напротив, к жизни вернет.

Значит, так тому и быть.

Как ни крути, Константин Христофорович был порядочным подлецом, и оттого от добровольных жертв не отказывался.
Chocolate Disco2021.08.26 18:53
До чего ж классный майндфак, автор, а с такой годной стилизацией просто замечательно вышло. И как же офигенно по ходу текста обнажались все сокровенные желания и мысли героя, которые ещё в начале были озвучены, их с особым удовольствием читала. Отличная работа, спасибо!
resident trickster2021.08.27 23:01
Chocolate Disco, спасибо вам большое, очень рада, что зашло! 🖤 Очень хотелось додать достоевщины, но с кинками ))
Keruna2021.09.01 22:40
Читала не отрываясь. Очень понравилось.
Спасибо!
resident trickster2021.09.03 06:04
Keruna, спасибо большое! ❤️
Elhen2021.09.17 08:02
Очень здорово получилось, спасибо большое! <3
resident trickster2021.09.17 18:07
Elhen, спасибо огромное! 🖤
The_other_Abe2021.10.07 20:13
ГГ мне не понравился, но мозготрах зашел.
resident trickster2021.10.09 01:28
The_other_Abe, спасибо, ради него все и писалось! ))
Zola2021.11.21 15:40
Качественный и очень, в хорошем смысле, тяжёлый текст. Тяжёлый не в смысле чтения - тут как раз все идеально. Текст похож на реку: мурлыкающая речь Константина Христофоровича, бурные всплески чувств Николая, и над всем этим доминирует плавная, изящная, точная и проработанная стилистика автора. Повествование, как река, подхватывает и не отпускает на всех поворотах, влечет к исходу, которого ты боишься и одновременно ждёшь. В данном случае я ждала не любовной сцены, хотя сексуальное напряжение между героями прописано очень хорошо. Я ждала именно избавления Николая, того, чтобы этому бедному наивному пареньку удалось выпутаться из этой жуткой и унизительной истории. Но вырваться ему так и не удастся. Даже покинув тюрьму, Николай уносит ее с собой - она теперь накрепко вбита в его кожу, кровь, кости, сердце, чувства. Автор, вы очень качественно расставили акценты в финале работы - моменты, где Николай рычанием отпугивает воришку, где на пороге квартиры Константина Христофоровича ощущает себя снова как в тюрьме - очень психологически точные и оттого болезненные.

Красивые слова ведь для того и нужны, чтобы людям верные мысли внушать, да так, чтоб они сами не понимали, где их собственное, а где внушенное

Бедный Николай! Мне показалось, что в этот момент он как никогда близко подходит к разгадке того, что же с ним произошло. По сути, юноша провел в тюрьме всего ничего, да и допрос с пристрастием проводился всего пару раз и не нанес ему особого физического вреда - но как же это несравнимо с психологическим ущербом, с полным переворотом в мыслях и чувствах! Честно признаюсь, я ждала шаблонной истории с грубым принуждением, но то, что получилось в итоге, было даже более жёстко. Константин Христофорович так умело "обработал" Николая, что тот сам уже не понимает, где внушение, а где его собственная привязанность к мучителю, и летит к Константину сам, как мотылек на огонь.

Не могу не отметить то, как интересен и сложен Константин. Настоящий великолепный мерзавец, "порядочный подлец", как он сам себя называет, железный кулак в бархатной перчатке. Прекрасно осознающий всю несправедливость и обречённость системы, которой так уверенно служит. В момент, когда он рассуждает о грядущей революции, мой внутренний историк заурчал от восторга)))) Константин служит власти и в то же время видит ее несправедливость. Такая навязшая в зубах установка российского дворянства "поступай как должно, и будь что будет", вывернутая наизнанку. Сильная и решительная личность Константина запросто подчиняет себе наивного Николая. Что будет дальше - действительно ли Константин будет оберегать своего несчастного протеже так долго, как только сможет, или попользуется им вдоволь, а потом оставит только в качестве верной души, помощника, полезного знакомого, которым можно управлять - не знаю. Но в любом случае Николаю можно только посочувствовать.

Вряд ли смогу скоро перестать думать об этой истории... Вам удалось отлично передать атмосферу проникающего под кожу холода каменных стен и безнадёги российской жизни. Спасибо.
resident trickster2021.11.22 06:50
Zola, огромное спасибо за такой подробный отзыв, вы меня просто осчастливили! ❤️ Изначально мне хотелось сделать эту историю больше про кинки и нездоровые отношения (и да, в ней планировалось принуждение и сопутствующий ад), но в процессе задумка мутировала в нечто более психологичное - и я очень рада, что вышло тяжело и давяще, так и планировалось. ))

Мне показалось, что в этот момент он как никогда близко подходит к разгадке того, что же с ним произошло.
Да, именно так: Николай практически все понял - и неосознанно запретил себе думать об этом, чтобы не поломаться от этой правды и не запутаться в себе и своих чувствах окончательно. Механизм выживания сработал безошибочно.

Мне нравится думать, что за кадром и со временем отношения героев превратятся в, пожалуй, нечто не самое здоровое и созависимое - и одновременно равное и по-ублюдски гармоничное, потому как со стороны порядочного подлеца привязанность вполне искренняя, и если уж такой человек решил (в своем понимании) спасти, то пойдет до конца и не бросит. Однако это - дело неблизкого будущего, и мне хотелось оставить финал в каком-то смысле неоднозначным и открытым для самых разных трактовок!
цитировать